- Бенни, дружище, если так, то она уже целых два дня в пути.
Я хмыкнул и вдруг с ужасом подумал: что-то не так. Никогда еще она так долго не тянула с сообщением о том, куда ее занесло очередное путешествие. Она звонила сразу, как только коридорный закрывал за собой дверь ее номера.
- Она не берет трубку, - жаловался Фред. - Я только что еще раз пытался дозвониться, набирал номер, наверное, тысячу раз - бесполезно. Опять заходил, звонил в дверь, кричал - ни звука в ответ.
Она умерла, вдруг молнией сверкнуло у меня в голове. Она не уехала, а умерла. Чудовище возле ее печени. На мгновение я замолчал, но не хотел волновать Фреда еще больше, он и так уже слишком нервничает.
- Поверь, Фред, скорее всего, для этого есть какая-то простая причина. - Я был не в состоянии придумать что-нибудь путное. - Может, звонок сломался.
- Ну, тогда уж она внезапно оглохла, - ответил Фред. - Звонок работает прекрасно.
- Я обязательно схожу посмотрю.
Я сразу же набрал мамин номер. Съездить в Амстердам, на Рафаэльстраат, займет минимум полтора часа. В результате от ночи останется всего ничего, а у меня каждая минута на счету, ведь каша, которую я успел состряпать на "Роланде", была крайне жиденькой и безвкусной.
Нет, все-таки что-то случилось. Я не мог понять, почему она не открывала ему, своему поклоннику, в которого влюблена как девчонка. Когда я видел их вместе, она так нежно сжимала пальцами его руку, словно боялась, что он уйдет.
Телефон продолжал звонить. Она не отвечала.
Покинув веранду, пять лет назад переделанную под студию звукозаписи, я включил сигнализацию и запер дверь одного из двух домов, которые вот уже восемьдесят лет стоят под одной крышей в тени хилверсюмской ратуши.
Я раздумывал, не позвонить ли Инге, хоть она и предупредила меня, что назавтра к десяти часам должна закончить статью для газеты. С понедельника она сочинила ни много ни мало три замечательные строчки и сегодня ночью осталась в своей амстердамской квартире, на безопасном расстоянии от моих флюидов. Там она будет беспрерывно курить до самого утра, ругаться и буйствовать до тех пор, пока статья не будет готова. Если я ей помешаю, сосредоточенность обернется яростью и меня, чего доброго, обругают последними словами. Страх перед неудачей и перфекционизм сливались в ее характере в этакий огненный шар, который несколько раз в неделю нужно было гасить километровыми пробежками в парке Корверсбос. Возвращалась она потная и по колено заляпанная грязью, но выпустив пары, так что можно было рассчитывать на полсуток покоя и примирения, пока впереди не начинал маячить крайний срок сдачи следующей статьи.
Мне не хотелось выводить Ингу из состояния "рабочей" ярости. В конце концов, за мою мать в ответе я один. Я завел старый "ситроен", ожидавший на гравийной дорожке, и поехал.
У Ларена я свернул на шоссе А-1 и на скорости выше разрешенных ста километров помчался в сторону Амстердама. Было около восьми, и солнце висело над Нарденом - теплый вечер одного из последних июньских дней. Пробка уже рассосалась, дополнительный ряд посередине магистрали перекрыли. По озеру Нардермеер скользили десятки лодок с огромными буквами и цифрами на парусах всех цветов радуги, быстроходные катера зигзагами неслись к Алмере или Мёйдену.
Чистенькая, организованная страна нежилась под вечерним солнцем, расслабившись после напряженного четверга, и ей совершенно не было дела до моих мыслей о том, что мама лежит мертвая на полу в кухне. Или - что менее ужасно, но, пожалуй, более трагично - она сломала бедро или голень и не могла даже позвать соседей. Другой вариант: она потеряла сознание, когда печень у нее перестала работать.
Два дня назад я последний раз говорил с мамой. И в горячке спешной работенки даже не заметил, что так долго оставался без ее телефонных звонков, которые ежедневно обрушивались на меня в самое разное время - то в половине восьмого утра, то среди дня, то после заключительного выпуска новостей.
В ужасе от того, что уделял ей слишком мало времени и что возможность согласиться на "красную жилетку с рисуночком" навсегда потеряна, я свернул с магистрали у выставочного комплекса "РАИ", по Стадионвех проехал к площади Олимпияплейн, затем, не доезжая Аполлолаан, вырулил на Геррит-ван-дер-Вейнстраат и остановился на углу Рафаэльстраат.
Здесь я вырос, здесь до сих пор жила она.
Я открыл дверь. Вошел. Под ногами зашуршали конверты, газеты и рекламные проспекты.
- Мам! Это я!
Никакого ответа.
- Мам! Ты дома?
Голос сорвался, я чувствовал, как кровь бешено стучит в висках, ноги уже подкашивались. Шатаясь, я добрел до кухонной двери и открыл ее в полной уверенности, что где-то в этих комнатах притаилась смерть.
Но в кухне никого не было, ни на полу, ни на стульях.
- Мам! Ты где? Ну скажи что-нибудь! Мама!
Я обошел все комнаты в передней части, ожидая увидеть ее на паркете, холодную и одинокую, но и там ее не обнаружил. Я вернулся в коридор, ощупью пошел по нему, задевая знакомые картины и гравюры, и с закрытыми глазами открыл дверь ее спальни.
Кровать была нетронута. Ванная! Ну конечно, она поскользнулась в ванной, утонула, утопилась, наглоталась таблеток!
Я почувствовал во рту кисловатый привкус страха и сглотнул. Совсем забыл про "Чианг-Май", черт, надо было им позвонить. Я опустился на ее кровать, старую кровать, где тридцать лет назад она в последний раз спала рядом с папой. Набрал номер "Чианг-Мая" и объяснил, что заеду за своим заказом только через час (ничего не случилось, смотри-ка, я звоню в Хилверсюм, в тайский ресторан по поводу жареных овощей и горячего супа).
- Ничего страшного, господин Вайс! Мы отдадим ваш ужин кому-нибудь другому, а для вас попозже приготовим свежее блюдо, господин Вайс! Вы говорите, в девять часов, господин Вайс?
- Давайте в половине десятого.
- Очень хорошо, господин Вайс! Половина десятого, очень хорошо!
Единственное место, где она могла находиться, это ванная. Еще одна возможность - кладовка за кухней, но туда можно было заглянуть из кухни соседей, и ее бы давным-давно обнаружили.
Уверенность, что я найду ее в ванной, держала меня в спальне, как в капкане.
Вот я и увижу ее такой, какой она много лет подряд после смерти папы виделась мне в ночных кошмарах. После его похорон я несколько месяцев прокрадывался по ночам в ее спальню, чтобы выяснить, дышит ли она или сделала то, о чем крикнула миру, услышав известие о папиной смерти, - что она больше не хочет жить и положит этому конец. Я ждал вздоха, скрипа деревянной кровати. Без нее я бы остался совсем один, круглый сирота, без дядюшки, без тетушки, пылинка в амбаре. Позднее, проведя вечер у друзей или в кафе за обсуждением школьных и космических проблем, я находил ее не то спящей, не то умершей перед телевизором. И тогда стоял и прислушивался в нарастающей панике.
Сейчас я открою дверь ванной - и найду ее.
Я поднялся с заправленной кровати и заставил себя пойти в ванную. За матовыми стеклянными квадратами темно, дверь приоткрыта. Я толкнул ее и потянул за шнурок. Свет над раковиной и ванной брызнул на белые кафельные стены, и спустя долю секунды я понял, что ванная пуста.
Лет через десять после смерти папы - мне тогда было двадцать, я учился в консерватории - она, как обычно, позвонила мне в комнату. Телефон я поставил за ее счет, и теперь дня не проходило без ее комментариев. Одно и то же, повторы с вариациями на тему вчерашнего разговора.
- Знаешь, где я? - спросила она.
Столь глубокомысленные вопросы она задавала часто.
- Дома, - ответил я в надежде доставить ей удовольствие - ведь при таком ответе, наш дуэт мог продолжаться.
В ту пору я не так высоко ценил щедрость ее телефонных звонков: длинные волосы и нетерпеливая погоня за высокими целями жизни заслоняли от меня красоту мира ее мыслей. Но прошлой ночью я затащил к себе в постель девицу и достиг одной из своих высоких целей. Настроение у меня было превосходное. Девица (Инеке Хоохстра, сейчас инструктор по "природным методам лечения") лежала голышом на моих подушках и грызла черствый круассан, который я только что купил за полцены на площади Алберт-Кёйп. Было уже четыре часа дня.
- Нет, - засмеялась она, - я не дома. Знаешь, где я?
- В кафе "Делькави". - Я прикрыл трубку ладонью и шепнул Инеке: - Моя мама. Как поставил телефон, эта ненормальная без конца мне названивает.
- Прелесть какая, - сказала моя воплощенная соната, а крошки круассана сыпались тем временем ей на грудь.
- Ошибаешься! Гораздо дальше, - закричала в телефон моя мама.
- У "Кайзера", - предположил я.
- У какого "Кайзера"?
- Рядом с Концертным залом.
- Я ведь никогда не хожу туда, ты же знаешь!
Конечно, знаю. Я предупредил Инеке:
- Так может продолжаться часами. Это болезнь.
Так-так, пусть Инеке куснет еще раза два-три - и можно собирать губами крошки с ее груди. Я сказал:
- В универмаге "Де Бейенкорф".
- Дальше, гораздо дальше.
- Гораздо дальше не может быть, - объявил я.
- Очень даже может быть. Ты топчешься поблизости. Бери гораздо дальше.
- Так ты что, за городом?
- Да, - гордо сказала она.
- В Амстелвене?
- Не в Амстелвене, а намного дальше.
- Еще дальше?
- Дальше! Дальше!
- Господи, куда же тебя занесло? Ведь не в Антверпен?
- Ни за что не отгадаешь!
- Я и не хочу отгадывать! Скажи, как все нормальные люди.
- Па-риж, - пропела она.
- Что?
- Па-риж. Я! Одна! Сегодня в семь утра на автобусе. Я сейчас в отеле на… бульваре Османн. Очень мило, везде обои в цветочек, даже на потолке!
- Почему ты ничего мне не сказала?
- А разве я должна все тебе рассказывать?
- Мам, ты совсем ненормальная! Одна!
- Разве ты мною не гордишься?
Она ездила за границу исключительно в безопасном обществе папы. Фотоальбомы в кожаных переплетах доказывали, что все это вовсе не плод ее фантазии: папа, сияющий и потный, в майке и длинных брюках на пляже в Ницце, она вместе с ним в торговом пассаже в Милане, на краю ущелья на фоне заснеженной швейцарской горы, прыская от смеха перед Писающим Мальчиком в Брюсселе.
Они путешествовали вместе от силы раз шесть. Каждое пересечение границы сохранилось в ее памяти, помогая спрятать скорбь и тоску после папиной смерти в тумане экзотических далей: вместе с ним она обедала под пальмами, плакала в "Ла Скала" над "Мадам Баттерфляй", слушала сверчков на постоялом дворе в Южной Франции.
Летом, после его фатального сердечного приступа, она хотела устроить мне нормальные каникулы, и папин знакомый, агент какой-то текстильной фирмы, отвез нас в Схевенинген, в гостиницу - белое прямоугольное здание с длинными коридорами и большой столовой, где нас все две недели обслуживал один и тот же официант, молодой человек с сияющей улыбкой; когда он подавал на стол, мы ненадолго забывали, что не можем шагу ступить на бульваре или на пляже, не вспоминая о папе; этот официант на мгновение мог шуткой или комплиментом по поводу ее платья или брошки развеять тишину между нами - ту тишину, которую она потом выговорила всю целиком, до абсурда. Вечером в субботу он танцевал с нею вальс-бостон. Я был в бешенстве. От стыда перед папой.
Йаап Вайс оставил кой-какие деньги - вполне достаточно для нее, и для меня, и для выплат за дом на Рафаэльстраат, и она жила в затишье своей памяти, пока однажды не позвонила из Парижа. Я совершенно не заметил ее проснувшегося любопытства, а она вдруг развесила свои вещи в комнатке гостиницы среди больших магазинов. После автобусной поездки в обществе пенсионеров и студентов она впервые в жизни склонилась над планом города и, высунув от старания язык, принялась путешествовать по магическим линиям авеню и бульваров.
Она звонила по нескольку раз в день, взбудораженная и увлеченная своей нежданной храбростью.
- Ты знаешь, какая высокая Эйфелева башня! Знаешь, как красиво эта башня стоит на четырех лапах!
- Я там был, мам, - мягко ответил я.
Я повидал куда больше Европы, чем она. В семидесятые еще можно было доехать автостопом до самой Ривьеры, и с шестнадцати лет я привык ночевать летом в кюветах, на молодежных турбазах или под тентами на пляжах, держась одной рукой за гитару, а другой - за кошелек. Мои доходы от многонедельного скучания за конвейером фабрики "Магги" или "Лёйк" удваивались маминой премией - гульден от нее за каждый гульден, заработанный мною самостоятельно, - и с этим капиталом я колесил по Истории и Культуре. Я считал себя знатоком Парижа и мог бы кое-что ей посоветовать, если бы она уведомила меня об этом своем безумстве. Но она этого не сделала, и я чувствовал себя обойденным.
После десятка телефонных звонков она опять села в автобус, и я встретил ее у конечной остановки, на площади Мюсеумплейн. Следом за группой туристов с рюкзаками появилась она - победительница с гордо поднятой головой, огромными глазами и полным ртом восторгов.
Она поцеловала меня, и я взял у нее сумку.
- Я все сделала сама, - сказала она дома за чаем, лакомясь настоящей нугой из Монтелимара, купленной в очаровательном магазинчике неподалеку от Сакре-Кёр, - я уже несколько лет хотела это сделать, но не решалась. Думала, что без папы не смогу. Что не найду дорогу. Что страшновато быть одной в чужом городе. Но я это сделала и… не знаю, но я будто снова могу дышать. По-твоему, это глупо, Бенни?
Таково было начало традиции. В один прекрасный день звонил телефон, и она спрашивала: "Знаешь, где я?" И тогда я отвечал: "Конечно, дома". И на это она могла сказать: "Нет, не дома". А потом мы перебрасывались мячиками-названиями, пока она не бросала мне имя какого-нибудь невероятного города, в котором находилась, - Лондона, Рима, Копенгагена, Мадрида, Брюсселя, Лиссабона, европейского города, до которого удобно было добраться из Амстердама автобусом или самолетом.
На поезде она не ездила никогда. Однажды я спросил почему, и она ответила, что не любит стук колес и тряску на стрелках. Я не знал, правду она сказала или нет. Может, папа рассказывал ей, как ехал на поезде в то место, о котором не говорят, и после того единственного раза я таких вопросов не задавал.
Она посещала музеи, исторические памятники, необычные рестораны и, как змея от кожи, освобождалась от скорлупы, в которой пряталась при жизни папы. Оказалось, существует вторая Аннеке Эйсман, женщина, похожая на девочку, способная восторгаться картиной, или старинной статуей, или куском хрусталя. Эту Аннеке я не знал. Я знал женщину, которая была не более чем папиной тенью.
Благодаря своим портновским навыкам папа, прекрасный закройщик, пережил немецкие лагеря. В пятидесятые годы он шил костюмы и платья для шумных евреев из Южного района Амстердама, которым хотелось прикрыть прошлое модным атласом, шелком или дорогой шерстью. Впоследствии я понял, что он мог бы стать кутюрье, его рисунки и наброски выдавали талант модельера, но скромность - страх, недостаток смелости? - приговорила его к стулу в ателье на Принсенграхт, в глубоком полуподвале, напротив моста, ведущего к Реестраат. Там текли его дни под лампами дневного света, за широким деревянным столом, который блестел как зеркало, ведь за долгие годы папа обработал на нем многие километры тканей; закатанные рукава рубашки, голые по локоть руки, тонкая полоска усов над верхней губой, вьющиеся седые волосы, темные глаза, переполненные грустью, блестящий золотой зуб. Он был маленького роста, и ему не мешал низкий потолок, за который задевали клиенты: "Йаап, ты что, работаешь для гномов?" Маленький еврейчик с лицом аристократа и руками балийской танцовщицы. Отправившись на автобусе в Париж, мама похоронила его, спустя десять лет после смерти.
Я вернулся на кухню. В сушилке над раковиной лежали чашка, тарелка и ножик с вилкой. Свидетели ее последней домашней трапезы.
И вдруг что-то коснулось моего плеча. Я мгновенно представил себе ужасное существо, подкравшееся ко мне сзади. Страх перед нападением бандита или привидения воплем пронзил кухню, я резко повернулся и нанес сильнейший удар прямо в нос Фреду.
Со всей быстротой, на какую только способен крепкий семидесятисемилетний человек, он отскочил в сторону и схватился за переносицу.
- Фред! - простонал я, дрожа от внезапной паники, и нагнулся за его солнечными очками.
- Ты решил, что я пришел обчистить дом или что-нибудь в этом роде? - послышался из-под ладони его голос.
- Извини, Фред.
- Его частенько ломали, так что не волнуйся.
Как и мой отец, Фред невелик ростом, да и я вряд ли выше него. К счастью, волосы у меня курчавые и на макушке длиннее, чем с боков (в юности я отращивал этакую африканскую прическу, что в комбинации с обувью на мощных каблуках, предпочтительно с короткими сапогами, прибавляло к моему росту пять сантиметров иллюзии). Лицо мое имеет мышиную форму со слаборазвитым подбородком, скромным низким лбом и ртом, скрывающимся под семитским носом. Такие лица считают еврейскими и, как правило, оценивают на десять лет моложе.
Фред выглядел как потомственный греческий пират: черные глаза, крупный подбородок, тяжелые брови и серебряная грива, которую он сегодня собрал в модный хвостик. На нем были белая шелковая рубашка, широкие джинсы и белые шлепанцы. Я протянул ему солнечные очки.
- Плохо дело? - спросил он.
Я посмотрел на его нос:
- Ничего не заметно.
- Я об Аннеке, дурень.
- Ее здесь нет.
Обеими руками, кокетливо отставив мизинцы, он водрузил очки поверх своих пышных, тщательно причесанных волос и обвел меня властным взором. Когда мы познакомились, он сообщил мне, что работал в торговле, и подмигнул - дескать, ты меня понимаешь. Он сидел на диване рядом с мамой, держа ее руку в своей, и многозначительно добавил: то да се, тут и там. Я понятия не имел, что это означало.
- Слава Богу, - сказал Фред, - тогда она жива.
- Если бы мы знали наверняка.
Я вышел в коридор и собрал с коврика почту. Фред последовал за мной.
- Что ты имеешь в виду?
- Боюсь, с ней что-то случилось. Это ненормально.
- Точно. У нее есть другой. И она уже несколько дней лежит себе с ним в гнездышке. Даже знать не хочу, чем они там занимаются!
- Ей семьдесят четыре, Фред!
- А мне семьдесят семь. Ты что, думаешь, старым машинам не надо смазки?
Мне никогда не приходила в голову эта мысль, пока я не увидел его рядом с мамой на диване. Инга была уверена, что они это делают. А я не мог себе этого представить.
- В таком случае мне будет очень обидно за тебя, но, если у нее кто-то другой, у нас хотя бы есть надежда.
- Спасибо, - горько сказал он.
Мы сели за стол и стали просматривать конверты и газеты. Вчерашние выпуски "Телеграаф" и "НРС-Ханделсблад" свидетельствовали, что она ушла из дома вчера днем, потому что утренний "Телеграаф" лежал на столе прочитанный и сложенный пополам, а нетронутый вечерний выпуск "НРС" я поднял с коврика. Сегодняшний утренний "Телеграаф", тоже нечитаный, лежал сверху, с кричащим заголовком над цветной фотографией. На чемпионате мира в Америке Нидерланды выиграли у Марокко, а теперь еще и у ирландцев. После того как из "Хет Пароол" ушел главный редактор Сандберг, она перестала выписывать эту газету.
- В котором часу ты вчера звонил в первый раз? - спросил я.
- В половине десятого.