В полном недоумении он прошел в туалет, брызнул себе в лицо водой, заглянул в зеркало. Не обнаружив больших повреждений, вернулся в контору и втиснулся за свой столик. Он склонился над инструкцией о правилах выпуска шлака из доменных печей и просидел так полчаса, снова и снова прокручивая в памяти записи, которые ему удалось прочитать из рук Федора. Конечно, о характере его отношений с Изольдой они не оставляли никаких сомнений, но что озадачивало Адуева - отношений-то не было. Он не без гордости вспоминал слова о своих физических и сексуальных способностях, находя, что они вполне соответствуют действительности. Адуев осторожно взглянул на Изольду, более пристально и доброжелательно. И увидел многое, чего не замечал ранее, - изысканность, молодость, да-да, Мазулину вполне можно было назвать молодой женщиной. А когда он худо-бедно вообразил все то, о чем прочитал, сердце его забилось, словно бы в предчувствии счастливых перемен. Но тут же тяжело, как бульдозер по цветочному лугу, прошло в его сознании слово "аморалка". Да, будет собрание, разбирательство, выводы, история докатится до начальника управления, а то и до министра…
- Иван Борисович, что с вами?! - услышал он вдруг вскрик Мазулиной.
- А что?
- Что с вашими глазами?
- А что с моими глазами?
- Посмотрите! - Мазулина в смятении вскочила, сняла со стены небольшое зеркальце в облезлой раме и поднесла к Адуеву. Увиденное нисколько не напоминало привычную физиономию, которую он рассматривал по утрам пятый десяток лет, - оба глаза были залиты густой синевой, припухли, другими словами, он сидел с двумя огромными фингалами и расквашенной губой.
- Да, - сказал Адуев. - Дела…
- Кто это вас?
- Да как сказать… Нашелся один…
- Может, вызвать милицию?
- Милицию? - переспросил Адуев. - А зачем?
- Тогда врача! - продолжала метаться Мазулина, суматошно вынимая душистый платочек из своей сумочки.
- Врача? - Адуев всегда переспрашивал все, что ему говорили, поэтому не стоит удивляться замедленному течению разговора.
- Надо приложить пятак, - сказал беззубый старикашка Пафнутьев, которому частенько доставалось от собутыльников - когда у него не оказывалось денег расплатиться. - Пятак помогает, - прошамкал Пафнутьев. - По себе знаю.
- Пятак надо было сразу, - рассудительно произнесла Дина Павловна, черноглазая красавица с узлом волос на затылке. - Теперь уже поздно. Может быть, Ваня расскажет нам, что произошло? Какая вынужденная посадка подстерегла нашего Ваню в обеденный перерыв?
- Что еще за посадка? - хмуро переспросил Адуев.
- Вынужденная, полагаю, - невозмутимо пояснила Дина Павловна. - Тут уж не пятак надо прикладывать, а хороший чугунный слиток, предварительно охлажденный, разумеется, а, Ваня? - Дина Павловна часто подковыривала Адуева, наивно шутила над ним, и тому это нравилось, он волновался от такого внимания, впадал в многословие, а иногда, не в силах выразить нахлынувшее обычными словами, принимался петь с большим подъемом и выражением… "Вот то-то, девки, все вы молодые…" Но сейчас, похоже, Адуеву было не до песен, не до девок.
- По-нашему это называется - набили Ване морду, - как бы про себя произнес Пафнутьев, не отрываясь от рукописи.
- Чего это набили? - обиженно спросил Адуев.
- Так называется, - словоохотливо пояснил Пафнутьев. - Когда глаз подправят, по шее достанется, зуба лишат, вон городскому куплетисту Пупистому ухо чуть было не оторвали… Это все означает, что набили морду. И тебе, Ваня, тоже набили морду, причем довольно умело. Я бы даже сказал, не без блеска.
- Тебе виднее, - проворчал Адуев.
- Конечно, - охотно согласился Пафнутьев, - поэтому и говорю.
"Так, - кряхтел про себя Адуев, - значит, набили морду. А из-за чего? Из-за этой дамочки. Ладно, с ней разберемся. А что делать сейчас? Сказать, в чем дело? Вот смеху-то будет, тут не захочешь, а прославишься так, что оторванное ухо Пупистого забудут… - Адуев чувствовал, как глаза его налились болезненной тяжестью, моргания получались коротенькими, и он уже не просто смотрел, а как бы в узкую неудобную щель выглядывал из себя. - Идти к начальству и все объяснить? Глупо. - Иногда Адуев все-таки понимал, где глупо, а где не очень. - Заявить в милицию? Кассирша в кафе подтвердит факт избиения, да и уборщица там вертелась. И что? Что дальше? Опять глупо".
Адуев прикладывал к глазам влажный платочек Мазулиной, вдыхал ее тонкие изысканные духи и все больше убеждался, что в таком положении он еще не оказывался. Его простой крепкий разум бился, словно зверь, попавший в силки. Единственное, что удалось ему выкопать из своей заскорузлой памяти, - это случай, когда однажды, в День работника чугунной промышленности, он танцевал в этой комнате с Изольдой, прижимал ее грудь к своей, а она почти не сопротивлялась, краснела и прятала лицо. Выпив перед этим стакан водки за шкафом, он брякнул ей, что надо бы, дескать, отмечать этот день почаще. Она ответила, что да, действительно, это было бы неплохо. И все.
Не придя ни к какому разумному объяснению происшедшего, Адуев в конце концов окончательно обессилел от умственных усилий, собрался и ушел домой.
- Крепко ему досталось, - усмехнулся Пафнутьев, не отрываясь от инструкции по использованию чугунных труб в народном хозяйстве. - Наверное, заслужил. А, Изольда Матвеевна? - почему-то обратился он к Мазулиной.
- Мне трудно об этом судить, - ответила Изольда, и тут что-то екнуло в ее сердце, что-то пискнуло и застонало. Она вдруг вспомнила телефонный звонок, странные взгляды Адуева, да, он почему-то все время поглядывал на нее и уходя оглянулся…
Дома она застала Федора смертельно пьяным. Он лежал на диване навзничь, словно сраженный осколком. Бессознательные его пальцы сжимали третий том дневника, посвященный в основном этическим вопросам ее преступной связи с Адуевым. Возле дивана лежала пустая бутылка из-под водки, тоже опрокинутая навзничь, как и ее хозяин. Мазулина побледнела, но самообладания не потеряла. Опустившись в кресло и сбросив туфли на высоких каблуках, она закурила длинную сигарету с золоченым мундштуком. Федор всхлипывал, стонал, произносил невнятные слова, и, судя по всему, виделось ему что-то неизъяснимо горькое. Мазулина смотрела на него не то чтобы спокойно, но по-деловому. Докурив сигаретку, она поднялась и с некоторой шалостью щелчком запустила ее в форточку.
Надо сказать, что с тех пор, как Мазулина повела вторую жизнь, в ней самой, в ее характере и повадках произошли большие изменения. Исчезла постанывающая восхищенность, когда все в ней сладостно замирало, едва она входила в концертный зал, она стала сдержаннее и строже, может быть, даже жестче. Мазулина перестала приносить в дом книги о великих музыкантах, перестала всхлипывать над их жалостливыми страницами. Теперь она куда с большим интересом просматривала газеты, и с телевизионного "Музыкального киоска" переключилась на программу "Время", а то и на "Взгляд", что тоже говорило о существенных переменах. Да и Адуев в ее записках сильно изменился. Безраздельный восторг перед его вынужденным прошлым сменился иронией, иногда она словно бы по ошибке называла его Задуевым, а то и вообще позволяла себе пройтись по его адресу весьма пикантно и неуважительно. Одежда ее тоже претерпела большие изменения. Высокие каблуки остались, но исчезли кружева и оборочки, золоченые шарфики и отложные воротнички. А однажды она вообще пришла на работу в джинсах и кроссовках, что, конечно же, не осталось незамеченным. Пафнутьев потрясенно отодвинул от себя инструкцию по газоснабжению доменных печей и произнес: "О!" На большее он не решился, хотя раньше довольно пространно высказывался о ее нарядах, вовлекая в разговор правщиков отдела, и все они в меру своих познаний судили о мазулинских кружевах, о каблучках и завитушках на голове. Каким-то обостренным своим чутьем Пафнутьев сообразил - времена изменились. Даже это свое "О!" он произнес так осторожно, что и непонятно было, относилось ли оно к инструкции, погоде или собственному самочувствию.
Так вот, запустив окурок в форточку, Мазулина осторожно вынула из пьяных рук мужа общую тетрадь, под диваном нашла еще одну, остальные лежали в ящике. Завернув их в газету и перетянув шпагатом, она отнесла сверток к соседке и попросила сложить все в дальний угол и забыть об этом. Поскольку времена немного изменились и теперь мало кто ожидает расстрела за странные пакеты или неосторожные записи, соседка охотно согласилась. Вернувшись, Мазулина бестрепетной рукой вложила Федору в руки совершенно чистую тетрадь. Точно такую же бросила под диван, еще несколько положила в свой ящик. Потом сходила на балкон, выбрала там две бутылки из-под водки поновее, плеснула в каждую из них из той бутылки, которая валялась недопитая, и все три разбросала у дивана. И, словно бы устав от этой работы, ушла в ванную.
Вернувшись через час, посвежевшая, с блестящими глазами, возбужденная холодной водой и задуманной провокацией, предстала перед Федором. Тот сидел на диване, спустив босые ноги, и тяжело смотрел на россыпь бутылок. Не обращая внимания на жену, он поочередно поднял каждую из них, понюхал плескавшиеся на донышке остатки водки и со стоном опрокинулся на диван. Но тут же вскочил и, нащупав под собой тетрадь, раскрыл ее. И тут же с его лицом произошло нечто странное - оно вытянулось, и на нем застыло изумление, которое иначе как идиотским никак назвать нельзя. Он пролистнул тетрадь в одну сторону, в обратную, но, не увидев ни единой буквы, с неожиданной сноровкой соскользнул с дивана и запустил под него руку. Нащупав тетрадь, он с сопением вытащил ее, убедился в том, что она непорочна, как и предыдущая, сел на пол, прислонившись спиной к ребристой батарее парового отопления. Но снова вскочил и с грохотом выдвинул ящик - под трусиками и лифчиками невинно лежали чистые тетради.
- Что, дорогой? - спросила Мазулина. - Слегка расслабился? Неужели это все, - она повела глазами по бутылкам, - неужели в одиночку?
Федор не отвечал.
- Слушай, - сказал он через некоторое время. - Этот тип… У вас работает… Как его…
- Пафнутьев?
- Нет, какой, к черту, Пафнутьев… Ну, который все в курилке поет про девок молодых…
- Адуев?
- Во-во… Как он?
- Ничего. Работает. Поет. Сегодня, правда, не пел… Даже не знаю, в чем дело. Каким-то побитым выглядел.
- Побитым? - поднял голову Федор. - В каком смысле?
- В прямом… кто-то ему оба глаза подсинил.
- Надо же… - проворчал Федор, с ужасом оглядывая бутылки. - Надо же… А вообще, как ты к нему относишься?
- А как к нему можно относиться? - Мазулина передернула плечом. - Адуев он и есть Адуев.
- Да? Ну ладно… Какой-то я не такой сегодня. - Федор подозрительно посмотрел на жену и, кряхтя, направился в ванную.
Несколько дней он пребывал в глубокой задумчивости, от разговоров уклонялся, пиво с друзьями не пил, рано ложился спать. Отвернувшись к стене, долго сопел, и непонятно было, то ли раскаянием было наполнено его сопение, то ли обидой, но скорее всего ни то ни другое - Федор приходил в себя. К исходу недели он расписал стекло кухонной двери различными овощами, отдавая, как обычно, предпочтение свекле, морковке и репе - рисовать он их научился в детстве и внешний вид хорошо помнил. Еще через неделю, вернувшись с работы, Мазулина с изумлением увидела, что Федор с ясным взглядом и вдохновенным лицом расписывает на кухне кафелинки. На одной он поместил изображение все той же репы, на другой - морковки, в третьем квадрате, сами понимаете, свеклу. Рядом валялись книги по овощеводству. Похоже, Федор искал изображение других фруктов и овощей, внешний вид которых стерся в его памяти за последние годы.
Произошли изменения и у Адуева. Однажды он заявился на работу в черном костюме, белой рубашке и темном галстуке, что, по его представлению, должно было, видимо, означать нарядность, торжественность, праздничность. Во дурак-то, господи!
Пафнутьев, глянув на Адуева поверх очков, спросил с простодушием в голосе:
- Ты что, Ваня, с похорон?
- Чего это с похорон? - привычно переспросил Адуев, поскольку замедленность мышления всегда вынуждала его переспрашивать. Но Пафнутьев от пояснений уклонился, увлекшись инструкцией по использованию шлаков в народном хозяйстве. Адуев бросал на Мазулину стыдливые взгляды, краснел при разговоре, не в силах забыть сцены, которые столь красочно были описаны в общей тетради. На Восьмое марта он даже не постоял перед расходами и купил Изольде комнатные тапочки, решив, что в этом подарке есть и теплота, и забота, и даже намек на некоторую интимность. Купить цветы Адуев не решился. По его понятиям это было бы слишком уж вызывающе, на грани безнравственности. А кроме того, вам известно, сколько стоят цветы на Восьмое марта?
Осенний сон
Поздняя сентябрьская жара спала, и наступил осенний вечер. Одна сторона улицы была освещена низким солнцем, и на бугристой, площади тени от домов лежали, будто разложенное для просушки тряпье. Город облегченно откладывал дневные дела и подумывал, чем бы заняться. Только трубы заводов продолжали деловито отравлять воздух подкрашивая и волны Москвы-реки, и отражения в окнах домов, и лица прохожих. Весь вечер казался каким-то желтовато-зеленым, как кожура не очень спелого лимона.
Это случилось возле большого серого дома, и, если бы не его высокие окна, он был бы очень похож на тюрьму, поскольку работающие в нем люди находились как бы в пожизненном заключении. После пятнадцати-двадцати лет работы они получали повышение, некоторые становились начальниками и уже требовали уважения к себе, к своему стажу, возрасту, к своей старости, капризно и обидчиво требовали сочувствия к своему близкому и неизбежному концу. Конечно, с годами служащие постепенно глупели, но так как это происходило со всеми, независимо от служебного положения, то этого оглупления никто не замечал, более того, глупость воспринималась как глубокомыслие, а то и мудрость. И это было вполне объяснимо, потому что с годами потребность в умственных усилиях, умственных способностях уменьшалась, а то и вовсе отпадала.
Дом был просто набит всевозможными учреждениями, которые принимали от граждан города разные жалобы, собирали их в толстые папки, вписывали в амбарные книги, готовили отчеты об этих жалобах, подсчитывали, кто на что жалуется, сравнивали с тем, что было десять, двадцать лет назад, на что жаловались тогда и как часто. Работы хватало, и многие служащие даже не знали друг друга в лицо. Ходить по коридорам в рабочее время, курить в противопожарных уголках, смеяться и разговаривать, смотреть в окна и звонить по телефону было предосудительно, и человек, решившийся на подобное, заранее лишал себя возможности стать когда-нибудь начальником, к шестидесяти годам заместителем, а к семидесяти и самим заведующим. Каждое такое повышение прибавляло сколько-то рублей к зарплате, и на пренебрежение к порядку решались немногие. О них рассказывали легенды, передавали их имена из поколения в поколение. Поэтому утром все исправно вбегали в комнатки, усаживались на стулья, покрытые серыми тряпочками - чтобы не блестели штаны, которые, несмотря на это, все-таки блестели, выдавая невысокое качество штанов и усердие их обладателей, на обед разбегались по близлежащим столовым или вынимали из портфелей газетные свертки, в которых томились котлеты, колбаса, помидоры. А вечером, ровно в шесть часов, служащие дружно и неудержимо разбегались по домам.
Если кому-нибудь исполнялось пятьдесят лет, сотрудники сбрасывались и покупали счастливцу красную папку с золотыми цифрами. Папку покупали и когда исполнялось шестьдесят или семьдесят лет, только золотые цифры были крупнее, а сама папка становилась надсадного, свекловичного цвета. А если кто умирал, то опять скидывались, но уже на венок, и долго потрясенным свистящим шепотом спорили, кому за ним идти. В конце концов посылали машинисток или уборщиц, и те уходили охотно, потому что это было все-таки куда приятнее, чем печатать жалобы или выметать те же жалобы. А тащиться с венком через весь город никому не хотелось, поскольку тем самым человек лишался многих удовольствий, связанных со смертью сослуживца, - тревожных предположений о том, кто займет его место, обоснованно ли это будет, справедливо ли, не остался ли покойник кому должен, не задолжал ли кто ему, а еще грустные разговоры о тщетности бытия, о том, что жить все-таки стоит, но для этого придется еще теснее сплотить ряды…
В этот вечерний желто-зеленый час дом был пуст. На вторую смену остались разбирать залежалые жалобы лишь будущие начальники в отчаянной попытке приблизить заветный миг, и обреченные к увольнению, каким-то неведомым канцелярским чувством ощутившие шаткость своего положения и пытающиеся исправить его сверхчеловеческим усердием. И те и другие глупели быстрее остальных и быстрее достигали того, что им было предначертано. О первых говорили, что они горят на работе, любят людей и поэтому стремятся прочесть как можно больше их жалоб, о вторых говорили, что они не любят людей, весь день не могут заставить себя прочесть ни одной жалобы и потому вынуждены читать их после работы.
Возле дома стояло кафе. Обычное летнее кафе с асфальтированным полом и стенами, сваренными из толстой проволоки в виде причудливых узоров. Кроме того, проволока была увита каким-то вьющимся растением, которое все почему-то называли виноградом.
Растение призвано было создавать легкость, свежесть, прохладу и тем самым привлекать покупателей. В кафе продавали мороженое, пирожки, соки и сухое вино. Да, в те времена еще можно было вот так просто подойти к стойке и выпить стакан сухого вина. Задней стенкой кафе выходило в парк. Наверняка не Измайловский. И уж, конечно, не в парк Горького, это уж точно. "Березовая роща" - так он называется. И стадион там рядом, и кинотеатр, и площадь Песчаная, если уж вам так любопытно, где именно все это произошло. По вечерам там играет оркестр, бывают танцы, совсем недавно на эстраде выступали фокусники и гипнотизеры, которые показывали людям необыкновенные возможности человеческих рук и человеческой психики. Одни вытаскивали петухов из штанов, зайцев из шляп, шарики изо рта и вообще поражали людей тем, что вынимали несуразные предметы из самых неподходящих мест. А другие дурачили людей, убеждая их в том, что они талантливы. И многие верили, тут же на сцене бросались рисовать, писать стихи, делали вид, что поют, пляшут, дирижируют, некоторые впадали в задумчивость, но потом, очнувшись, так и не могли вспомнить, о чем думали и какими мыслями были омрачены их лица.
В кафе работала буфетчица, полная женщина, вечно торопящаяся и какая-то виноватая. Ей было явно за сорок, но по повадкам ее, по словам, улыбке ощущалось, что в душе она гораздо моложе, что она, видимо, и не заметила, как ей перевалило за тридцать, за сорок… Работала она здесь давно, никто не помнил даже сколько, и ее все знали. Потому-то и было столько разговоров, когда все это случилось.
Местная футбольная команда проиграла. Не буду называть название этой команды, чтобы не отягощать ее репутацию. С небольшим счетом, но проиграла, и это сразу отбросило ее со второго места на пятое. Самое обидное было то, что проиграла она на своем поле, при тысячах болельщиков, и кому - команде, которая путалась где-то во второй половине таблицы. Было очень обидно, да и проигрыш получился настолько явный, что никто и не пытался свалить вину на судью, на погоду, на мэра…
Небольшого роста парень в джинсах и безрукавке с какими-то ненашими буквами на груди сказал, что все вышло просто здорово, - он болел за чужаков. Причем сказал, не скрывая радости, - он сидел за столиком с приятелем, рыжим толстяком.