- Рассказывайте, Телохранитель, - рассмеялась мягким всепрощающим смехом Яблонька. - Я не такая наивная, чтобы не знать, что некоторые девушки целуются.
- И даже очень! - подхватил Кузя с таким фатовским видом, который ясно указывал, что в этих отклонениях от девичьей добродетели он, Кузя, играл не последнюю роль.
- Кузя! Девушки не твоя среда, помолчи. Вот когда девушка выйдет замуж, да муж ее сделается полковником, да потом умрет, да она останется вдовой с белыми ножками и прочим…
- А вы сегодня мою вдову напрасно обидели, - опять омрачился Кузя. - Как она играла на рояле! И когда играла, так ямочки на плечах, как живые, прыгали…
- Это ты нам расскажешь без Яблоньки, - сурово прервал его пуританин Новакович. - Ну, так вот вам, почтенные, моя история… Называется она -
ПОЦЕЛУЙ В КАЮТЕ
Должен я начать с самой интимной подробности моей прошлой жизни: в дни своей юности я влюбился… Чувства свои я подарил одной очень достойной девушке, а отвечала она мне взаимностью или нет - я не знал, и это чрезвычайно терзало меня!
(При этих словах рассказчик бросил косой взгляд на Яблоньку, ожидая, что веки ее или углы губок предательски дрогнут, но Яблонька самым безмятежным образом была погружена в вылавливание розовым язычком ананаса из бокала с крюшоном. Рассказчик тоскливо вздохнул и стал продолжать.)
Я и теперь, господа, застенчив и робок с женщинами, а в те времена взглянуть даже на женщину дерзновенным взглядом было для меня подвигом совершенно невозможным. И случилось так, что любимая мною девушка и я должны были ехать на пароходе из Одессы в Севастополь. Я только издали поглядывал на нее да вздыхал, а она была весела, как никогда: каждую минуту подходила ко мне, шутила, подтрунивала надо мной, а когда ее заинтересовывало что-нибудь из жизни моря - мимо идущий корабль или плывущий обломок лодки, разбившейся гденибудь о скалы, или резвящаяся за корабельной кормой стая дельфинов, или поле водорослей, колышащееся на поверхности воды, - она обо всем этом меня расспрашивала, и я толково объяснял ей, потому что в морских делах очень хорошо понимаю и во мне, может быть, заглох какой-нибудь морской корсар, и слава Богу, что заглох, потому что за эти штуки по головке не гладят.
Вот так-то беседуем мы с ней, а она вдруг я спроси меня:
- У вас, кажется, есть коллекция открыток с картин Третьяковской галереи?
- Есть, - говорю. - Хорошая коллекция.
- Покажите. Только вы не тащите всего этого сюда, а я, - говорит, - лучше пойду в вашу каюту. Можно?
А у меня была отдельная каюта - капитан был приятелем, так дал.
Услышав предложение любимой девушки, я засиял, как бриллиант Кох-и-Нор, и, конечно, помчался вперед самым гостеприимным образом. Входим мы, и как остановилась она посреди каюты, красивая, будто наша Яблонька, сверкающая черными глазами, белыми перламутровыми зубками, освещенная ярким полуденным солнцем из открытого иллюминатора, как наклонилась она над альбомом жарко дышащей грудью - вспыхнул я, как солома на огне.
И уж буду с вами откровенен до конца - до того захотелось мне поцеловать эту прекрасную девушку, что чуть не до крику.
Собственно, другой на моем месте, может быть, и сделал бы это, потому что девушка относилась ко мне чрезвычайно ласково, но, как я вам говорил уже, характер у меня был дико застенчив. Как так? Среди бела дня вдруг ни с того ни с сего - чмок! Еще если была бы темная ночь - тогда не так стыдно… А то как назло: солнце нагло лезло всеми своими лучами, как осьминог лапами, прямо в открытый иллюминатор, так что я мог пересчитать все вьющиеся мягкие волосики на ее склоненном затылке…
И воззвал я ко Господу:
- Всемогущий! Если для тебя действительно нет ничего невозможного - пошли сейчас ночную тьму, чтобы я мог наглядно объяснить этому твоему прекрасному созданию волнующие меня чувства!
Не успел я вознести к Богу эту краткую молитву, вдруг - трах! В каюте наступает мгновенно такая темнота, что хоть глаз выколи… Не помня себя, я хватаю любимую девушку в объятия, целую, и - о счастье! - она отвечает мне таким же горячим поцелуем!! Оказалось, что я ей давно уже не только не противен, а совсем даже наоборот…
Божье чудо!
Новакович умолк, благоговейно склонив голову на ковер и бросая косые взгляды на Яблоньку, заливавшуюся самым беззаботным, безоблачным смехом.
- Послушай, Новакович, - значительно начал Кузя. - Я в течение нашего знакомства выслушал много твоих историй, но эта сегодняшняя история… гм!! Не находишь ли ты, что всему на свете все-таки должны быть какие-нибудь границы?!
- Почему? А что тут невероятного? - хладнокровно пожал плечами Новакович.
- Не будешь же ты утверждать, проклятая Эйфелева башня, - заревел выведенный из своего дремотного состояния Кузя, - что ради твоего поцелуя на небе погасло солнце?! Осмелься сказать это - и ваза с крюшоном будет у тебя на голове!!
- Нет, солнце не погасло.
- Значит, вы оба на несколько минут ослепли?!
- Зрение наше было в совершеннейшем порядке.
- Телохранитель, - вступился Меценат, увидев, что Кузя потерял все свое безмятежное спокойствие и вотвот готов броситься на Новаковича. - Телохранитель! Если ты нас не дурачишь, то объясни же: откуда среди бела дня вдруг спустилась ночь?
- Ах, простите, я и забыл сказать вам! Дело в том, что у борта парохода резвилась стая дельфинов… И вот один, наиболее прыткий, подпрыгнул выше других и, попав в иллюминатор моей каюты, плотно заткнул своим туловищем отверстие иллюминатора, каковым поступком произвел совершеннейшую темноту, столь благоприятствовавшую ворам и влюбленным. То, что я рассказал, факт! Можете проверить у капитана! Он теперь плавает на "Императрице Екатерине", Чайкин фамилия его.
Все прыснули со смеху, а Куколка поднял на Новаковича свои прозрачные, как лесное озеро, голубые глаза и воскликнул с увлечением:
- А вы знаете, Телохранитель, вот прекрасная тема для рассказа в эксцентричном английском стиле!
- Я думаю! Запишите, чтоб не забыть.
- Кузя, - скомандовал Меценат, выпив залпом бокал холодного крюшона и утирая усы. - Твоя очередь.
- Моя история коротка, - проворчал ленивый Кузя. - В ней нет ни девушек, ни дельфинов, а есть только -
ДВУНОГАЯ СОБАКА
О двуногой собаке я говорю не в ироническом смысле - это была настоящая собака, и жила она во дворе той гимназии, где я получил свое блестящее воспитание.
Когда я учился в третьем классе - это была обыкновенная четвероногая собака, но когда я перешел, засыпанный наградами, в четвертый класс (хотя моя карьера и не имела прямого отношения к трагическому случаю с псом), то однажды этот ординарный пес потерпел самое оригинальнейшее крушение! Именно: перебегая дорогу, попал под автомобиль, да так попал, что колесом ему начисто отрезало переднюю левую и заднюю правую лапу.
- Какой ужас, - покачала головой сердобольная Яблонька. - Неужели издох?!
- В том-то и дело, сударыня, что выжил! Мы, гимназисты, его и лечили. Но тут вот и начинается самое диковинное: остался он, псенок этот, с одной правой передней к левой задней ногой, причем ходить, конечно, не мог. Это, знаете, как стол, у которого отломаны две ножки по диагонали. Никак его, черта, не поставишь. Но прошло некоторое время - и собака наша стала показывать чудеса… Лежит, бывало, у стенки, греется на солнышке, вдруг - свистнешь ее! Подползет она на брюхе к стенке, обопрется об нее боком да вдруг как побежит!!
- Послушай, Кузя, да ведь это невозможно!
- Почему невозможно?! Она бегала по принципу двухколесного велосипеда: сразу приобретала инерцию и мчалась как сумасшедшая! Но стоило ей только остановиться, как она сваливалась набок, тоже вроде двухколесного велосипеда! И так как ноги ее были расположены не на одной линии с направлением туловища по оси, а вкось, по диагонали, то она бегала не прямо, а всегда загибала самые крутые виражи.
Кузя поглядел на Новаковича с убийственной иронией и закончил:
- Я вижу, что вы мне не совсем верите, но утверждаю, что собака такая была, и, как любит говорить Новакович, это легко проверить: ее звали Лорд! А владельца звали - Гусаков! Он теперь тоже плавает где-то, на чем-то.
После некоторого молчания - дани общего удивления странной Кузиной собаке - перст Мецената направился на Мотылька:
- Твоя очередь, Мотылек. Твой стиль обладает большими литературными достоинствами, и поэтому ты не будешь калечить собак или затыкать дельфинами иллюминаторы! Алло! Мы слушаем.
- Моя история не будет веселой, потому что я нынче настроен не особенно хорошо, хотя коронование Куколки для меня большой праздник! Кстати, Куколка! Благополучно ли вы несете ваши секретарские обязанности?
- О спасибо! Я вам бесконечно благодарен. С редактором мы ладим, хотя знаете что? Он мне говорил, что собирается оставить "Вершины"… Его приглашают редактировать большую ежедневную газету. Хотите, я вас помирю, и он устроит вам в газете заведывание литературным отделом?
- Нет, где там! Я его так тогда отделал, что придется мне жить отдельно от этого отдела - простите за плохой каламбур. А за вас я рад, очень рад, Куколка! Вы оправдываете мои надежды!
Мотылек собрал лицо в клубок морщин, странно поглядел на Куколку и сказал:
- Однако к делу. Моя история под стать моему настроению - будет во вкусе болезненного, причудливого, как орхидея, художника Гойи. Тем более что и в истории этой главное действующее лицо - художник! Итак -
О ХУДОЖНИКЕ, КОТОРЫЙ НЕ МОГ ПОПАСТЬ ДОМОЙ
Я, подобно Меценату, люблю побродить по разным трущобам, поэтому да не покажется вам удивительным, что однажды судьба, прихоть и ноги занесли меня в мрачный трактиришко на Обводном канале, нечто подобное той "Иордани", где Телохранитель при первом знакомстве удержал Мецената от карточной игры с елейным убийцей…
Трактир, в который я попал, был переполнен публикой, плохо одетой и еще хуже воспитанной, что неопровержимо доказывалось двумя висящими на стене суровыми плакатами:
"ЗА ПОТРЕБОВАННОЕ ПЛАТИТЬ ВПЕРЕД"
и
"ЗА ГОЛОВНЫЕ УБОРЫ ГОСТЕЙ, ПОЛОЖЕННЫЕ НА СТОЛ, ХОЗЯИН НЕ ОТВЕЧАЕТ".
Я полчаса просидел среди шумливой рвани, попивая скверное теплое пиво, как вдруг мое внимание приковал к себе один человек, сидевший налево от меня в полутемном углу этого прокопченного дымом и пропитанного зловонием устаревших кушаний трактира.
Лицо этого человека было бело как мел, утлы рта опустились в какой-то невыносимой смертельной тоске, а глаза угрюмо и будто испуганно сверкали из-под надвинутой на лоб широкополой шляпы. Он тоже поглядел на меня длинным тяжелым взглядом из своего угла и вдруг задал странный вопрос:
- А вы чего сюда пришли?
Вот это маленькое словечко "а" впереди фразы и особое ударение на местоимении "вы" главным образом и поразило меня. Благодаря этому фраза приобретала определенную окраску: "Я, мол, пришел сюда потому, что иначе не могу, а какие дьяволы тебя принесли в такое место?"
- Я зашел случайно - люблю понаблюдать низы, - вежливо отвечал я на его странный вопрос. - II потом, не находите ли вы, что в этой грязи и отчаянности падения есть своего рода живописность?
- Не правда ли? - ответил он, забирая свою бутылку вина и перекочевывая к моему столику. - Но на этакую картину ни кармина, ни берлинской лазури не потребуется ни капельки - сплошная сепия и терр-де-сиена, с щедрой примесью жженой кости!
- Вы художник?
- Художник. Слушайте, будем пить и разговаривать - у меня есть деньги, я вас угощу. Только, пожалуйста, разговаривайте, разговаривайте больше!..
- Что это, у вас как будто странное настроение? - с любопытством спросил я.
- Ничего не странное! Ничуть не странное - самое обыкновенное! Но… будем разговаривать! Говорите чтонибудь - не могу выносить молчания.
Я принялся рассказывать ему какой-то вздор, и он слушал меня с интересом, даже иногда оживлялся, но сейчас же потухал, и уголки его губ опускались самым демонски угрюмым образом.
"Черт его знает, - подумал я, - не убил ли нынче этот Веласкес какого-нибудь человека?"
- Слушайте, - вдруг спросил я, оглядываясь на шумевшую сзади толпу оборванцев, среди которой я чувствовал некоторую опору в безумной смелости моего вопроса. - Вы сегодня никого не убили?
Нисколько не удивившись моему дикому вопросу, он болезненно поморщился и заторопился:
- Нет, тут не то. Это совсем другое! Впрочем, о смерти не стоит. Вы же сейчас говорили об Анатоле Франсе! Вернемся к Анатолю Франсу.
Вернулись мы к Анатолю Франсу, потом перешли к Малларме, переехали на Барбе д'Оревильи - всех трех странный художник знал превосходно.
Особенно взволновала и растрогала его история, которую я незадолго до этого прочитал во французских газетах: однажды на рассвете на скамейке одного из бульваров Парижа нашли мертвого старика, как потом оказалось, поэта. И в карманах его ничего не обнаружили - ни денег, ни документов, - кроме трех вещей: свертка рукописных стихов, штопора для откупоривания бутылок и пряди тонких женских белокурых волос, завернутых в полуистлевшую бумажку. Вот что было в кармане трупа на бульварной скамейке. Смерть настоящего поэта!
- Вот это я понимаю, - воскликнул художник, выслушав историю парижского поэта. - Да, это так! Он был настоящий поэт, как и я, может быть, настоящий художник!
Я огляделся: трактир уже опустел, так как незаметно нахлобучилась на беспокойную голову столицы сырая петербургская ночь.
Слуга, изжеванной судьбой наружности, усыпанный веснушками, как паркет маскарадного зала - конфетти, подошел к нам и твердо предложил:
- Идите домой. Заведение закрывается.
- Голубчик, мы еще немножко… Еще полчасика посидим. Я заплачу!
- И что это вы за господин такой! - угрюмо и подозрительно проворчал слуга. - И вчера не хотели уходить, и позавчера… У нас с полицией строго - такой час, что закрываем!
- Может, кабинетик какой есть или вообще комнатка?.. Вы бы нам - полдюжины вина, телятинки холодной и свечей пару! Ничего больше не потребуется, и можете спать…
- Собственно, и мне пора домой, - нерешительно пробормотал я.
- Дорогой, милый, - ни за что! Останьтесь. Вы еще расскажете что-нибудь, выпьем вина - хорошо? Не оставляйте меня одного!
Я не совсем благосклонно пожал плечами и по темной скрипучей лестнице поднялся следом за ним наверх.
Уселись. Выпили еще вина.
Только наш неожиданный, причудливый, призрачный Петербург может щегольнуть такой зловещей комбинацией: мрачная сырая комната без всякой мебели, кроме тяжелого стола, покрытого сырой дырявой скатертью, комната, где будто застоялся запах старого убийства; за окном густая, как кисель, сырая ночь, дышащая в лицо тифом, а против меня - тускло освещенный единственной свечкой человек, из опущенных углов рта которого вопияла смертная тоска, а глаза испуганно, умоляюще вонзались в меня с молчаливым криком: не умолкайте! Говорите о чем угодно, но не молчите!
Однако наступил момент, когда я совершенно иссяк и умолк, устало прикрыв глаза веками.
- Ваши родители живы? - вдруг спросил меня художник вне всякой связи с предыдущим разговором.
- Отец жив; мать умерла.
- Умерла?!! Неужели? А что ж вы с ней сделали, когда она умерла?
- Да что ж с покойницей делать? Как полагается - похоронили честь честью.
- А как?!! Как это делается? Расскажите!
Я невольно отодвинулся от него к окну. Мелькнула мысль: сумасшедший.
- Вы думаете, я сумасшедший? Даю вам слово - нет. Тут не то. Тут другое. Не знаю, поймет ли кто-нибудь меня…
Я решительно встал с места:
- Вот что, дорогой маэстро! Если вам мое общество приятно - вы сейчас же немедленно расскажете мне, что с вами такое делается! Если нет - сейчас же ухожу! Ну вас к черту с вашими истерическими вопросами и с тоскующими глазами птицы Гамаюн! В чем дело?
Он подошел к окну и, вперив в него лицо, долго вглядывался в серую слепую сырую слизь, которая в Петербурге пышно именуется "ночь".
Потом отвечал. Не мне, а этой унылой ночи:
- У меня умерла жена.
- Это огромное несчастье, - деликатно ответил я. - Но нельзя же быть таким… странным!
- Я знаю. Но у меня нет мужества вернуться домой… И потом - не смейтесь! - я не знаю, как это делается!!
- Что делается?!
- С покойниками. Первый раз в жизни. Пятые сутки брожу по трущобам. Дома не был.
- А жену когда похоронили?
- Не хоронил еще. Дома лежит. Слабое сердце. Получила телеграмму о смерти отца - не выдержала. Упала. Разрыв сердца.
- Безумец вы! Пять дней - и она лежит непогребенная?! Почему не похоронили?!
- Поймите - мы здесь одни жили: без друзей, без знакомых… Ну, вот - смерть. А как с ней обращаться, со смертью-то - не знаю. Первый раз в жизни. Ушел я из дому и… не могу туда вернуться. И страшно, и не знаю: что же делать с ней. Жену я очень любил - поймите. А там… ведь это обмывать как-то нужно, свечи разные. Псалтырь читать - откуда я все это знаю? Вот и отдаляю момент возвращения. Пью. Страшно там, поди. На полу так и лежит. Пять дней. И чем дальше, тем все страшнее пойти.
- Знаете что? Стол этот достаточно большой. Ложитесь-ка на нем до утра. А мне дайте ваш адрес, ключ, я все устрою - потом вернусь за вами, когда уже будет готово…
Он поглядел на меня, как на Бога, благоговейно сложив руки, и покорился во всем, как дитя. Лег на стол, положив под голову пиджак, вздохнул и сказал извиняющимся тоном:
- Я над ней больше суток просидел. Пожалуй, даже не плакал - все смотрел на мертвое лицо. А когда обоняние мое почувствовало странный и неприятный запах, совсем жене не присущий, - испугался и убежал из дому.
Было уже светло. Я заехал к себе домой, захватил там квартирную хозяйку, старуху, очень понимающую во всех этих погребальных штуках, потом в участок, взял околоточного и доктора, вошли мы в мастерскую художника. Действительно, на полу лежит женщина, и первый, кто устроил ей погребальный обед, были крысы, порядком объевшие покойницу. Да… Нелегко дышалось и этой комнате!
К вечеру вся процедура была закончена, мастерская проветрена, покойница запрятана в мокрую зловонную трясину, именуемую в столице кладбищенской могилой, и я торжественно ввел во владение мастерской художника, терпеливо дожидавшегося меня в трущобе на Обводном канале. И что ж вы думаете? Когда он вошел в мастерскую, первым долгом поглядел на то место на полу, где лежала жена, благодарно поцеловал меня, пробормотал: "Сейчас буду писать ее в раю, куда она, я полагаю, попала", - и, как ни в чем не бывало, принялся загрунтовывать свежий холст. Писал до вечера. Это он хорошо делал. Потом я видел картину… Прекрасная! Этакая мистическая вещь. На выставке была.
Мотылек обвел удовлетворенным взглядом притихших слушателей и добавил:
- А что вы думаете, Меценат! Этот непрактичный художник, это Божье дитя любил "живую жизнь" еще больше, чем мы с вами!
- Ты меня обокрал, Мотылек! - печально улыбнулся Меценат. - Я хотел рассказать историю в том же грустном зловещем стиле, а ты меня опередил!