- А мне непонятно, - упрямо сказал Петр. - Я вижу в этом только балаган, совсем ненужный.
Меж тем лодка приблизилась. В ней сидели двое. На веслах - Алексей Макарович Щемилов, молодой рабочий, слесарь, в синей блузе и мягкой серой шляпе, невысокий, худощавый, с ироническим складом губ. Елисавета была знакома со Щемиловым с прошлой осени. Тогда же она сошлась и с некоторыми другими рабочими и партийными деятелями.
Щемилов причалил к пристани и ловко выпрыгнул из лодки. Петр сказал насмешливо, кланяясь с преувеличенною любезностью:
- Пролетарию всех стран мое почтение.
Щемилов спокойно ответил:
- Господину студенту нижайшее.
Он поздоровался со всеми и сказал, обращаясь преимущественно к Елисавете:
- Вашу собственность вам прикатил. Едва ее у меня не сперли. Наши слободские о священном праве собственности имеют свои особые понятия.
Петр закипал досадою. Самый вид молодого блузника раздражал его, слова и повадки Щемилова казались Петру нахальными. Петр сказал резко:
- По вашим понятиям, насколько я понимаю, священны не права, а грубое завладение.
Щемилов свистнул и сказал:
- Таково, батенька, и есть происхождение всякой собственности, - грубо завладел, да и баста. Блаженны обладающие, - поговорочка, сложенная грубо завладевшими.
- Это вы откуда же нахватались? - насмешливо спросил Петр.
- Крупицы мудрости падают и к нам от стола богатых, - в тон ему ответил Щемилов, - ими мы по малости и питаемся.
В лодке оставался еще один молодой человек, тоже, по-видимому, рабочий. Это был робкий на вид, худой, молчаливый юноша с горящими глазами. Он сидел, держался за тесемки руля и опасливо поглядывал на берег. Щемилов глянул на него насмешливо и любовно и позвал его:
- Ползи сюда, Кирилл, не бойся, - здесь все народ собрался весьма благодушный и до нашего брата очень охочий.
Петр сердито промычал что-то. Миша улыбался. Он ждал нового человека, хотя и боялся немирных споров. Кирилл неловко вылез из лодки, неловко стал на песке, понурив голову и расставив ноги, и, чтобы скрыть мучившее его ощущение неловкости, стал улыбаться. Петру было досадно. Он сказал, стараясь говорить любезно:
- Сядьте, пожалуйста.
Кирилл ответил искусственным басом:
- Сижен достаточно.
Продолжая улыбаться, сел, однако, на край скамьи и чуть не упал, - растопырил руки, мазнул Елисавету, рассердился на себя, покраснел, сел подальше от края и сказал:
- Сидел два месяца, административно.
И всем были понятны эти странные слова. Петр спросил:
- За что же?
Кирилл поежился. Сказал неловко и угрюмо:
- У нас на этот счет просто, чуть что, сейчас самые смертоносные меры.
Тем временем Щемилов тихо сказал Елисавете:
- Славный паренек. С вами, товарищ, хочет познакомиться.
Елисавета молча наклонила голову, улыбнулась приветливо Кириллу и пожала ему руку. Он расцвел.
Пришел Рамеев. Он поздоровался с гостями любезно и холодно. Было впечатление нарочной корректности, может быть, и ненужной. Разговор продолжался несколько неловко. Синие глаза Елисаветы нежно и задумчиво смотрели на раздраженного Петра и на холодно-враждебного ему Щемилова.
Петр спросил:
- Господин Щемилов, не пожелаете ли вы объяснить мне, почему идет речь о самодержавии пролетариата? Что же, вы, значит, признаете самодержавие, только хотите его перенести в другой центр? В чем же здесь шаг вперед?
Щемилов просто и спокойно ответил:
- Вы, господа собственники, нам ничего не хотите дать, ни золотника власти и обладания, ну, так что же нам делать.
- А ваши ближайшие цели? - спокойно спросил Рамеев.
- Ближайшие иль дальнейшие, что там! - ответил Щемилов. - У нас цель одна: обобществление орудий производства.
- А земля? - звенящим выкриком спросил Петр.
- И землю рассматриваем, как орудие производства, - сказал Щемилов.
- Вы воображаете, что земли бесконечно много в России? - со злобною насмешливостью спросил Петр.
- Не бесконечно, ну, а все ж таки на теперешнее население хватит, да и с избытком, - спокойно возразил Щемилов.
- По десяти, по сто десятин на душу? - издевающимся голосом выкрикивал Петр. - Так, что ли? Втолковали это мужикам, они и волнуются.
Щемилов опять посвистал и сказал с презрительным спокойствием:
- Ерунда, почтеннейший, - мужик не столь глуп. А впрочем, позвольте спросить, что мешало противной стороне втолковывать мужику правильные мысли?
Петр сердито встал и быстро ушел, никому не сказав ни слова. Рамеев спокойно посмотрел вслед ему и сказал Щемилову:
- Петр слишком любит культуру, или, точнее, цивилизацию, чтобы ценить свободу. Вы слишком настаиваете на вашем классовом интересе, и потому свобода вас не так манит. Но мы, русские конституционалисты, на себе вынесем борьбу за свободу.
Щемилов слушал его, стараясь сдержать ироническую усмешку. Он сказал:
- Да, мы с вами не сойдемся. Вам надо моцион на вольном воздухе делать, а нам еще жрать хочется, - не сыты.
Рамеев помолчал и тихо сказал:
- Меня ужасает это одичание. Убийства, убийства без конца.
- Что делать! - усмехаясь, отвечал Щемилов. - Вам небось хотелось бы карманной, складной свободы для домашнего употребления.
Рамеев, с нескрываемым желанием прекратить разговор, встал, улыбаясь, протянул руку Щемилову и сказал:
- Должен вас оставить.
Миша пошел было за ним, потом раздумал, побежал к реке, около купальни достал свою удочку и влез в воду по колена. Давно уже он привык убегать к речке, когда печали или радости волновали его или когда надобно было хорошенько подумать о чем-нибудь. Он был мальчик застенчивый и самолюбивый и любил быть один со своими мыслями и мечтами. Холод воды, струящейся около ног, успокаивал его и отгонял всю злость.
Здесь, в воде, стоя с голыми ногами, он становился кротким и спокойным.
Скоро сюда же пришла и Елена. Она стояла на берегу и молча смотрела на воду. Почему-то ей было грустно и хотелось плакать.
Вода в реке тихо и успокоенно плескалась. Гладкая была вся поверхность, - так и шла.
Елисавета с легким неудовольствием глянула на Щемилова.
- Зачем вы так резки, Алексей? - сказала она.
- А вам не нравится, товарищ? - ответил вопросом Щемилов.
- Нет, не нравится, - решительно и просто сказала Елисавета.
Щемилов помолчал, призадумался, сказал:
- Слишком широкая бездна между нами и вашим братом. И даже между нами и вашим отцом. Трудно сговориться. Их интерес, - вы же это хорошо понимаете, - лепить пирамиду из людей; наш интерес - пирамиду эту самую по земле ровным слоем рассыпать. Так-то, товарищ Елизавета.
Елисавета досадливо поправила:
- Елисавета. Сколько уж раз я вам говорила.
Щемилов усмехнулся:
- Барские затеи, товарищ Елисавета. А впрочем, в этом ваша воля, - хоть и трудненько выговаривать. По-нашему - Лизавета.
Кирилл жаловался на свои неудачи, на полицейских, на сыщиков, на патриотов. Нудные были жалобы, серые, скучные. Был арестован, лишился работы. Видно, намучился. Голодный блеск дрожал в глазах. Кирилл жаловался:
- От полиции пришлось-таки мне потерпеть. Да и свои…
Помолчал угрюмо и продолжал:
- У нас на заводе на каждом шагу обращение самое унизительное. Одни обыски чего стоят.
Опять помолчал. Опять жаловался:
- В душу залезают. Частный разговор… Ни перед чем не останавливаются.
Он говорил про голодовку, про больную старуху. Все это было очень трогательно, но от частого повторения казалось истертым, и жалость была словно вытоптана, а сам Кирилл казался материалом, тем человеком толпы, настроение которого должно быть использовано в интересах политического момента.
Щемилов сказал:
- Черносотенцы организуются. Очень этим господин Жербенев занят, - наш истинно русский человек.
- И Кербах с ним, тоже патриот, - сказал Кирилл.
- Самый вредный человек в нашем городе - Жербенев. Вот гадина опасная, - презрительно сказал Щемилов.
- Я его убью, - пылко сказал Кирилл.
Елисавета сказала:
- Чтобы убить человека, надо верить, что один человек существенно лучше или хуже другого, отличается от него не случайно, не социально, а мистически. То есть убийство утверждает неравенство.
Щемилов сказал:
- Мы к вам, Елисавета, отчасти и по делу.
- Говорите, какое дело, - спокойно сказала Елисавета.
- На днях приедут из Рубани товарищи, поговорить, и все такое, - говорил Щемилов. - Да это вы уже знаете.
- Знаю, - сказала Елисавета.
Щемилов продолжал:
- По этому самому случаю хотим устроить здесь неподалечку массовку для городского фабричного люда. Так вот, надо вам, Елисавета, выступить наконец в качестве оратора.
- Чем же я могу быть полезна? - спросила Елисавета.
- Вы, Елисавета, хорошо излагаете, - говорил Щемилов. - У вас голос подходящий и речь льется без запинки, и вы умеете говорить очень просто и понятно. Вам не говорить на собраниях - грех.
- Вы извините, товарищ Елисавета, - сказал Щемилов, - Кирилл, может быть, и не знает, что ваш отец - кадет. Притом же он по простоте.
Кирилл покраснел.
- Я мало знаю, - застенчиво сказала Елисавета. - И как и что я стану говорить?
- Достаточно знаете, - уверенно сказал Щемилов. - Больше нас с Кириллом. Вы правильная, Елисавета. Все у вас точно и чисто выходит.
- Что же я скажу? - спросила Елисавета.
- Изобразите общую картину положения рабочих, - говорил Щемилов, - и как сам капитал на себя кует молот, заставляя рабочих сорганизоваться.
Елисавета, краснея, молча наклонила голову.
- Ну, значит, по рукам, товарищ? - спросил Щемилов.
Елисавета засмеялась.
- По рукам, товарищ! - весело сказала она.
Было весело слышать это серьезно и простодушно произносимое слово "товарищ".
Глава шестая
Ночь пришла, - милая, тихая. Чары навеяла, скучный шум жизни обвила легким дымом забвения. Луна тихо встала на небе, ясная, спокойная, словно больная, но такая светлая, - и вся замкнутая в своем сиянии, для себя светлая. Она глядела на землю и не рассеивала тумана, - точно себе одной взяла всю ясность и всю прозрачность догоревшей зари. Тишина разлилась по земле, по воде, обняла каждое дерево, каждый куст, каждую в поле былинку.
Успокоенное настроение овладело Елисаветою. Ей стало так странно, что спорили и стояли друг против друга, как враги. Отчего не любить? не отдаваться? не покоряться чужим желаниям? его желаниям? моим желаниям? Зачем шум споров и яркие слова о борьбе, об интересах? Яркие слова, но такие далекие.
Все в доме, казалось, были утомлены - зноем? спором? тайною грустью, клонящею ко сну? к успокоению? Сестры ушли спать несколько раньше обычного. Усталость клонила их и томная печаль. Спальни сестер были рядом. Между их спальнями была всегда открытая широкая дверь. Они слышали одна другую, - и ровное дыхание спящей сестры делало живым мир страшной ночи и сна.
Елисавета и Елена не долго разговаривали. Разошлись скоро. Елисавета разделась, подошла к зеркалу, зажгла свечу и залюбовалась собою в холодном, мертвом, равнодушном стекле. Были жемчужны лунные отсветы на линиях ее стройного тела. Трепетны были белые, девственные груди, увенчанные двумя рубинами. Такое плотское, страстное тело пламенело и трепетало, странно белое в успокоенных нотах неживой луны. Слегка изогнутые линии живота и ног были отчетливы и тонки. Кожа, натянутая на коленях, намекала на таящуюся под нею упругую энергию. И так упруги и энергичны были изгибы голеней и стоп.
Елисавета пламенела всем телом, словно огонь пронизал всю сладкую, всю чувствующую плоть, и хотела, хотела приникнуть, прильнуть, обнять. Если бы он пришел! Только днем говорит он ей мертво звенящие слова любви, разжигаемый поцелуями кромешного Змия. О, если бы он пришел ночью к тайно пламенеющему, великому Огню расцветающей Плоти!
Любит ли он? Любовию ли он любит, последнею и единою, побеждающею вечным дыханием небесной Афродиты? Где любовь, там и великое должно быть дерзновение. Разве любовь - сладкая, кроткая и послушная? Разве она не пламенная? Роковая, она берет, когда захочет, и не ждет.
Мечты кипели, - такие нетерпеливые, жадные мечты. Если бы он пришел, - он был бы юный бог. Но он только человек, поникший перед своим кумиром, - маленький раб мелкого демона. Он не пришел, не посмел, не догадался, - темною обвеял досадою сладкое кипение Елисаветиной страсти.
Глядя на свое дивное в зеркале изображение, насмешливо думала Елисавета:
- Может быть, он молится. Слабые и надменные, как они молятся? Им надо поучать и восторгаться, - переделать религию, и быть первыми в новой секте.
Елисавете не хотелось спать. Желание томило ее, она не знала, чего хотела, - идти? ждать? Она вышла на балкон. Ночная приникла свежесть к ее нагому телу. Она долго стояла, - и такие теплые были и влажные доски балкона под голыми стопами. Она смотрела в отуманенную полуясность дремлющего под луною сада. Вспоминались ей подробности сегодняшней прогулки, - и все, что видели в доме Триродова, так ярко вспоминалось, почти с живостью галлюцинации. Потом дремота подкралась, охватила. И не помнила Елисавета, как очутилась в постели. Словно принес незримый, и уложил, и убаюкал. Она заснула.
Тревожен и томен был сон, - кошмарные обстали видения. Все телеснее, все яснее становились они.
Возникла пыльная комната. Такой душный в ней воздух, так на грудь мучительно давит. По стенам шкапы с книгами. На столах - книжки, все новенькие, тоненькие, в ярких обложках. Заглавия почему-то страшные и тяжелые. Пришел студент, длинный, тощий, длинноволосый, все волосы совсем прямые, лицо угрюмое, серое, на глазах очки. Он шепнул:
- Спрячьте.
И положил на стол связку книжек и брошюр. Кто-то сзади Елисаветы протянул руку, взял книжки и сунул их под стол. Потом пришла курсистка, странно похожая на студента, но совсем иная, коротенькая, толстая, краснощекая, стриженая, веселая, в пенсне. Она принесла связку книг и говорит тихо:
- Спрячьте.
Елисавета прячет книги в шкап, - и боится чего-то.
Приходили студенты, рабочие, барышни, гимназисты, юнкера, чиновники, приказчики, - и каждый положит на стол пачку книг, шепнет:
- Спрячьте!
И скрывается. И прячет Елисавета - в ящик стола, в шкапы, под столы, под диваны, за двери, в печку. А книги на столе все растут, - и все неотвязнее шепот:
- Спрячьте.
И некуда прятать, - а все несут, несут, несут. Книги везде, книги давят…
С чувством тоскливой тяжести в груди Елисавета проснулась. Чье-то лицо наклонилось над нею. Покрывало соскользнуло с ее прекрасного тела. Елена шептала что-то. Сонным голосом Елисавета спросила:
- Я тебя разбудила?
- Ты так вскрикнула, - сказала Елена.
- Такая глупость приснилась, - шепнула Елисавета.
Она опять заснула, - и опять тот же склад. Так много книг, - даже подоконники завалены, и свет едва проникает, тусклый и пыльный. Томит зловещая тишина. За прилавком, рядом с нею, студент и два подростка стоят странно прямо: они бледны и чего-то ждут. Вдруг дверь отворилась бесшумно. Входят, стуча сапогами, рослые люди, - полицеский, другой, сыщик в золотых очках, дворник, другой, мужик, городовой, мужик, дворник, - идут, идут, заполнили всю комнату и все входят, громадные, угрюмые, молчаливые. Елисавете душно, - и она просыпается.
Опять засыпала Елисавета и опять томилась кошмарными видениими, давящими грудь, и просыпалась снова.
Снится ей, что обыскивают.
- Нелегашка! - говорит сыщик, злобно смотрит на Елисавету и кладет на стол книжку.
И растет на столе груда нелегальных книг.
Их мнут и треплют. Полицейский садится писать протокол. Перо ползет, - но бумага мала.
- Бумаги! - кричит пристав.
Исписывается лист за листом. Пристав издевается, грозит револьвером.
Проснулась, - и опять сон.
Пришел учитель-пискун, маленький, хрупкий. За ним другой, третий, без конца, - вереницы мирных людей с мятежными воплями.
Проснулась. И опять сон.
Площадь залита ярким солнцем. Мужик стоит и горланит:
- Постоим за прижим и за Русь святую.
На его крик подходит другой мужик, третий, четверит. Медленно и неуклонно копится ревущая толпа. Из толпы выделяется мужик со значком, в белом переднике, подходит близко и, перекашивая рот, кричит неистово:
- За Расею, как Егорий повелевает! Истреблю!
Он наваливается на Елисавету и душит ее.
Проснулась.
Опять снится что-то страшное, темное. Ничего еще не видно и не понять, и только страх разливается в черной мгле. В черной мгле темные сгущаются фигуры, тьма слегка проясняется, и зловеще-серым становится воздух. Снится двор, узкий, обставленный высокими стенами с окнами за частыми решетками. Сердце внятно шепчет:
- Тюрьма. Тюремный двор.
Из узкой двери на мглистый двор холодным, ранним утром выводят арестантов. Идут гуськом - солдат, арестант, солдат, арестант, солдат - без конца, гулко иду поперек двора. В стене калитка скрипит, отворяется. Все выходят. И уже Елисавета за стеною видит плоское, безграничное, тало-снежное поле и ряд виселиц на поле - бесконечный ряд уходящих вдаль виселиц на поле - бесконечный ряд виселиц. Идут, все ближе, - будут вешать.
Как случилось, не помнила, но идет в ряду и она. Перед нею - солдат, а еще впереди солдата - мальчик. Мальчик к ней спиной, но она узнала - Миша. Ужасом скован язык - кричать бы - не крикнешь. Ужасом скованы ноги - бежать бы - не двинутся. Ужасом скованы руки - отнять бы - висят бессильно.
Вешают впереди, и мимо повешенных идут арестанты к следующим виселицам. Вешают Мишу. Он срывается. Вешают опять - срывается. Вешают без конца - и он каждый раз срывается.
Видно чье-то свирепое лицо и седая щетина подстриженных усов. Слышен злобный крик:
- Добить!
Выстрел, - незвучный, тупой удар, - мальчик падает и мечется по земле. Опять выстрел, - мальчик мечется. Выстрелы все чаще, - а он все жив.
Елисавета проснулась, - совсем проснулась. Больно и радостно бьется сердце, - да это же - только сон! Только сон! И в сердце ее сияет ликующая радость…
По золотым стрелам еще тихого и кроткого дракона, падавшим так мягко и наклонно, было видно, что еще очень рано. Где-то далеко слышался зов рога и мычание коров. Стены спальни слабо розовели. Окна светились по-утреннему, первоначальным, прельщающим светом, - день в окнах говорил, что он сложится по-новому, по-хорошему. И была влажность, веющая в открытое окно, и раннее чирикание птиц, - и вечная радость утренней природы. Было слышно, что и Елена проснулась.
Так возник новый день, буйный и радостный. А ночные видения?
О, мы умирающие, тонущие в предутреннем тумане! Хриплым шепотом говорящие наше последнее, наше страшное:
- Прощай!