* * *
В декабре 1926 года русская общественность Парижа торжественно отметила 23-летие литературной деятельности Бориса Константиновича Зайцева. Были статьи в журналах и газетах, были многочисленные поздравления друзей, были речи на юбилейном банкете. Все как полагается в таких случаях. Ирине Владимировне Одревцевой банкет запомнился тем, что на нем главенствовал Бунин. А сам юбиляр "был как-то совсем по-особенному тихо-ласков и прост, аристократической, высокой простотой, дающейся только избранным". И далее она отмечает: "Но странно – чем дольше я глядела на них, тем яснее мне становилось, что не Бунин, а Зайцев здесь центр. Бунин, несмотря на то, что он явно старался играть первую роль, как-то начинал отступать на задний план, стушевываться перед спокойным, ласково улыбающимся Зайцевым".
Наблюдательная Одоевцева в книге "На берегах Сены" дает немало удивительно ярких и точных характеристик Зайцева в жизни, в общении с людьми. Вот пример.
Идет очередное "воскресенье" у Мережковских – "это было особенно бурное собрание, похожее на стихийно взбунтовавшийся океан". Яростно спорили ораторы, стараясь перекричать друг друга. Особенно неистовствовал Мережковский. "И в эту минуту наивысшего нервного напряжения в столовую вошел, в сопровождении Злобина, Борис Константинович. Вошел удивительно тихо и скромно, стараясь не прерывать Мережковского, ласково поклонился всем общим поклоном, поцеловал грациозно протянутую ему руку Зинаиды Николаевны и сел рядом с Мережковским на спешно уступленное ему одним из молодых участников дискуссии место… Тогда это меня поразило! Зайцев одним своим присутствием внес покой в мысли и сердца сидевших за столом". "При нем как будто невозможно было ссориться и даже страстно спорить", – эту особенность личности Зайцева отмечали многие близко его знавшие.
И все-таки при внешнем спокойствии, даже благообразии Борис Константинович был человеком деятельным, неуемным. Уже упоминалось, что он с первых же дней на чужбине энергично включился в общественную жизнь берлинской эмиграции. Переехав в Париж, он и здесь без промедлений начинает активно сотрудничать в газетах и журналах, участвует в мероприятиях, организуемых парижским Союзом русских писателей и журналистов, выступает на литературных вечерах, посещает собрания "Зеленой лампы" Мережковского и Гиппиус, встречается с молодыми русскими прозаиками и поэтами.
Страсть к путешествиям увлекает его в паломничество к греческим берегам – на Афон, где он в мае 1927 года провел "семнадцать незабываемых дней… живя в монастырях, странствуя по полуострову на муле, пешком, плывя вдоль берегов его на лодке, читая о нем книги…". Такое же путешествие он совершит вместе с женой Верой Алексеевной в июле-октябре 1935 года в русский монастырь на Валааме, тогда находившийся на территории Финляндии. О том, какой была поездка, можно узнать из писем Веры Алексеевны Зайцевой Вере Николаевне Буниной-Муромцевой. "3-й день на Валааме – нет у меня сил все выразить. Все как в сказке. От "переживания" ходим как оголтелые". А вот "встреча" с родиной: "Против нас Кронштадт. Были два раза у границы. Солдат нам закричал: "Весело вам?". Мы ответили: "Очень!" Он нам нос показал, а я перекрестилась несколько раз. Очень все странно и тяжко, что так близко Россия, а попасть нельзя. Но люди здесь очень, очень свои. Вообще Россию чувствуешь прежнюю. Теперь уже как-то привыкла, что так близко, а первое время странно было". "Я тебе пишу и плачу от умиления. Разговоры тоже писать не буду – расскажу, если Бог приведет увидеться. Во мне говорит не истерия (верно, Иван скажет: "У, истеричка!" Целуй его от меня). Наоборот, никогда так покойно и хорошо не чувствовала себя".
Книгу "Валаам" Борис Константинович написал быстро, так глубоки были и его впечатления от этого странствия, написал страстно, во всю силу своего поэтического дара. Насколько значима была эта поездка для него, говорят завершающие книгу лирические строки прощания с Валаамом:
"По небу громоздились бело-синие облака, крупными, тяжелыми клубами. В некоторых они были почти грозны – не сверкнет ли оттуда молния? В других белые их пелены свивались таинственно. Отсвет их на крестцах овса, на еловом лесу был не без мрачного величия. Все это, конечно, необычайно русское. И как-то связано с нами, с нашими судьбами. Увидишь ли еще все это на родной земле, или в последний раз, перед последним путешествием, дано взглянуть на облик Родины со стороны, из уголка чужого…
Этого мы не знаем. Но за все должны быть благодарны".
И к Афону, и к Валааму Зайцев не относится как к неким загадкам, как к чему-то трудно постигаемому. Нет, он сразу и безоговорочно приемлет этот особый уклад русской жизни как данность и описывает его нам так, чтобы и мы могли и понять, и проникнуться этим суровым подвигом людей, отказавшихся от мирских утех и треволнений, всецело посвятивших себя Богу, то есть совершенствованию своего духа.
Автобиографические книги странствий Зайцева "Италия", "Афон" и "Валаам", как и дневниково-мемуарные "Москва" и "Далекое", занимают в его творчестве не главное, но и далеко не второстепенное место. Без них нельзя, думается, по-настоящему понять, чем движим он был как художник, почему во всех его произведениях возникают темы то итальянские, то афоно-валаамские.
На это обстоятельство обратил внимание Г. Адамович в книге "Одиночество и свобода" (Нью-Йорк, 1955): "Съездил он (Зайцев. – Т. П.) однажды на о. Валаам и, кажется, почувствовал себя там больше дома, чем где бы то ни было: сосны, прохлада, зори, тишина, – чего и желать другого? Или Италия, страна ленивая и блаженная, вечно-обаятельная для всех северян: Италия, как неизгладимое воспоминание, почти всегда присутствует в зайцевских писаниях, и от Арбата или каких-нибудь Крутицких ворот не так у него далеко до тосканских равнин". И еще одно ценное для нас наблюдение Адамовича, подводящее читателя к глубинному пониманию зайцевского творчества: "Зайцев, как никто другой в нашей новейшей литературе, чувствителен к эстетической стороне монастырей, монашества, отшельничества. Ничуть не собираясь "бежать из мира", можно ведь признать, что есть у такого бегства своеобразная, неотразимая эстетическая прельстительность… Люди спорят о религиозной или моральной ценности монастырского уединения… Бесспорно, однако, то, что как поэзия, как поэтический стиль, как поэтический порыв, – это одно из чистейших созданий человеческого духа". Вот почему Г. Адамович склонен считать "Валаам" книгой ключевой: "Это одна из книг наиболее для него показательных. По самому характеру своего слова, по ритму своего творчества Зайцев в описании далекого, уединенного северного монастыря оказался в сфере, его вдохновляющей".
* * *
В двадцатые годы у Зайцева выходят одна-две книги ежегодно, но гонорары за них были столь малы, что их едва хватало на жизнь. Писатели-изгнанники бедствовали все. Об этом свидетельствуют дневники и письма И. А. Бунина и И. С. Шмелева, М. И. Цветаевой и З. Н. Гиппиус, многих и многих других. "Все мы живем главным образом подаянием, – пишет Вера Николаевна Бунина. – Книг никому не нужно. А писателей все же поддерживать нужно, так как без них у эмиграции совсем не было бы никакого оправдания". "Насчет денег у нас, – шутливо вторит подруге Вера Алексеевна Зайцева, – чтобы нет, так да, и наоборот. Думаю, продержимся кое-как".
В Париже обычным явлением стали благотворительные вечера и балы в пользу нуждающихся писателей. В числе организаторов таких выступлений были Зайцев и его жена. "Дорогие Борис Константинович и Вера Алексеевна, – пишет Марина Цветаева, посылая очередное прошение о помощи. – Во-первых – с Новым годом, во-вторых – с новым Наташиным счастьем (если только правда), – а в-третьих, милый Борис Константинович, похлопочите, как всегда, о выдаче мне пособия с писательского вечера. Наши дела ужасные". Таких обращений бедствующих литераторов к Зайцеву десятки, и на каждое он отзывался сердечно и благожелательно, добиваясь для них всяческой помощи у меценатов, у издателей, у Союза писателей. В то же время и сам он жил не лучше многих из тех, о ком так бескорыстно хлопотал. Работа, работа и работа – только в этом видел он и счастье, и залог хотя бы минимального достатка.
В сентябре 1928 года произошло важное в жизни эмиграции событие – первый (и единственный) всеэмигрантский съезд русских писателей и журналистов, созванный в Белграде по инициативе короля Югославии Александра I (в юности он учился в Петербурге, хорошо знал и высоко ценил русскую культуру). На средства, отпущенные правительством, началось издание "Русской библиотеки" и "Детской библиотеки". В этих сериях вышли книги Бунина, Куприна, Шмелева, Зайцева, Ремизова, Мережковского, Гиппиус, Бальмонта, Амфитеатрова, Тэффи, Чирикова, Северянина, Саши Черного… Для старейших русских писателей Вас. Немировича-Данченко и Е. Чирикова были учреждены стипендии. Многих писателей король наградил орденами св. Саввы – покровителя культуры. "Съезд прошел весьма пышно, – вспоминал Зайцев. – Мережковский сказал мне в Белграде: "Первый раз чувствую себя в эмиграции не последним, кому-то нужным". Да, сербы принимали нас очень дружески, даже восторженно, это бесспорно. К такой внимательности и гостеприимству мы и на самом деле не привыкли. И в этом тон задавал сам король Александр. Устраивались торжественные собрания, банкеты, спектакль в театре в честь приезжих, завтрак у короля".
Главными для Зайцева изданиями в эти годы стали журнал "Современные записки" и газета "Последние новости". Журналистская работа захватила его всецело. В "Современных записках" писатель публикует свои художественные произведения – главы из романов "Золотой узор" и "Дом в Пасси", повесть "Анна" и роман-биографию "Жизнь Тургенева", рассказы "Рафаэль", "Алексей Божий человек", "Авдотья-смерть", очерки "Побежденный", "Данте и его поэма", "Жизнь с Гоголем", "О Бальмонте", рецензии на книги И. Бунина, П. Муратова, Н. Тэффи, М. Осоргина. В "Последних новостях" печатаются заметки и корреспонденции "по поводу": "День русского шофера", "Прощание" (о спектакле Пражского театра), "Общежитие в Шавилле" (призыв жертвовать), ответы на анкетные вопросы. В этой газете в течение второго полугодия 1927 года печатались также начальные главы книги "Афон". Завершающие ее главы опубликованы уже в другой газете: в октябре 1927 года Зайцев перешел в недавно созданную газету "Возрождение". В его лице новое издание приобретает едва ли не самого активного и добросовестного сотрудника: за двенадцать лет он опубликовал здесь около двухсот своих произведений самых разных жанров!
Переход в новую газету был вынужденным: уж очень мало платили своим сотрудникам "Последние новости". Однако за переход в другую газету они заплатили писателю более чем "щедро": 6 декабря 1927 года "Последние новости" опубликовали уничижительную, разносную статью о творчестве Зайцева. Автор скрылся за криптонимом "М. Ю. Б-ов". За всю долгую творческую жизнь Бориса Константиновича это была единственная такого рода рецензия – несправедливая и необъективная, вызвавшая в писательской среде возмущение и резкое осуждение. Вот, например, что пишет В. Ходасевич соредактору журнала "Современные записки" М. Вишняку: "Кажется, я Вам писал об уничтожении Зайцева в "Последних новостях". Затем был изничтожен Муратов – прошу заметить. Теперь, значит, очередь за мной, потом за Берберовой. Это называется: "Пиши у нас, а то докажем, что твои писания ничего не стоят". Помните московских извозчиков? На одного садишься, а другой кричит: "Он не довезет! У яво лошадь хромая!" Все повторяется".
К числу событийных публикаций Зайцева в этот период следует отнести повесть "Анна", роман "Дом в Пасси" и автобиографические записки, в разное время называвшиеся "Странник", "Дни", "Дневник писателя" (из них впоследствии выросли две его замечательные книги мемуаров – "Москва" и "Далекое").
Повесть "Анна" заставила критиков единодушно говорить о новом повороте в творческом пути писателя. По словам Г. Адамовича, Павел Муратов "даже воскликнул, что в литературной деятельности Зайцева открылась "дверь в будущее" и что на этой двери написано – "Айна"". Федор Степун новое увидел прежде всего в "большой плотности" этой повести. "Я живо чувствую, – пишет он, – трудно сказуемую тайну композиционного единства "Анны". Думаю, что в тайне этого единства коренится главное, очень большое очарование зайцевской повести".
Однако сам Зайцев отнес повесть к числу своих "некоторых недоразумений": "…Я не люблю эту вещь, не люблю просто. Она меня, собственно, мало выражает. Она как-то забралась ко мне со стороны. В смысле внешнем, в смысле, так сказать, литературной техники или мастерства, что ли, она довольно удачна, но несмотря на это, я ее не люблю". Г. Адамович пишет: "…Задумчиво и неуверенно взглянув на "дверь", Зайцев от нее отошел и предпочел остаться на пути, избранном ранее".
Одной из вех "на пути, избранном ранее", стал роман "Дом в Пасс и". В нем Зайцев в числе первых взялся рассказать о жизни русских эмигрантов, собравшихся волею судьбы под одной крышей в доме, какие реально существуют в парижском Пасси – районе, где жил и Зайцев, и многие из русских писателей-изгнанников. В одном из последних писем в Москву (И. А. Васильеву) Борис Константинович вспоминал: "Это отчасти и кладбище старшей группы писателей русских (эмигрантов). В двух шагах жил Бунин, чуть дальше Мережковский и Гиппиус, Куприн в другую сторону, но тоже близко. Шмелев, Алланов, Тэффи, Осоргин, Ремизов – все соседи. Теперь я один остался".
Говоря о "Доме в Пасси", М. Цетлин в рецензии, опубликованной в парижском ежемесячнике "Современные записки" (193S. № S9), верно заметил: "Написать такой роман – задача трудная. Не будет далеко от истины сказать, что в эмиграции нет ни "жизни", ни "романов". Нет "жизни" в смысле устоявшегося крепкого быта. Нет "романов", потому что большинство эмиграции живет в плену тяжелого труда, не оставляющего досуга, не дающего душевной свободы". Не будучи бытописателем, Зайцев мастерски преобразует в свой поэтически одухотворенный мир "эмигрантскую неустоявшуюся, не спустившуюся в быт, не отяжелевшую жизнь". Эту задачу писатель решает сравнительно легко и просто, потому что для него это проторенная тропа: "Люди у Зайцева всегда были немного "эмигрантами", странниками на земле" (М. Цетлин). В романе нашла свое художественно яркое выражение тема просветляющего страдания, – тема хотя и не новая для Зайцева, но увиденная им с новых высот и получившая более глубокое, философское толкование.
Выразителем авторской позиции в романе выступает старый монах Мельхиседек, один из самых обаятельных его персонажей. Тихий, как бы рассеивающий вокруг себя умиротворяющий покой, он мало говорит, ни во что не вмешивается, а след в душах оставляет благостный и утешающий. Он обладает редкостным даром выслушивать людей, не перебивая, а словно поощряя – то улыбкой, то внимающим взглядом – раскрыть сердце, освободить его от забот и горестей эмигрантского дня. И к нему тянутся все от мала до велика – таков его просветляющий магнетизм.
Вот какую характеристику отцу Мельхиседеку дает в предсмертном своем дневнике обитательница "русского дома" Капитолина – одна из тех, кого жизнь трагически смяла и кого не удалось спасти отцу Мельхиседеку: "Я недавно прочла, что Толстой находил у себя болезненную черту: манию исправления человечества. То есть, мол, никак без него не обойтись. Он все знает и своим толстовским пальцем укажет, где истина.
Этот старичок (Мельхиседек. – Т. П.) потоньше. Он не напирает и не пристает. Он, пожалуй, больше собою действует, своим обликом, скромным голосом, седою бородой. Если бы жизнь состояла из таких стариков, то есть вообще таких безобидных и благожелательных людей, то, возможно, было бы и приятно жить".