- Мне семнадцать лет… Я не ребёнок… - бледный и с дрожавшими от волнения сухими губами начал он, весь выпрямившись, и в эту минуту действительно показался ей сразу как будто выросшим, а голос его, похожий на голос брата, зазвучал недетскими нотами. - Я всё вижу, всё знаю, всё понимаю и чувствую, может быть, сильнее и глубже других… Да!.. А что я ещё не кончил курса академии что я ещё не самостоятелен, так это не важность… и не в этом дело… Каких-нибудь три-четыре года ещё ничего не значат… Вы ведь тоже немного старше меня. Мы почти ровесники! - совсем уж по-детски закончил он, дрожа всем телом и сверкая своими карими глазами.
Зоя Дмитриевна не выдержала и звонко рассмеялась после этого неожиданного заключения.
Серёжа сначала опешил от её смеха, который вонзался в его сердце, как острые иглы, и, всколыхнув в груди накипавшие слёзы, поднял их к самым глазам.
Он всеми силами старался удержать их - и не мог… Плечи его шевельнулись. Тогда он быстро отвернулся, чувствуя дрожь и слабость в ногах, и, схватившись обеими руками за соседний большой деревянный крест, уронил на руки голову и зарыдал.
Она порывисто приблизилась к нему и, положив левую руку ему на плечо и стараясь заглянуть в лицо его, прильнувшее к сложенным на кресте рукам, растерянно говорила, повторяя одни и те же слова:
- Серёжа… Голубчик… Милый… Что с вами?..
Но её прикосновение, её ласковый и испуганный голос ещё более открывали дорогу слезам, и рыдания стали сильнее…
- Ах ты, Господи! И ведь воды-то близко нет… - ещё более растерявшись, говорила она, озираясь вокруг и не зная, что ей делать. - Ну, успокойтесь же, успокойтесь… Я не понимаю, отчего это… Что с вами?.. Я вас обидела… Простите… Ну же, довольно… Ведь вы не ребёнок - уговаривала она его, забыв, что минуту назад старалась уверить его именно в том, что он ребёнок.
Она тормошила при этом его за плечо и хотела, чтобы он поднял голову и перестал плакать.
- Ну, полно же, милый мой, паж мой… Королева рассердится… Перестаньте плакать… Вот вам платок… Вытрите слёзы… Или я вам сама вытру… Ну хотите?
Она достала из кармана платок, от которого отделялся аромат фиалок, и поднесла его к самому лицу Серёжи.
Знакомые духи приятно пахнули на него и сразу придали ему некоторую бодрость. Но Серёже так хотелось плакать, что он не без сожаления почувствовал, что рыдания стихают в его груди и иссякают так обильно струившиеся слёзы. Он был бы счастлив хоть всегда находиться в таком состоянии, только бы слышать её ласковый голос, ощущать её близость, нежное прикосновение руки и этот аромат, который он так привык связывать с представлением о ней.
- Вот там скамеечка. Пойдёмте, сядем там, - уговаривала его она, дружески завладев его рукою.
Он повиновался и, отвернув в сторону своё лицо, чтобы она не заметила, как оно некрасиво с покрасневшими и опухшими от слёз глазами и даже носом, прикладывал левой рукой к лицу тонкий душистый платок, который освежал его и нежил, как её прикосновение. Рыдания затихали, подавляемые в груди.
Они сели на скамеечку около неогороженного памятника в виде большого довольно грубо отёсанного камня, и некоторое время оба молчали.
Последняя слеза неохотно выкатилась у него из глаз. Волнение стихало, и он глубоко и тяжело вздохнул.
- Какой вы, однако, нервный! - неодобрительно покачивая головой, проговорила королева.
Он ответил ей жалкой улыбкой.
Настала неловкая пауза. Он мял в руках её платок, смоченный слезами, а она машинально читала надпись на гробовом камне.
- Смотрите! - обрадовалась она, думая, что это развлечёт его и разрушит неловкую паузу. - Вот курьёзная надпись. Я её прежде не замечала.
Она не могла не рассмеяться указывая на эпитафию.
Под титлами, обозначавшими имя и фамилию, а также год и день рождения и смерти покойника, красовались следующие строки:
От благородной супруги любимому супругу:
Спи мирный, спи тихий…
Сии стихи писал монах Евтихий.
Серёжа машинально пробежал глазами эту эпитафию и улыбнулся.
- Ну, вот… Я очень рада, что мой паж улыбнулся. Теперь я со спокойной совестью могу отпустить его домой и даже благословить на дорогу.
- Как! Разве мы больше не увидимся?
- Но ведь вы завтра уезжаете рано утром?
- А сегодня? Я думал, что вы сегодня согласитесь в последний раз поехать на лодке? - умоляюще выговорил Серёжа.
Она немного подумала.
- А кто поедет?
У Серёжи была слабая надежда, что она согласится поехать с ним вдвоём, но он после только что происшедшей сцены не решился просить её об этом и с грустью промолвил:
- По обыкновению, Курчаев, Ольга, Маркевич.
Она ощипывала сорванный ею листочек сирени и сквозь зубы, с неестественной небрежностью, спросила:
- А ваш брат?
Серёжа опять изменимся в лице и не без злорадства ответил:
- Он условился сегодня ехать с другой компанией.
- С какой?
- Зорины, Парусинова, Марья Петровна и ещё кто-то.
При последнем имени палка в руке Зои дрогнула и смутное облако сразу покрыло её лицо.
Серёжа с горьким чувством страдания и ревности искоса наблюдал за происшедшей переменой в её лице.
- Вот как! - вырвалось у неё вслух восклицание, как невольная угроза кому-то. - Хорошо!
Она сама не знала, что собственно выражает её угроза и по какому адресу она направлена: по адресу старшего Кашнева, или Марья Петровны Можаровой. Казалось какие-то не совсем чистые ключи забили у неё в сердце и мгновенно замутили целомудренную ясность её глаз.
Однако она тотчас же спохватилась и с притворным равнодушием обратилась к Серёже, стараясь глядеть на него открытыми глазами, чтобы уничтожить всякое подозрение в искренности своих слов.
- Ах, какая жалость! А нельзя ли как-нибудь уговорить его ехать с нами? Мне так хочется досадить этой сплетнице, противной Марье Петровне. А, главное, этим я докажу всем им, как мало дорожу их мнением обо мне и какая во всех их подозрениях заключена низость.
Но она ещё не докончила этой фразы, как Серёже стало стыдно за её ложь и даже жаль её.
И она поняла, что он понял её ложь, и это доставило ей странное облегчение.
Тем не менее, не глядя на королеву, паж ответил:
- Вряд ли он согласится… Кажется, он дал слово той компании.
- А я не хотела бы уступать без боя… Разве написать ему письмо, чтобы он ехал с нами? - как бы вслух советуясь сама с собою и в то же время обдумывая что-то, с упорством стояла она на своём.
- Знаете что, мой паж, - принуждённо обратилась она к Серёже, - я напишу ему маленькую записочку от себя… У вас ведь есть с собой бумага… записная книжка?
- Записная книжка есть.
- И карандаш есть? Отлично, - принимая у него кожаную изящную золотообрезную книжечку со вставленным в неё карандашом, продолжала Зоя. - Жаль вырывать отсюда листки…
- Ничего, - грустно вымолвил Серёжа.
- Я только один листочек. Будет вполне достаточно. Писать много не придётся…
Она раскрыла книжечку и невольно прочла вслух там, где открыла:
- "13 мая 189…года…" Это что за знаменательный день у вас, да ещё так сильно подчёркнутый? Именины ваши, что ли?
Серёжа густо покраснел и, кривя губы в жалкую улыбку, ответил:
- Нет, это день, когда я в первый раз встретился с вами. Прошу вас, не смотрите там ничего больше… - с усилием выговорил он. - Давайте, я вам сам вырву листки.
- О, мой милый паж! - произнесла растроганная королева, слегка дотрагиваясь до его руки своею похолодевшею рукою, и затем, вырвав листик из его книжки, озабоченно нахмурила брови и, закинув ногу на ногу и положив книжку с листком поверх её на колени, приготовилась писать.
Серёжа поднялся и отошёл в сторону чтобы не мешать ей. Холодная тяжесть опускалась ему на сердце и давила его и, что всего хуже, он чувствовал, что эта тяжесть не растает слезами, а, кажется, так и будет давить сердце всегда. Он давно угадывал всё, но подтверждение догадок тем не менее усиливало его безнадёжность и горе. Он чувствовал себя страшно одиноким и чем-то несправедливо и жестоко оскорблённым.
Вдруг с того места, где рыли могилу, донёсся сначала шум и голоса, а затем, во внезапно наступившей тишине, мягкий голос с заученной торжественностью и скорбью произнёс нараспев, начиная с глубоким придыханием громко и медленно и переходя постепенно в тихий и быстрый шёпот:
"Покой, Спасе наш, с праведными рабы Твоя, и сия всели во дворы Твоя, якоже есть писано, презирая, яко благ…"
Странный трепет объял Серёжу при этой молитве. Он взглянул на продолжавшую писать королеву, и она в этот миг показалось ему ужасно далёкой от него.
"Молитву пролию ко Господу, и Тому возвещу печали моя, яко зол душа моя исполнихся, и живот мой аду приближися, и молюся яко Иона: от тли, Боже, возведи мя…" - продолжали доноситься до Серёжи и волновать его душу каким-то новым, неиспытанным дотоле волнением молитвенные слова… Ему почему-то вдруг вспомнилась богомольная старушка-няня, умершая тогда, когда Серёже не было ещё и семи лет, и это кладбище, дотоле возбуждавшее в нём чувство неприятной тоски и даже отталкивающей жуткости, стало казаться ему близким и почти родным.
"Со святыми упокой…" - запели певчие, священник, дьячок, пономарь и, вероятно, могильщики, так как слышно было, как подпевал хриплый голос, по-видимому, принадлежащий тому волосатому оборванцу.
Зоя с досадой подняла голову и, плохо соображая, где и что такое происходит, с неподвижными глазами обернулась машинально в сторону певчих. Но Серёже томительно-сладко было слушать это пение. Он представил себе покойника, которого с этими торжественными и трогательными словами опускают в землю в ясное солнечное осеннее утро, и подумал, что должно быть хорошо недвижно и мирно покоиться в гробу. Какой-то знакомый образ туманно и тихо проплыл в его воображении… Он хотел схватить его и увидел, покойником самого себя.
Теперь такая картина уже не испугала, а растрогала его. Он, как тихое дыхание иной, возвышенной жизни, впивал в себя доносившиеся до него в чистом и недвижном воздухе слова: "Земнии, убо от земли создахомся, и в землю туюжде пойдем, яко же повелел еси создавый мя и рекий ми: яко земли еси, и в землю отыдеши…"
Серёжа снова готов был плакать, но уже совсем другими слезами. Особенно взволновала его мысль, как все жалели бы его, если бы он умер. "А она? - подумал он, взглянув на королеву, которая, по-видимому, кончила писать и перечитывала написанное всё с тем же озабочено-хмурым выражением лица. - Она, наверное, плакала бы больше всёх и раскаивалась бы в том, что не сумела при жизни оценить меня и не ответила любовью на мою первую и последнюю любовь…"
Он с глубоким укором взглянул на неё, и то же ревнивое чувство острою тоскою пронизало его сердце, отравило благоговейное настроение и снова тяжёлым камнем придавило все мирные и величавые мысли, возбуждённые похоронным обрядом…
- Ну, вот и готово! - сказала она с напускною бодростью. - Теперь недостаёт только конверта. У вас нет конверта, паж?
- Нет.
- Ну, тогда мы купим конверт по пути в первой лавочке, и это письмо, мой паж, вы вручите своему брату.
Но, заметив тень, промелькнувшую по его лицу, она поспешно прибавила:
- Я не потому забочусь о конверте, что… ну, да вы понимаете… Тут ничего нет, кроме приглашения ехать с нами! А просто потому, что не принято так посылать записки, хотя бы и своим друзьям.
Она немного смутилась, а Серёжа смутился вдвойне.
- Хорошо. Я передам вашу записку, - спокойно ответил Серёжа.
Они молча пошли домой и скоро очутились за воротами кладбища. Тут стояли, ругаясь между собою, извозчики, очевидно, привёзшие провожатых покойника. Тощие и исстеганные кнутами лошади с опущенными понуро головами, сонными и измученными мордами, стояли, не шевелясь, привыкшие к этой ругани и к своей горькой доле.
Пустая и хорошо укатанная пыльная дорога вела от кладбища в город, начинавшийся здесь жалкими, покривившимися лачугами, похожими на старух с подслеповатыми глазами. Дальше шли крыши более богатых и красивых зданий, возвышались колокольни церквей и полицейские каланчи. Всё это в лёгких облаках пыли, пронизанной блестящими, но уже не знойными солнечными лучами.
II
Конверт был куплен в первой же галантерейной лавочке на краю города. Зоя как будто скорее хотела избавиться от написанной ею записки и отдать её в руки Серёжи. Надписав не без труда скверным пером и рыжими лавочными чернилами адрес, что было уж совершенно излишне, она стала заклеивать конверт, но на нём, очевидно, было очень мало клея, и он долго не склеивался. Такая тщательность ещё более убедила Серёжу в том, что записка очень важная, это во-первых, а во-вторых, что королева не вполне доверяет ему, и это обстоятельство унизило Серёжу в его собственных глазах. Переменить конверт из-за того, что он плохо заклеивается, она на глазах у Серёжи не решилась: это было бы слишком явное недоверие, и потому так и отдала ему конверт плохо заклеенным.
- Если он будет упрямиться, вы, милый мой паж со своей стороны также просите его ехать с нами. Скажите, что вы последний день дома, что он должен уважить нашу просьбу и прочее…
Письмо это он взял в руки, как свой собственный смертный приговор, и когда опустил его в боковой карман, почувствовал такую тяжесть, точно вместе с ним положил камень в своё сердце.
Затем он пошёл проводить её до дома, но разговор у них дорогой не клеился. Обоим было не по себе, и оба внутренне желали поскорее расстаться. У самого подъезда квартиры её они, однако, в нерешительности постояли минуты две, делая вид, что им надо что-то вспомнить и сказать друг другу. Но ничего такого не было, и, условившись встретиться у неё в три часа, о чем следовало известить и всех других, они подали друг другу руки.
- Прощайте, милый паж, - тихо сжимая Серёже руку и точно прося у него и голосом, и ласково-грустным выражением глаз прощения, сказала королева и немного задержала его руку в своей руке.
- Прощайте, королева, - глухо и печально ответил он, как будто они прощались навсегда.
И, не дождавшись даже, когда она исчезнет за дверями, он уныло и вяло побрёл домой, ни на минуту не забывая о тяготившем его письме и, в свою очередь, мысленно желая поскорее передать его по принадлежности.
Пройдя несколько шагов, он оглянулся назад и, не видя уже в подъезде фигуры королевы, достал письмо и, мельком взглянув на него со смешанным чувством зависти и любопытства, переложил его в другой карман, тяжело вздохнул и несколько ускорил шаги.
Но, подходя к дому, он уже желал втайне, чтобы брата сейчас не было дома, а когда узнал, что его нет и что он будет не раньше, чем через час, чего-то напугался и тут же решил избавиться от письма немедленно, положив его на стол в его кабинете - большой, выходившей в молодой садик, комнате, с письменным столом посредине, со случайным убранством, по которому трудно было судить о вкусах и наклонностях хозяина. Кожаная кушетка и кожаное кресло были почти единственною мебелью этого кабинета, если не считать стеклянных шкафов и этажерок с книгами, где, среди специальных книг по архитектуре на русском, французском и немецком языках, много было книг преимущественно по изящной литературе, гравюр случайного подбора и статуэтка из терракоты.
Серёжа положил письмо на стол и только тогда взглянул на него, собираясь уходить. Но письмо было положено адресом вниз, и, хотя на видном месте, однако Серёжа опасался, что брат может не заметить его. Он подошёл, чтобы перевернуть письмо на другую сторону, и заметил, что крышка конверта почти вся отстала.
Серёжа недовольно нахмурился, и у него мелькнула неприятная мысль, покоробившая его натянутое самолюбие.
"Пожалуй, ещё он, узнав, что я принёс письмо, заподозрит меня в том, что это я отклеил конверт… Не лучше ли заклеить его?"
Он глазами стал искать на столе гуммиарабика, но чем-то встревоженный взгляд не находил длинного пузырька с резиновой шляпкой. Да здесь и небезопасно было проделывать эту операцию: брат мог войти и тогда подозрение было бы ещё основательнее.
Серёжа вспомнил, что гуммиарабик есть у него наверху в мезонине, и решил взять письмо туда и без всякого опасения заклеить конверт, как следует.
Он оглянулся вокруг, быстро взял письмо со стола и дрожащей рукой сунул его в карман. Сердце его сильно билось, точно он совершил преступление. Затем, беспокойно и пристально оглянувшись снова, он постоял неподвижно на месте, точно прислушивался к чему-то… Но вокруг было тихо. Только из кухни доносился глухой стук, - видно, там рубили котлеты, - да простые часы-будильник на столе выстукивали напряжённо и настойчиво: "Тик-так, тик-так…"
По узкой и крутой лестнице Серёжа медленно стал всходить к себе в комнату, в то время, как ему хотелось бы перепрыгнуть сразу все ступеньки и очутиться там.
Ему казалось, что его всё ещё провожает стук рубимых котлет и настойчивое тиканье часов, но это сердце стучало в его груди.
"Да что же это значит? - спрашивал себя Серёжа, как совсем постороннего человека. - Отчего я так встревожен? Ведь я ещё ничего худого не сделал".
Он хотел сам улыбнуться своей нервности и решительно направился к письменному столу, где прежде всего увидел гуммиарабик.
"Ну, вот сейчас заклею письмо, и конец, - чувствуя, что сердце как будто перестаёт биться в ожидании чего-то страшного, рокового, пытался успокоить он себя и достал снова из левого бокового кармана письмо. - Ну, вот сейчас и готово… О чем же тут беспокоиться?.." - слабо шептала мысль, а руки дрожали, и глаза невольно озирались вокруг с мучительным беспокойством, и бедному юноше казалось, что невидимые глаза со всех сторон жадно и напряжённо следят за ним, в то же самое время гипнотизируя его и толкая на что-то низкое и чуждое ему.
Но, всё ещё не допуская мысли, что может совершиться то, чего так боится он, Серёжа схватил гуммиарабик и, положив письмо на стол, стараясь не глядеть на него, пальцами ощутил, где нужно заклеивать.
Но тут волей-неволей приходилось взглянуть на конверт. Гуммиарабик едва-едва держал крышку в одном месте. Вместо того, чтобы подмазывать края, подсовывая кисточку, лучше было открыть конверт и сделать это аккуратно. Серёжа, стиснув зубы, открыл конверт и увидел записку королевы, написанную убористым, мелким почерком.
"Тебе… любишь… нельзя… умоляю…" ударили в его глаза сразу несколько слов, помимо его воли.
"Всё пропало, - одновременно пронизала его мозг горячая мысль. - Теперь уж всё равно… Ах, если бы она не заподозрила меня в том, что я способен на подобную мерзость, наверное этого бы не произошло! А теперь всё равно прочёл".
И эти четыре слова, как молотки, стучали у него в голове, и оттуда глухой звон разливался по всему его телу и особенно ясно звучал в ушах. Он весь дрожал я, доставая из конверта небольшой клочок исписанной по обе стороны бумаги, своими помутневшими глазами долгое время только и видел на ней написанными эти четыре бросившихся ему в глаза слова, а все другие слова и строки сливались у него в прыгающие узоры, которые трудно сразу разобрать.