Как много в этом звуке... - Виктор Пронин 47 стр.


На листе бумаги, заложенном в машинку, было напечатано единственное слово - "рассказ". Да, скорее всего это должен быть рассказ. О дружбе, например, о ее ценностях, а если четче, если попытаться сузить эту безграничную тему, то можно… Можно написать… А почему бы и нет?.. О возвращении старого друга. Да, именно так. Были очень близки два друга, потом их что-то разлучило. Жизнь разлучила. Обстоятельства. Женщины. Или попросту их отношения себя исчерпали. Можно обыграть зависть, тщеславие, успех… Как бы там ни было, они расстались. Прошли годы. Каждый двигался по жизни своим путем, изредка мимоходом интересуясь, как там без него живется другу. Наконец один из них не выдерживает. Волнуется, ищет повод для встречи, пытается предугадать, как все это произойдет… А ничего не происходит. И дружба, и отношения потеряли всякий смысл. Обесценились другими людьми, прошедшими годами, пережитыми событиями. Но если один из них живет давними воспоминаниями, все еще пытается утвердиться в их взаимоотношениях, мается сомнениями и ищет доказательства своей правоты в давнем споре, то для второго все это игры, давно утратившие всякую занимательность. Восковые цветы детства…

Нет, не пойдет. Слюняво, жидко, бестолково… Обязательно найдется человек, который спросит: не себя ли ты имеешь в виду, не ты ли маешься какими-то там давними страхами и переживаниями?.. А если один из друзей стал судьей, а второй - преступником? Если встреча их произошла в зале судебных заседаний? Если один из них сидит на скамье подсудимых, а второй - под гербом на судейском кресле?.. Нет, слабо. Очень слабо. Возможно, такой случай и был в жизни, но в рассказе он будет выглядеть надуманным.

А если девушка на пляже? Например, снег, холодная серая река, в которой тонут крупные медленные снежинки, а по песку несутся мерзлые тополиные листья… И грохочущий железнодорожный состав над головой…

Нет.

Поезд ушел.

Об этом можно было писать лет десять назад. Тогда собственный возраст позволял писать о трепетных девушках, о слезинке на холодной щеке, о зябнущих ладошках и о странном, душераздирающем непонимании… А сейчас, дорогой, ты все понимаешь. И не надо пудрить мозги ни себе, ни читателю. Сейчас от тебя требуется нечто более жесткое, безжалостное, острое…

И вдруг совершенно четко, до рези в глазах, я мысленно увидел гвоздь на балконе. Он выступал из кирпичей на несколько сантиметров, я давно знал о нем, помнил, но все никак не мог собраться загнуть его или выдернуть. Большой изогнутый ржавый гвоздь с плоской ребристой шляпкой, напоминающей глаз улетевшей мухи. Каждый раз, когда я выходил на балкон и прислонялся к перилам, он впивался в мой бок, и я беззлобно думал о том, что надо бы его выдернуть, потому что рано или поздно он все-таки вопьется в мои ребра, протиснется между ними и, конечно же, затронет жизненно важные органы. А вызвать "Скорую помощь" сейчас непросто, да и вытащить ржавый гвоздь из собственного тела, высвободить эту ребристую шляпку, остановить кровотечение…

Не в силах больше видеть эту картину, я встал и направился на балкон. Так и есть, торчит. И его сетчатая шляпка действительно похожа на глаз той самой мухи, за которой я охотился не менее получаса и запомнил выражение ее морды, кажется, на всю жизнь. Я взял молоток и с бесконечным наслаждением несколько раз ударил по гвоздю, не только загнув его, но и вбив в цементный раствор между кирпичами. Теперь он никогда не вопьется ни в чьи ребра.

С чувством исполненного долга я постоял на балконе. Внизу бегали детишки, обламывая деревья, посаженные этой весной, в песочнице сидели их бабули, перемывая косточки всем, кого они могли вспомнить, увидеть, услышать. В стороне по улице проносились машины, вздрагивая на ухабах, в мусорных ящиках, похрюкивая, копались голуби… А Семидольский не пишет, сидит в своей Ковшаровке, меряет углы и длины… Вовушка Подгорный возводит металлургический гигант в Пакистане… Из редакции так и не позвонили - похоже, сорвалось. А жаль, как жаль… Ира так обиделась, что не звонит… А напрасно, ох напрасно… Юра Рогозин опять уехал в Карелию, писать пейзажи… Да и мне пора в Гриву собираться, там уже похолодало, над Сереной туманы ходят… А печь стоит холодная, надо бы протопить, дровишки с прошлой зимы остались…

А давно ли он был, прошлый год?

Да и все на свете было, оказывается, совсем недавно.

Еще вздрагивает в предсмертной судороге последний динозавр, еще не просохла кровь на Куликовом поле, дымятся танки под Прохоровкой, и я все еще толкусь на горячих плитах днепровской набережной, маюсь на туманном Сахалине, толкусь и робею перед кабинетами каких-то начальников и начальниц… И однажды наступает время, когда в лицо тебе холодно и опасно дохнет необратимостью возраста. Хоть на уши стань, хоть на бровях пройдись, но никогда, никогда уже не быть тебе моложе, умнее и смелее, чем сегодня, никогда тебя не будут любить сильнее, чем сегодня, хотя и сегодня не очень-то балуют…

И никогда, никогда, никогда…

Вот о чем надо писать - о том, что всерьез, что навсегда и необратимо.

Тяжко вздохнув, я вернулся с балкона в квартиру, перемыл посуду, протер пол на кухне, подоконник, полил цветы. Но когда снова сел за машинку, работать не мог - руки воняли моющим порошком. Пришлось снова идти мыть руки, но едкий запах все равно пробивался сквозь все мыльные ароматы. Пришлось руки протереть одеколоном, попытаться хоть так забить вонь хлорки. Чтобы сосредоточиться, я прилег, а когда проснулся, шел восьмой час вечера, кот орал от голода, а в машинке был заложен все тот же лист бумаги с единственным словом "рассказ".

- А не напоить ли мне ее чаем? - подумал я вслух и понял, наконец понял, вспомнил, откуда эти слова, что стоит за ними, и как хорошо бы написать рассказ с таким названием. Но тут же спохватился - это название слишком длинно, вычурное какое-то, многозначительное. Проще надо, откровеннее и честнее. Не надо становиться на уши, не надо ходить на бровях. Отмаялся день - и будь счастлив. Вся жизнь - маета, прекрасная, неожиданная и непредсказуемая. И дай бог, чтобы она еще немного продлилась, еще немного, еще немного… Маета.

Едва я успел отстучать название заглавными буквами, раздался звонок в дверь - возвращались домочадцы.

- Как поработалось? - спросили.

- Нормально, - ответил я. - Как обычно.

Монблан

Мой почтовый ящик являет собой многократно взломанное, искореженное, вспоротое сооружение из толстой жести. Номер квартиры написан мелом, верхняя щель стала овальной - кто-то постоянно сует туда толстые свои пальцы, кто-то очень интересуется, от кого я письма получаю, чем дышу, на что живу, какие тайны у сердца ношу. Кроме того, ящик, выкрашенный когда-то в нежный небесно-голубой цвет, ныне покрыт ужасными черными пузырями вздувшейся краски, поскольку его чуть ли не каждую неделю поджигают шалуны, сбежавшие с уроков соседней школы. Они прячутся в подъезде от мороза, дождя, жары, от родителей и учителей. Им скучно, бедным, им тягостно, и, покуривая сигаретки, они неустанно сочиняют себе развлечения. Юные их подружки, бесстрашно обнажив тощеватые коленки, стараются не отставать. Им хочется огня, пожара, бунта им хочется, разбоя и непокорности. Душа их жаждет раскрыться в деле рисковом, мятежном, чреватом самыми отвратительными последствиями. И можно ли винить ребятишек за то, что в их незрелый ум изо дня в день приходит одна и та же забава - поджечь газеты в почтовых ящиках. Услышав звонок в школе, они в благодарность дому за то, что укрывал он их и грел, и кормил, а некоторые мои соседки так и норовят всучить им сердобольные бутерброды, так вот, чтобы никто не думал, что продались за хлеб и колбасу, идут они на поджоги, как шли их деды и прадеды, которые в неудержимой жажде справедливости жгли дома, библиотеки, картины, крушили ненавистные статуи, били ненавистный фарфор и рубили ненавистные липы. Что делать, продажность процветала столь долго и кроваво, что сделалась в сознании народном едва ли не самым страшным преступлением.

Но поскольку благодарность внешне действительно похожа на продажность, пришлось от нее отказаться, а заодно и от вежливости, так неразличимо напоминающей угодничество. Да и порядочность, которую не всегда отличишь от презренной трусоватости… Похоже, мы отказались от многих качеств, затруднявших общение, загромождающих его ненужными словами и телодвижениями. И вот, упростив таким образом свой внутренний мир, добились той ясности в поступках, которая отличает моих постояльцев в подъезде, когда они поджигают содержимое сразу нескольких ящиков и с надсадно-торжествующим хохотом, напоминающим удовлетворенный рев снежного человека, катятся вниз по ступенькам, вырываются наружу, причем далеко не всегда дверь после их бегства остается на петлях. А в школе их уже ждут заботливые учителя, чтобы преподать уроки нравственности и духовности.

Ну, да ладно…

Открыв почтовый ящик с помощью ножниц и отвертки, я вдруг увидел, как из пачки газет выскользнул легкий, почти невесомый листок и, раскачиваясь, словно на невидимых качелях, устремился вниз, проскользнув сквозь прутья перил. "Повестка!" - оборвалось все во мне. Уныло и покорно, будто за мной уже шли конвоиры, я поплелся вслед за листком. В последнее время меня частенько вызывают в суд. В качестве клеветника. Зачем ты, такой-сякой, оговорил взяточника, как посмел расхитителя назвать вором, а подделку документов - преступлением? И я хожу, отвечаю на вопросы, даю показания, пишу объяснения и даже позволяю себе иногда обидеться на судью, что само по себе уже предосудительно.

Но речь не об этом.

Настиг я все-таки желтоватый листок, поднял его, но когда всмотрелся в угрожающе заполненные графы, сердце мое забилось радостно и тревожно - это была не повестка в суд, не вызов в военкомат для прохождения службы, не предупреждение об отключении телефона, не требование издательства забрать свою поганую рукопись… В руках я держал почтовое уведомление - меня приглашали получить посылку из… Из Федеративной Республики Германии.

Ошарашенность, боязнь ошибки, смятенная прокрутка событий последнего года и, наконец, крепнущая надежда, а потом и уверенность - все правильно.

Что делать, так редко получаешь радостные вести, что даже самая малая неожиданность помнится едва ли не всю жизнь. До сих пор во всех подробностях помню, например, как еще школьником, в четвертом или пятом классе, возвращаясь домой, я увидел вмерзшую в лужу десятку, ту еще десятку, старую. Опасаясь, что старшеклассники отнимут драгоценную находку, я присыпал ее снегом, нашел на свалке мятую лопату без черенка и, вернувшись, выдолбил десятку вместе с куском льда. И, зажав его под мышкой, чувствуя его холод сквозь куртку, счастливой трусцой понесся домой. Погрузив ледышку в тазик, я залил ее горячей водой и стал ждать, когда моя находка освободится из ледяного плена. Потом мокрую, роняющую капли мутной воды, промокал газетами, зажимал между промокашек, прикладывал к теплым кирпичам печи, и наконец, о счастье, в моих руках шуршала сухая, готовая к употреблению десятка. Хотя, казалось бы, о чем речь? На нее можно было купить несколько пачек мороженого, только и всего.

Положив уведомление в укромное место, я оглянулся, чтоб не забыть, куда положил, со мной такое случается. Все мои дальнейшие приготовления уже сами по себе были праздником - я искал паспорт, авторучку, чтоб без помех заполнить на почте необходимые бумаги, запасся деньгами на случай неожиданной пошлины. Домашние, заметив мою суету, конечно же, попытались узнать, в чем дело, но я был недоступен в своей загадочности.

По улице я шел, осознавая, что давно мне не было так молодо и солнечно. Увидев знакомого пьяницу, я проникся к нему сочувствием и пониманием, кивнул соседу, добрым взглядом окинул старушек с астрами в ведрах и бесстрашно подумал, что астры - единственные цветы, о которых могу сказать, что люблю их. Да, я решился на это признание, хотя и не принято у нас говорить о любви к цветам, к дождю, к снегу. Да и к людям тоже… С последствиями могут быть такие объяснения. Так уж сложилось, что за подобными признаниями привыкли видеть слабость и слюнтяйство. А тут вдруг, набравшись мужества, я сказал себе - люблю астры. Потом увидел, как просвечиваются прожилки желтых листьев клена, как пляшут на асфальте солнечные зайчики, отметил, какое пронзительно синее небо бывает осенью в ясную прохладную погоду, как хороша прозрачность берез, серебристая тяжесть самолета, идущего на посадку, сколько значения в далеком гуле электрички…

Честно говоря, я уже знал приблизительно, от кого могла быть посылка. Года три назад случайно в центре Москвы я познакомился со славной женщиной, приехавшей с капиталистического Запада полюбоваться на наши социалистические прелести. Она слегка говорила по-нашему, была в восторге от Кремля и эскимо, а кончилось все тем, что мы обменялись адресами. Выйдя на пенсию, она посвятила себя путешествиям и время от времени присылала открытки то из Южной Америки, то из Северной Африки, зимой открытки приходили из австрийских Альп, весной - из солнечной Франции, а осенью ей очень нравилась Австралия. Наши почтальоны смотрели на меня с почтительным подозрением. Не исключаю, что в некоторых знающих конторах кто-то из-за этих открыток смотрел на меня с подозрением без всякой почтительности, но пока не тревожили, вопросов не задавали. Видимо, легкомысленный характер переписки был очевиден и нарушений государственных законов в ней не усматривалось.

Как-то я написал, что попал в жестокую автомобильную аварию, что-то себе сломал, отшиб, но выкарабкался, выжил, и, хотя внешне прекрасен, как всегда, дух мой поврежден и прежней беззаботности во мне поубавилось. Ответ пришел неожиданно быстро. Моя знакомая, как смогла, изложила сочувствие, а в конце не совсем правильно и оттого особенно откровенно спросила, не может ли она чем-либо меня утешить, не хотел бы я получить какой-нибудь подарок…

Получив такое письмо, я растрогался, поскольку после аварии стал почему-то легко впадать в слезливое состояние. К тому же письмо повергло меня в мир несбыточных фантазий, вернуло к позабытым мечтаниям, отброшенным из-за своей неисполнимости. С горьким прозрением я осознал вдруг, что до сих пор так и не обзавелся приличными джинсами, а в наших, отечественных джинсах, меня принимают то за сантехника, то за подсобного рабочего из овощного магазина, а однажды прямо на улице шустрая тетенька прямо спросила, не могу ли я достать пять литров паркетного лака. Дошло до того, что какой-то хмырь с белесыми глазами предложил пятнадцать рублей за бутылку водки и даже изловчился сунуть мне деньги в карман. В тот момент за бутылку водки я бы отдал ему все двадцать…

Да, джинсы непередаваемого синего цвета, с "молниями", металлическими нашлепками, расшитыми золотом карманами, с брелочком… О! С каким достоинством я ездил бы в разные редакции, предлагал бы всякие рукописи, и вряд ли кто осмелился бы намекнуть мне, что, дескать, не мешало бы над романом еще поработать, а повесть бы поджать, а рассказ переписать… А будь у меня еще кроссовки и с металлическими пуговицами рубашка…

Однако я безжалостно стер в своем воображении эту прекрасную картину, сурово заклеймив себя за корыстолюбие. В самом деле, если мне предлагается выбрать подарок, то это вовсе не значит, что я могу тут же разорить доброго человека своими выспренними представлениями о самом себе.

Надо что-то скромнее, пристойнее… В конце концов, штаны - они и есть штаны, и заставлять достойную женщину бегать по магазинам, стоять в очередях… Как все-таки хорошо, что я вовремя остановился.

И перед моим мысленным взором небольшой, с книгу величиной, транзистор. Я представил, как буду брать его в командировки, в отпуск, как поздним вечером слушаю чарующую музыку, скорее всего, аргентинское танго, его сладостные и томительные ритмы, а потом ловлю самые свежие новости, переношусь на соседний континент, еще дальше… Я прямо видел, как выбрасывается из моего транзистора тонкая блестящая антенна, как таинственно светится в темноте красная лампочка - значит, волна поймана точно, звук чист и сочен… А еще я представил свой транзистор в глухом лесу, на берегу моря, в горах, в маленькой подслеповатой деревеньке, куда я время от времени, как в надежную берлогу, забираюсь зализывать раны…

Небольшое усилие воли - и аргентинское танго растаяло в воздухе, превратившись в гудение мух, шум машин за окном и визги детей, доносящиеся из соседней школы. Транзистор - это слишком. Размахнулся, понимаешь…

Блокнот! Вот это уже ближе.

Однажды у человека, вернувшегося из Англии или еще какой-то другой страны, я видел блокнот. Едва бросив на него взгляд, я застонал от душевной боли, и до сих пор горестный стон возникает во мне, едва я вспомню о том блокноте. Под тяжелой тисненой обложкой с золотым рисунком таилась такая бумага, такая бумага… Мне сразу стало ясно - только блокнота мне недостает, чтобы почувствовать себя счастливым. С ним я бы играючи переносил и продуктовые, и промтоварные затруднения, я бы записывал мысли, которые, кто знает… В общем, понятно. Я внимательно рассмотрел тогда его золотистый срез, шелковистый шнурок, отделяющий исписанные страницы от чистых, прозрачный кармашек для визитных карточек, еще один кармашек для календарика…

Только тот, кто с ранних лет видит лишь косо обрезанные, рассыпающиеся, скрепленные железными скобами или ломким царапающим клеем блокноты из оберточной бумаги, только тот меня поймет и проникнется моими страданиями. Воспоминания о том блокноте я уже несколько лет ношу в себе, как мечту о близком, но невозможном счастье. И до того захотелось мне возобладать таким блокнотом, так всколыхнулась и встрепетала вся моя заскорузлая душа, что я понял - нельзя.

Нескромно.

Корыстно как-то…

И я написал - ручка.

На почте, едва вдохнув запах расплавленного сургуча, я почему-то разволновался. Девочки, вчерашние десятиклассницы, придя в легкое замешательство оттого, что им придется вручить нечто капиталистическое, может быть, запретное или опасное для нашего государственного устройства, из темной кладовки с обитой железом дверью приволокли парусиновый мешок - запечатанный, зашитый, запломбированный. Пошептавшись, они вызвали начальника почты, потом еще одну тетю, которая давно здесь работала и насмотрелась в своей почтовой жизни всякого, потом подошел водитель - без мужчины вскрыть мешок женщины не решились.

Назад Дальше