Том 3. Рождество в Москве - Иван Шмелев 25 стр.


Сколько мы так вертелись… утерялся смысл времени. Минуты ли, часы ли, – будто выехали давно-давно. Вынимаю часы – не вижу. И пальцы закалели. Слышу – Власка мой что-то хлопочет, уши все потирает рукавицей. "Ба-рин, ми-ленький… – никогда так не говорил, – замерзаю, варежки не взял, голые рукавицы… и снутри не греет, тюрьки только похлебал с хлебушком". Парнишка – сразу и заслабел. Втащил я его в санки, сам сел править. А куда – не знаю. И догадало меня опять на часы взглянуть: как-нибудь спичку чиркну, увижу время. Снял замшевую теплую перчатку, полез за спичками… хвать! – обронил перчатку. Где найти, в миг замело сугробом. Не усидишь: стегает, пригибает. Засунул руку, повернулся лицом к саням. А там Спирток ботиками выплясывает, ругает Власку: все сено ногами затолок. А где там сено, – все снегом завалило. Насунул я Влас-кины рукавицы, а они как кора, смерзлись, тепла не держат. Руки онемели, вожжи у меня выпали, и думаю, – пропадем, вот она, гибель-то, совсем просто. И оттого, что казалось простым и непременным, – стало жутко. Говорю Спиртоку – а ведь пропадем мы! А он, циник, еще острит: "скверно, без подготовки приходится… а главное до кулебячки-то не доедем". И понял я, что – "без подготовки", прямо отсюда – туда. И тут, впервые в жизни, подумалось: как же я так и не собрался все обдумать, столько еще надо разрешить, тех вопросов… о Боге, о бытии, о – будущем. Есть – или ничего? От этого и жутко стало, что "без подготовки", сразу, как на внезапном экзамене, и будет присутствовать "сам министр". И вдруг – кинуло к лошадям! Помню, ткнулся в мокрую шерсть и полетел куда-то – ляпп! – как в приятный пух. Мелькнуло: "вот оно, самое то…?" А совсем нестрашно. И тут же понял, что это еще не то, а в овраг свалились, в пуховый снег. И лошади ничего, удачно. Спирток зовет: "жив, ямщик удалой..? черт тебя побери… глаз я выколол, с твоей правкой!., приехали к кулебяке, лопай!" Циник. Сползлись, сидим, ничего не видим. А Спирток сучком веку разорвал, в куст попал. Говорю – снежком примачивай. "Да что снежком, теперь бы чинной или полынной…" И так вышло у него аппетитно, под всеми ложечками засосало. Но что же делать? Власка совсем заслаб, стонет только: "ба-рин… ми-лень-кий… голубчик… замерза-ю… ах, мамынька… папанькин азям навязывала…" Дул я ему в загривок: первое средство в сознание ввести, встряхнуть. Сразу подействовало: "я, говорит, ничего-с". Говорю: "в струне надо быть, выбираться, а не разводить панихиду". А куда выбираться тут!.. И лошади сбились к нам, одна меня мордой в темя стукнула – в сознание ввела. Велел я Власке в снег закапываться поглубже. Спирток уж сам себе нору роет, и острит, с… с… – "выроем себе по могилке, а метель отпоет, что полагается". Стали мы зарываться в снег, ничего уж не ожидая, кроме… неведомого. Власка рядом со мной улегся, охватил меня за ногу, прижался. – "Барин… миленький… боюсь помирать… не хотца…" А он знал, как легко замерзнуть: у него дядя замерз совсем около овина, из "монопольки" шел, чуть выпивши, в буран попал. И стал он молитвы шептать, про Богородицу что-то повторял. Тут и я попробовал вспомнить, как молятся. И, к стыду моему, не вспомнил. До половины только "Богородицу" знал, – забыл. Стал "Отче наш" вспоминать – до "хлеба насущного" дошептал, а дальше – как отшибло. А из Овидия отлично помнил, мог "Фаэтон" прочесть. И тут мы затихли… и затихли бы на веки веков, если бы не… Конечно, замерзли бы: выяснилось после, – под утро градусник упал до 23. Циклоном налетело. Это в степях бывает.

Как спаслись? Вот тут-то самое главное и есть – как. И почему к нам такое благоволение проявилось? Может быть, ради Власки, а может быть, ради простецкой веры нашего попика Семена. А может быть, для того, чтобы я рассказал вам здесь, для укрепления? Все усчитано там, прошлое не проходит там, времени нет там…все в одном миге там…все живет и есть, и нынешнее наше там уже и тогда было, и учтено, и вот указано было, чтобы я сам познал и рассказал вам в трудные наши дни, для укрепления. И – для нынешней моей веры, в отпущение.

Сколько мы были в забытьи – не знаю. Время тогда пропало. Часы, пожалуй. Помню, что снилось мне. Барахтался я в великой горе, и гора была это не простая, а все восковые свечки, великие вороха свечек, холодных, белых, как чистый мрамор. Лезу, а подо мной свечки оползают, цапаюсь за них, а они ворохами на меня… и зайцы по ним, за ними, из-за бугра свечного глядят на меня стеклянными глазами, прижавши уши… и что-то за ними есть, куда я хочу вползти. Столько я перемучился на этих катучих свечках, столько в них утопал, – и вдруг прямо над головою – бо-оммм!.. – церковный колокол, благовест. Пропали мои свечки-горы, вскинул я головой – метет! И опять будто вверху где-то колокольня, – бо-омм… – совсем-то близко. И слышу, Власка: "ба-рин… миленький… звонят нам!" Так и сказал не своим голосом, а жалким, детским: нам. И опять – бо-оммм..! – и глуше. Нет, не во сне, – звонят. И чувствую – нам звонят. Такое ощущение: нам. Спирток тоже отозвался: "слышишь..?" И все острит: "и услыша в поле колокола звон…" – И вдруг заорал дико: "Вздвиженки это наши, наш колокол, у меня слух тонкий! айда на звон!" И откуда у нас сила нашлась, – во тьме кромешной лошадей выволокли на край оврага, метели уж и не чувствуем… – только слышим: бо-омм… бо-оммм… – ровными промежутками, поглуше и порезче, словно округ нас ходит. Власка кричит: "близко совсем, теперь я наш овраг знаю", – наш уж стал! – "по звону добегу!"

Словом, в каких-нибудь пять минут доплелись мы по звону за лошадьми до церкви нашего села Вздвиженки. Она на окраине стояла. И видим – ничего не видим, огонечек только. Это было батюшкино окошко, отца Семена. Вдовый старик, уж на покое жил. И странное дело: ночь глухая, а у него свет в окошко. И что же оказалось? Он – уже поджидал! Не предполагал, что будем, а был уверен, что будем, даже самовар поставил!

Подобрались мы к окошку, постучались. А он глядит из-за геранек, седая бородка, лысинка. Машет нам, и видно, как рот свой беззубый разевает, за рамами не слышно. Машет на дверь. Вошли – и слышим: "а я уж давно вас жду, самоварчик для вас согрел". Ну, будто во сне все это, как представление: все во мне перепуталось, гора из свечек, зайцы, буран и попик с самоварчиком, машет нам… – и ему все известно… И тут я почувствовал неопровержимо, всей глубиной душевной, что нет никаких этих там и здесь, а все – едино все связано, все в Одном.

Ввалились и видим: на часиках – без четверти 3. На столе скатерка, хлеб пшеничный, бу-ты-лочка… "Кагору", церковного, – какая предусмотрительность! – поднос со стаканами… и калечная старушенция, бессонная, тащит старенький самоварчик, из которого такими веселыми клубами пар, и из дырки на крышке хлюпает. Чудесная эта музыка для замерзшего путника, это всхлипыванье бурлящего самоварчика.

И стал нам попик Семен рассказывать… сказку-быль.

Лег он рано, в восьмом часу. С бурана разморило. И когда засыпал – подумал: "не дай Бог, ежели кого захватит такой метелью"… И еще подумал: "надо бы звонить, мужикам сказать… Василий сторож стар, трудно ему в такую бурю". И заснул. И вот слышит во сне "глас в нощи": "батюшка Симеон, велел бы ты звонить, путники с дороги сбились". И тут проснулся попик. Послушал – шумит метель, не дай Бог. Обуваться надо, одеваться, в метель идти к сторожке, будить Василия… Тут его повалило, и он заснул. И слышит опять голос, настойчивый: "что же ты не звонишь? путники с пути сбились, замерзают! иди, вели сторожу, звонил чтобы!.." Проснулся попик, подумал: "это мысли мои шумят, вчера я думал… а надо бы звонить"… И опять будто в соблазн ему: "кто в такую погоду ездит, только народ взбулгачишь… не охота с постели подыматься. Василия будить надо, серчать будет…" И так разморило сном, что перекрестился попик, прочитал молитву о плавающих и путешествующих и пригрелся, уснул опять. И вот в третий раз "глас в нощи", строгий-строгий: "ты что же, поп? путники замерзают… звони сейчас же!" Тут попик Семен – с постели, валенки надел, шубенку накинул, разбудил старушку калечную, наказал ставить самовар, а сам побежал сторожа будить – звонить. Старушка спрашивает, чего ты, батюшка, ни свет ни заря чаю запросил, а попик ей: "гости сейчас будут, чайком отогреть надо!" И такая в нем вера возгорелась, что поставил на окошко восковую свечку и отворил ставню. И поджидал, молясь, у окна. И путники добрели, – "по гласу в нощи", во славу Господа.

Март, 1937

Париж

Свет вечный

Ивану Александровичу Ильину

Рассказ землемера

Подспудностью душевной знаю: вдруг постиг, прозрел.

Там я был землемером. На землемера у нас смотрели, как на зубного техника или телеграфиста. Мой кругозор не так уж узок. Я окончил институт, на инженера. Познал и Лобачевского, знаком и с логикой, – есть навык думать. С цепью и астролябией, в командировках, исколесил Россию. Всегда с народом. В понятые к нам не выбирают "желтоглазых". С отборными работал, опыт есть. Все это пригодилось. Осел губернским землемером в В. До тех двух "встреч" о "выводах" не думал. А кто их делал? Слишком мы были безоглядны. "Аршином общим не измерить", – какие еще выводы! Оказалось…! От "октября", как и большинство, я впал в отчаянье и думал – все погибло! И вот та знаменательная встреча, последняя. Прозрел. И увидал не плоскость для обмера, а глубину… про-стран-ство. Россия… – "геометрия в пространстве". Всмотрелся, и…-

Первая "встреча" – как бы пролог. Случилось это года за четыре до войны.

В марте, в распутицу, пришлось мне выехать в уезд по экстреннему делу, для сверки планов. Требовал Сенат. С неделю провозился в земстве, распутал "неувязку", спешил к семье. А по дороге завернул в одно поместье – получил должок за обмежевку, пятьсот рублей. Получил, и парой земских, гусем, пустился к станции. Только что провели узкоколейку, и поезда ходили редко: опоздал – жди сутки. Оставалось времени в обрез, и я махнул проселком, выигрывал версты четыре. И дорога, думалось, не так разбита. Мой ямщик был пришлый новичок, я задремал и прозевал, где надо поворачивать на тракт. Пришлось крутиться, и вымахнули мы на тракт – на старый только, давно забытый. И оказались верст за пять дальше от нужного нам пункта. Вижу, что опоздал на поезд. А уж смеркалось. Попались мужи

ки, из леса. Смеются: "а еще землемер! Ночевать в лесу, не миновать… а то валяй к "Упору", он пригреет!" Ямщик не знает, что за "Упор". Мужики смеются: "узнаешь, жарь прямо – и упрешься… на всем тракту, один верст на пятнадцать. Все перебрались на новый, один он тут бобылит, поджидает вас".

И тут я вспомнил. Про этот двор я слышал. Про Упорова ходили слухи. Мужик был поперечный и закрытый. Вдруг занялся лесом, завел с десяток лошадей. Но главное, что вызывало толки, – почему остался на "старинке", где проезжали редко. Говорили – печатает фальшивки, с конокрадами мухлюет, – лошадей-то он вдруг завел. Места глухие, лес на сотню верст. С первой смуты стало особенно неладно: почту ограбили, помещицу убили, года два орудовала шайка беглого Капцова. Говорили, что он один справляется: четверо сынов, в него, все стоеросы, нелюдимы, – "живая шайка". Но было и другое: ревнитель к церкви! Евангелие пожертвовал, большое, в серебряном окладе, паникадило справил, образ соорудил Михал-Архангелу, – Михайлой его звали, – "сталоть, грехи замаливает". Было и еще, почему я вспомнил про "Упора": "упоровское дело". Упоров подбил односельчан на тяжбу с помещиками, из-за "отрезков", десятин пять-шесть, где оказалась залежь глины, не хуже "гжельской". Предлагал взбодрить завод посудный. Дело тянулось долго. Упоров просудил тысячи полторы своих-и проиграл. Мужики валили на "Упора": стакнулся с господами, с того и деньги. Еще до назначения меня губерцским землемером много крови испортило чертежной нашей это "упоровское дело". После я разобрался в экспертизе, нашел ошибку на генеральном плане, но было поздно: Сенат решил не в пользу мужиков. И вот судьба меня столкнула с этим "темным".

Стемнело, когда мы добрались до постоялого двора у леса. Ни огонька, ворота на запоре. Стучим. Голос со двора, крутой: "кто?" Просим, не даст ли лошадей до пункта, а пока чайку напьемся. Я передумал: взять лошадей до пункта, а там, на земских, в В. – выгадаю полсуток, чем ждать до завтрашнего вечера на станции. "Не дам, весь день дрова возили". Вдвое предлагал, – "не дам, животину жаль, чай, мне". Самовар можно. Въехали.

Мужик серьезный, богатырь, глаза воловьи, с голубинкой. Напомнил Александра III – русой бородой, залысиной, всем обликом, спокойствием солидным. Проседь в

бороде. В доме чистота, образа с подзором, лампадка у Распятия. Двор просторный, забит санями. Парни – все рослые, здоровые все молодцы, заняты уборкой лошадей. Никто ни слова, будто в монастыре. Порядок, строгость, – хозяйственность. Хозяйка молчаливая, высокая, под стать Упору, в черном платке, – старообрядкой, властная такая. Я подумал: "Марфа-Посадница". Вносит самовар, все молча. Прошу яишенку-глазунью, – нет яичек, куры недавно занеслись, к Светлому Дню самим. Огурчиков, капустки можно. А я проголодался. Ни сметаны, ни творогу: самим. Мой возница чай дует с хлебушком, огурчика дала хозяйка. Ну, своим запасом обойдемся.

А я вез к празднику пять фунтов колбасы, "салями", в М. купил: славилось то место колбасой. Старуха немка, колбасница, – как она в М. попала! – приготовляла замечательную колбасу, на всю губернию гремела. Что она припускала… ну, необычайно была душистая, коньячный пряник! Бывало за один присест фунт съешь. Вынул я "салями" – и приступил. Колбасища была аршинная, в серебряной бумажке. Сразу – дух такой, заманный, с перцом… – завод колбасный! Ямщик мой, слышу, носом так, от раздражения. Зубровки выпил, закусываю с аппетитом… – хозяин входит, увидал. "Что ж ты это, барин, колбасу ешь, да еще под образами… так негоже". Вот неожиданность, на постоялом! Почему негоже? – "Нонче те и в трактире не подадут на людях, разве уж самые корыстолюбцы. Горница тут у нас, с постоем я покончил, знакомые когда заедут – принимаем, либо вот-во в неурочь, как ты". И строго так, с укором. Вспомнил тут я, что пост, Страстная. В шутку обернул: "в пути, мол, разрешается". – "Нонче и в пути не разрешается беспутье… какой день нонче? страшной! Великий Пяток, Христа распяли! иль ты не православный, Христа не знаешь?!" Пони-ма-ете..! Стало мне перед ним неловко. Говорю: "не то грех, что в уста, а что из уст". А он, с нажимом: "что в уста, то и из устов". Мудрец. "С того и все у нас, с поблажки, правилов не держим. С того и смута у нас была. Народ от страха отучают, от порядка, – пути не будет. У нас доктор земский, дурак, говорит… слыхали! – никакого Бога нету! Вот, в гласные члены буду выбираться, сор-то повыметем, наведем порядки. Есть у нас мужики. Ты вот земномер… какая же у вас там правда?! У нас от верного планту барину шесть десятин посудной глины оттягали! Не оставлю дела, до царя дойду. Сенат-рассенат ихний – закон ломает! Ай и правду сгноили всю?" Осерчал и вышел.

Взяло меня раздумье. Кто он? Правильный или плутяга благочестием прикрылся? Слухи-то. И вот что еще приметил. Как говорил с хозяином, молодцы его все заходили. Зайдет один, глянет на меня быком таким, – будто ведро берет. Другой заглянет – узду повесит. Все побывали, поглядели. И все как на подбор, гвардейцы. Будто… разглядывают, глазами по пожиткам шарят. Тревожное меня кольнуло. Слухи-то…

Ямщик к лошадям ходил. Приходит, озабоченный, и шепотком мне: "Можно бы и ехать, да оглобля, гляжу, сломалась, а все жива была… разве об стояк воротный? Дорогой, правда, что скрипела. Надо оглоблю у хозяина просить". Толкнуло меня – ехать. Проси оглоблю! Приходит: "хозяин говорит – заночуйте лучше, с огнем не пойду в сарай выбирать, сыны легли, хотите – свяжите свою оглоблю, уезжайте с Богом, не жалко нам". Вот, думаю, попали в монастырь.

А еще такая вышла штука. И как раз, когда входили парни. Пятьсот рублей были у меня в боковом кармане, в тужурке, пачкой, сотняжками, – с деньгами я просто обращался. Забыл, вытаскиваю "Русское Слово" из кармана, пачка и выскочи на стол, а со стола под стол. Хозяин поднял и говорит: "какими деньгами-то швыряешься… ай легкие за планты дарят? – с ухмылочкой. – Не боишься с такими… нашими лесами ездить. И лошадей отымут и… А ты ночью еще хотел, лошадей требовал. Вон и гололедь пошла".

Постелила хозяйка мне на лавке, ямщика где-то в постоялке положили. Лег, не могу уснуть, полезли мысли. А еще мне ямщик, как про оглоблю говорил, шепнул: "поберегитесь, барин… что-то наши хозяева мне не ндравятся, волками смотрят… и парни давече чего-то все шептались, приметил я". Мысли и завозились: и оглобля, и… главное – деньги показал! Мужики-то смеялись – "он пригре-ет!" Слухи слухами, а что-то за ними есть. С праведником грех бывает, а тут за деньги, ох, как держатся, видно по всему. Погляжу на лампадку, на Распятие… – нет, быть не может. Петух пропел – не сплю. Лошадь переступит – так и вздрогну. Прислушиваюсь… – глухота-а… только крупой дерет, в оконце. Лес, жилья не видно. Вынул из шубы браунинг, сбоку положил. Всегда с 905-го возил в дорогу. Чуть забылся – вздрогнул, как пронзило: скрипнуло дверью из сеней. Вскипело, – и мороз по коже, упало сердце. И вижу, при лампадке, – белая тень… высокий… вытянул голову в покой… и слышу шепот: "спит..?" Застыл я, слышу… – "спит… востро наточил?., давай…" Так и провалился я в лед, а слышу – нервы-то как струна: "сразу ты..!" Вытянул ручищу, блеснуло при лампадке… нож! И, босиком, ко мне… пригнулся… Помню, – машинально, браунинг "на бой", веду к груди, перед собой… сейчас… К столу вильнуло, тенью! Как я не выстрелил, не крикнул…!? К столу, и – р-раз! – по кол-ба-се-э!! Как треснула бумажка, слышал… – и, тенью, испарился? Тут уж я провалился в жар, в такое облегчающее, в раж какой-то, чуть не загоготал от счастья. Прямо бежать хотел за парнем, всю колбасу отдать и наградить. Все тут и разрешилось, все я понял: и самого "Упора", и – какую-то стихийность его правды. Так озарило меня "счастьем". Не мог заснуть, от встряски. Думал: славная семья… – в розовом для меня все стало, – есть еще "патриархи" на Руси, кряжи, живут "заветом". Все "слухи" испарились, все стало ясно, до грешка-соблазна колбасой. Привык к насиженному месту, вот и остался на "старинке", ребята молодцы, деньжонки сбереженные пустил в дело, лесными разработками занялся, самое родное дело, в промысла пошел, мужик резонный, умный. Нет, не прикрывается, а "правильный". Дал себе слово помочь "Упору" в тяжбе, намекнуть сторонкой насчет ошибки на генеральном плане, чтобы просил о пересмотре. Трудно это, но можно, по высочайшему указу.

Назад Дальше