Как обычно, все не столько работали, сколько смотрели в окна - не показалась ли кассирша с толстым портфелем, не пора ли занимать очередь к маленькому зарешеченному окошку, откуда выдавались деньги. Все были оживлены, шутили, рассказывали анекдоты на разные темы, намечали вечерние встречи и нет-нет да и поглядывали на часы. А кассирша запаздывала. С ней это случалось, но в этот день ее опоздание оказалось явно дольше, нежели те, к которым все привыкли. И самые предусмотрительные и нетерпеливые уже начали занимать очередь к окошку, не дожидаясь этой суетной, писклявой бабенки.
Как потом выяснилось, кассирша, уже получив в банке деньги, забежала по дороге в какой-то магазин, где в этот день продавали что-то женское. Не то трусики, не то маечки, не то еще что-то более женское. Естественно, именно эта вещь нужна была ей позарез, она простояла больше часа в очереди. А когда пришла, через пять минут уже все заводоуправление знало причину опоздания. По своей глупости кассирша тут же, в бухгалтерии, похвасталась обновкой. На ее беду, и тетя Паша в этот момент находилась в комнате бухгалтерии - она торопилась и начала уборку, не дожидаясь конца рабочего дня. Она по привычке ворчала себе под нос и на покупку кассирши не смотрела - обновки ее давно уже не интересовали. Но кассиршу тетя Паша ждала с нетерпением. Дело в том, что она уходила в отпуск, ей срочно нужны были деньги, и своим опозданием кассирша довела тетю Пашу до крайней степени возмущения. За что и поплатилась.
А произошло следующее. Открывает кассирша зарешеченное окошко, привычно покрикивает на столпившихся в коридоре сотрудников заводоуправления, выдвигает ящик стола, чтобы взять ведомость, и видит, что ее там нет. И ничего в ящике нет, ни пылинки. Ни шариковой ручки, ни романа Сименона, ни губной помады - ничего.
Кассирша Анжела Федоровна, женщина мужественная, привыкшая иметь дело с ценностями, сознания не потеряла. Но когда, выдвинув второй ящик, куда только что сложила свои обновки, увидела, что он тоже пуст, Анжела Федоровна побледнела.
- Так… - сказала она. - Из кассы я не выходила. И к нам никто не входил. Значит, кто-то из своих. - Анжела Федоровна тяжелым взглядом обвела всех сотрудников бухгалтерии. Никто не дрогнул, не проявил никакого намерения покаяться.
Анжела Федоровна поднялась и направилась к сейфу - она подумала, что, может быть, по рассеянности сунула туда и обновки, и ведомость вместе с деньгами. Повертев ключами, потом холодными рукоятками, Анжела Федоровна открыла сейф. Он тоже был пуст. Анжела Федоровна с минуту смотрела на его железные внутренности и не увидела ни печати, ни поролоновой подушки, пропитанной чернилами, ни единой бумажки. Не было там и денег. Только убедившись в этом, только потыкавшись вздрагивающей ладошкой в бездушные железки и не нащупав тугих денежных пачек, Анжела Федоровна молча, без единого звука опрокинулась навзничь.
Вызвали милицию.
Заводоуправление снова бурлило, снова все были взбудоражены непонятным событием. Счетовод Жорка Шестаков, который был главным героем первого происшествия, проявил завидное самообладание во время второго и теперь хотел оказаться полезным. До прихода милиции он заглянул во все ящики стола Анжелы Федоровны и убедился только в одном - все они были пусты, даже нижний, в котором Анжела Федоровна хранила свои старые туфли и сапоги в ожидании осенней распутицы. Жорка набрался духу и заглянул даже в сумочку кассирши - она была пуста, настолько пуста, каковой она не была даже во время ее приобретения. Пустыми оказались карманы кассирши. Нигде не было ни документов, ни чековой книжки, не нашлось даже удостоверения личности.
Приехала милиция. Допросы продолжались до глубокой ночи, все окна заводоуправления светились, сотрудники ходили, подавленные свалившимся несчастьем. Тщательный обыск всех помещений, включая чердаки, подвалы, архивы и даже закутки, куда тетя Паша прятала свои метлы, швабры, совки, - даже такой обыск ничего не дал.
Жорка Шестаков, возбужденный случившимся, попытался было рассказать милиционерам о том, как его пытались обмануть карточные шулера, но те не стали его слушать. Милиция уехала ни с чем.
В тот же вечер Анжелу Федоровну поместили в ту самую палату, в которой три месяца лечился Илья Ильич. Иногда ей становилось лучше, она что-то бормотала, но единственные связные слова, которые удалось разобрать, были такие: "Кто последний?" - слабым голосом спрашивала Анжела Федоровна. И тут же продолжала: "Я за вами". Врачи ничего не могли сказать определенного, не знали они даже, как долго продлится ее ужасное состояние.
После этого заводоуправлением метизников всерьез заинтересовались в институте психиатрии. Как-то в начале рабочего дня во двор заводоуправления въехала машина с красным крестом и еще одна машина - черная легковушка. Оказалось - целая бригада психиатров. Примерно за два часа они выяснили, в чем дело. Но объяснять ничего не стали. Тетю Пашу увезли с собой. Да не просто увезли, под ручку к легковушке проводили, на переднее сиденье усадили, рядом с водителем. Больше всего управленцев удивило поведение самой тети Паши. К тому немыслимому почету, с которым к ней отнеслись ученые, она сама отнеслась спокойно, как к чему-то естественному и закономерному.
Наконец ученые в белых халатах укатили. На прощание, правда, успокоили управленцев, что все их беды кончились, что больше никогда с ними не произойдет ничего подобного. От этого обещания всем стало немного грустно, потому что метизники уже стали привыкать к чудесам, и жизнь без них сразу потускнела, стала вдруг печальной и беспросветной. И гвозди, и даже гвоздодеры потеряли для них всякий интерес, и говорить на совещаниях о таких вещах всерьез они уже не могли.
Больше всего переживал счетовод Жорка Шестаков. Он замкнулся, в курилке уже не слышно стало его уверенного сипловатого голоса. В обеденный перерыв его часто видели одиноко бродящим по соседним улицам. Он вышагивал квартал за кварталом, не замечая знакомых, сумрачно и напряженно думая о чем-то. Видимо, происшествия, которые он пережил, и свидетелем которых, стал, что-то сдвинули в его душе, растревожили, пробудили что-то неспокойное, может быть, даже крамольное. Гвоздевые проблемы начисто потеряли для него всякий интерес, и если он и заговаривал на работе, то только о смысле жизни, о роли человека во Вселенной и его возможностях на родной Земле. Все сходились на том, что Жорке открылось что-то неведомое, что его кратковременный отрыв от крашеного пола в курилке под действием неведомых сил нарушил равновесие в его организме и вселил беспокойство. Хохот в курилке раздражал его, анекдоты казались пустыми и никчемными. Дело дошло до того, что как-то зимой его увидели смотрящим в ясное морозное ночное небо.
- Что там? - спросили его.
- Звезды, - ответил Шестаков. И столько печали, столько тревоги было в его голосе, что спрашивающий, а это был директор Илья Ильич, содрогнулся от жалости и бессилия помочь своему подчиненному.
А еще повадился Шестаков ходить к институту психиатрии. Он и сам не мог объяснить, зачем он туда ходит, что надеется увидеть, узнать. Просто тянуло его к неприступным стеклянным дверям, и сам вид этих дверей, светящихся окон, мелькавшие тени на длинных белых шторах волновали его, и что-то отзывалось в его душе. А однажды через большие окна института он увидел тетю Пашу. Теперь на ней был белый халат, но работала она, похоже, как и прежде, уборщицей - подметала лестничный пролет, протирала окно, выгребала мусор из урны. Но теперь тетя Паша казалась ему сказочно недоступной. Даже когда она поздним вечером вышла из института и зашаркала к трамвайной остановке, Шестаков не решился подойти к ней.
Зато он как-то познакомился с молодым парнем, который к вечеру вышел из института. Шестаков подошел к нему, попросил закурить, что-то сказал о Клухорском перевале и затащил в ближайшую пивную. Там он щедро угостил парня пивом, рассказал, как с шулерами в карты играл и всех их в дураках оставил, еще раз, но уже подробнее поведал, как он преодолевал Клухорский перевал, но рассказ его получился тусклым, не было в нем прежнего огня, не было восторга, задора и азарта, которыми он заражал метизников в курилке.
- Все это чепуха, старик, - сказал парень. - Знаешь, чего тебе не хватает? Убежденности.
- Ты так думаешь? - огорчился Шестаков.
- Вот ты сейчас рассказываешь, а я тебе не верю. А если и верю, то мне на это плевать. Вяло. Уныло.
- Но это правда, - попробовал было защититься Шестаков.
- Ну и что? На кой черт мне твоя правда, если она скучна и бездарна? На кой она мне, если у меня от твоей правды скулы сводит и пиво в горле останавливается! Вот у нас в институте работает одна бабуля…
- Кем? - успел вставить Жорка.
- Уборщицей. Понял? Уборщицей. Так вот стоит ей… - Парень опасливо оглянулся по сторонам и приник к столику, приглашая Жорку сделать то же самое. - Стоит ей выругаться как следует… - Парень оглянулся и закончил свистящим шепотом, обдав ухо Шестакова брызгами пива: - …все сбывается. Понял? Однажды я торопился куда-то и на повороте урну нечаянно зацепил, урна упала и покатилась вниз по лестнице. А бабуля эта, уборщица, и говорит мне вслед… Наши слышали, они рядом стояли…
- И что же она сказала? - осевшим голосом спросил Шестаков.
- Чтоб, говорит, тебя подняло и треснуло. Вот.
- И что же?
- А вот то! Чувствую, что стало меня от земли отрывать. Будто сила какая-то неведомая схватила. И я не могу ни пошевелиться, ни закричать, ни на помощь позвать. Там решетка рядом оказалась железная, ограждение какое-то… Представляешь, я до решетки дотянулся, ухватился и…
- Ну? Ну?! - застонал от нетерпения Жорка.
- Из стены решетку вывернуло, а меня все-таки на метр от пола оторвало. А потом начало на бок заваливать. Я быстрее эту решетку от себя отшвырнул, думаю, если падать придется, то чтоб не на железо. И только я успел от решетки этой избавиться, тут меня об пол как ахнет… Руку вывихнул, старик… Вот так.
- А тетя Паша?
- Откуда ты знаешь, что ее зовут тетя Паша? - подозрительно спросил парень.
- Да ты же сам сказал! - нашелся Шестаков.
- Да? Не заметил даже… Ну ладно. Ей директор выговор объявил. Она, оказывается, подписку дала, что не будет злоупотреблять своей силой. Такая у человека убежденность, столько страсти, ненависти она в свое проклятие вкладывает, такая у нее уверенность в правоте своей, что возникает материальная сила. Приезжали как-то иностранцы, и решил наш директор показать им умение тети Паши. Но ничего не получилось. Конфуз. На сцене сила у нее не возникает. Только и удалось ей бумажку на расстоянии поджечь.
- Как?
- А, чепуха. Фокус-покус. Держит директор бумажку в руке, а тетя Паша в десяти метрах стоит. И говорит… Дескать, гореть тебе синим пламенем. Но опять ничего не вышло, бумажка только с уголков обуглилась - и все. Тогда директор и говорит иностранцам… Вы, говорит, станьте вон там на площадке на беломраморной, закурите и окурки на пол бросайте, ногами их топчите, можете, говорит, для пользы дела даже плюнуть на пол пару раз. Иностранцы смущаются, отказываются: мол, нам такого никогда в жизни не суметь. Сумеете! И ничего, еще как сумели. А директор наш, не будь дурак, из-за угла тетю Пашу на них и выпустил. А мы уж тут наготове с магнитофонами - эксперимент все-таки. И я сам слышал… Как увидела наша бабуля беспорядок, тут у нее и вырвалось… А, говорит, чтоб вас громом поразило! Как сказала, как сказала, старик! Мы потом на магнитофоне ее слова прокручивали - и то маленькие электрические разряды возникали. А тогда… - Парень зажмурился в ужасе и, закрыв лицо руками, начал раскачиваться из стороны в сторону.
- Что же произошло тогда? - спросил бледный от волнения Шестаков.
- Значит, так… Громыхнуло так, что стекла не везде выдержали. Гром, старик, самый настоящий гром. Резкий, с треском, как раскололось что-то. И молния! Ветвистая, кривая молния от потолка в пол. И как раз она прошла возле иностранцев. Они в кружок стали, в центр этого кружка молния и ударила. В полу дыра, понял? В мраморном полу - круглая дыра размером с хороший арбуз. И края оплавлены. Там, под мрамором, как это делается, бетон, арматура железная - все оплавлено. Иностранцы в себя пришли, щупают, по-своему лопочут, понять ничего не могут. Спустились на этаж ниже - и там в полу дыра. Четыре этажа молния пробила и в землю ушла. Правда, внизу дыра уже поменьше была, мой кулак еле проходил.
Шестаков долго молчал, глядя горящими глазами на опустевшую кружку от пива, потом спросил:
- Слушай, а у нее нет такого проклятия - "чтоб тебе пусто было"?
- Старик! - Парень похлопал его по плечу. - У нее столько этих проклятий… У нас трое докторские диссертации защитили, понял? Однажды у нее вырвалось "чтоб тебе на том свете в смоле кипеть!"
- И что?! - ужаснулся Шестаков.
- Ничего. Представляешь, совершенно ничего не произошло. Но мы потом догадались - она же про тот свет говорила… Но человек, которому она это сказала… Был человек - и нет его. Сам-то он остался, но это уже бледная тень… Все о будущем думает, богословием увлекся, а однажды застали - в лаборатории в какой-то кружке смолу кипятит. И только она пузырями пошла, он туда, в эту смолу, палец и сунул.
- И что?
- Очень кричал. От боли. А недавно его в церкви видели… Вот так, старик. А ты говоришь, Клухорский перевал… Его девочки в шортиках переходят, этот перевал. Будь здоров, старик. Заболтался я с тобой. Пока.
Когда сошел снег и наступило лето, Шестаков, говорят, собрался и ушел на Клухорский перевал. Даже трудовую книжку в заводоуправлении не взял. Вроде кто-то видел его на перевале. Похудел, загорел, ходит в драных шортах, питается от туристов. Метизники звали его домой, говорили, что его должность счетовода сохраняется за ним, но Шестаков отказался. Как-то он объяснял свое решение, но понять было трудно. Хочу, говорит, постичь, хочу, говорит, проникнуться… А что за этим стоит - кто его знает. Но что обращает на себя внимание: в последнее время газеты сообщили, что в тех местах произошло несколько странных событий - самопроизвольно сошла снежная лавина на склоне, где она никогда до этого не сходила, и еще - на одной из отвесных вершин, куда и альпинист заберется далеко не каждый, оказался ишак, живой и невредимый. Вертолетом снимали… Такие дела.
Дверь в себя
Случилось так, что Геннадий Георгиевич в своей жизни любил до обидного мало. И настоящей любви, так сказать, в полном смысле слова, тоже у него было гораздо меньше, чем ему хотелось. И любимых вещей, занятий, людей у него тоже почти не было. И не потому, что Геннадий Георгиевич был столь уж несчастен, вовсе нет, он просто был таким, как все мы. Да-да, у всех у нас любви в жизни оказывается куда меньше того, на что мы способны. Я, например, вполне мог полюбить Канарские острова, говорят, там неплохо, мне могла понравиться гора Фудзияма, на фотографиях она выглядит весьма соблазнительно, а сколько прекрасного у меня могло произойти с той стройной темноволосой девушкой, которую я встречал иногда в коридорах нашего института, но так и не приблизился к ней, она осталась от меня на таком же расстоянии, как и священная гора Фудзияма. А сколько разных умений могло бы меня увлечь! И вместо того чтобы сидеть взаперти в подмосковной Малеевке и отстукивать на машинке этот рассказ, я мог бы бороздить океанские просторы, спускаться в пещеры, а в пирамидах я бы вдыхал воздух, которым дышали божественные фараоны три тысячи лет назад…
Но речь не обо мне. Речь о Геннадии Георгиевиче. Он любил умываться по утрам до пояса, а потом, не торопясь, покряхтывая и постанывая, растираться свежим полотенцем - мохнатым, жестковатым, теплым. Это был едва ли не единственный его каприз - свежее полотенце к утреннему умыванию. Поначалу его жена Соня пыталась жульничать, подсовывая ему вчерашнее полотенце, но Геннадий Георгиевич быстро ее раскусил, обиделся, обижаться он умел, делал это со вкусом, церемонно обставляя многими сопутствующими обстоятельствами - задерживался на работе, ложился спать голодным, молчал угнетенно, и обиду свою забывать не торопился. Соня, помаявшись раз-другой, благоразумно решила, что куда проще прополоскать полотенце и вывесить его на балконе, чем неделями ублажать разобиженного супруга.
Среди других радостей, в которых Геннадий Георгиевич себе не отказывал, была чашка паршивого кофе в соседнем гастрономе - ему нравилось независимо и отрешенно постоять в одиночестве у высокого столика с мраморной столешницей, - мимолетная встреча с незнакомой девушкой по дороге на работу, четвертая страница газеты, которую он прочитывал уже за своим столом. До некоторых пор он баловал себя двумя стаканами сухого вина - один в обеденный перерыв, другой - после работы. Но сухое вино перестали продавать в разлив, и не в разлив тоже. Проявив гражданское мужество и зрелость, Геннадий Георгиевич смирился.
Последний раз плеснув холодной водой под мышки, Геннадий Георгиевич ойкнул, откинул с лица мокрые волосы, подошел к зеркалу. И сразу огорчился. Лучше бы не подходил. Из деревянной рамы на него смотрел сорокалетний мужчина с обвисшим брюшком, покатыми плечами и с физиономией весьма невыразительной. Он вздохнул, втянул живот, повернулся в профиль - вроде ничего, но долго держать живот втянутым было неудобно, он расслабился и уже безутешно смотрел на свою подпорченную жизнью фигуру… И вдруг лицо его напряглось, взгляд стал острым, Геннадий Георгиевич побледнел. В слабом свете коридорной лампочки он увидел, что у него через всю грудь, от левого плеча вниз, идут несколько красноватых полос. Да, совсем свежие царапины, будто какой-то зверь мощной лапой сквозь одежду провел по его груди.
И Геннадий Георгиевич все вспомнил. И уже не замечал яркого солнца на утренних занавесках, не ощущал запаха жареной колбасы из кухни, не слышал утренних бодрящих песен из репродуктора. "Кудрявая, что ж ты не рада веселому пенью гудка?" - вопрошала певица, и охваченные ликованием мужчины подхватывали. А Геннадий Георгиевич стоял с полотенцем в руках, неотрывно глядя на дверь, ведущую на лестничную площадку. Медленно, с опаской Геннадий Георгиевич подошел к ней поближе, осторожно коснулся рукой, провел пальцами по ее шершавой поверхности, отколупнул ногтем чешуйку краски. Дверь как дверь… Но он отошел пятясь, словно боясь повернуться к ней спиной, словно ожидая от нее каких-то действий…
В этой квартире Геннадий Георгиевич жил совсем недавно, меньше месяца - он поменял свою двухкомнатную квартиру на трехкомнатную. Разговорился в гастрономе с каким-то тощим человеком, пожилым, в шляпе, с портфелем, вместе вышли, оказалось, что им идти в одну сторону. По дороге выяснилось, что Геннадию Георгиевичу тесновато в двухкомнатной на двадцати семи метрах, а его новому знакомому с женой слишком уж свободно на тридцати пяти метрах. Через неделю сговорились поменяться. Единственное, что настораживало Геннадия Георгиевича, - это настойчивость обменщика - тот даже доплаты не требовал. Но он прикинул, что район остался тот же, был третий этаж - стал второй, окна выходили во двор и на улицу… Нет, не обнаружил Геннадий Георгиевич никакого подвоха и согласился.
Но подвох, как оказалось, был. Был подвох. И тощий человек знал о нем, поскольку после обмена как в воду канул. Не позвонил, не появился и сам на телефонные звонки не отвечал.
- Доброе утро, папаня! - бодро сказал сын, веснушчатый десятиклассник Вова, появляясь из своей комнаты.
- Привет, - тускло ответил Геннадий Георгиевич, не сводя глаз с двери.