Сен-Жермен продолжал смотреть в окно. Насмешливая улыбка так и застыла у него на лице.
- А разве вы знаете Одара? - не успокаивался Торичиоли.
- Что значит "знаете"? Вы помните старое греческое изречение: "Познай самого себя"? Ведь это невозможно; так же как вы хотите, чтоб я з_н_а_л Одара?…
Больше они не разговаривали.
Карета подъехала к деревянному домику на реке Фонтанной, тому самому, откуда Сен-Жермен поехал к итальянцу. Иоганн остановил лошадей у ворот и щелкнул три раза бичом - ворота отворились. Карета въехала в них.
Граф вышел первый и повел Торичиоли на крыльцо дома; оно было не заперто. В сенях оказались две двери, кроме входной внизу; неширокая крепкая лестница вела наверх. На первый взгляд этот домик был самым обыкновенным домиком, скромным и уютным, какие строили себе в России помещики средней руки.
Торичиоли доверчиво следовал за графом. Тот повел его вверх по лестнице. Там наверху в мезонине оказалась одна только комната, под самой крышей.
- Милости прошу, - проговорил граф, открывая дверь этой комнаты.
Итальянец вошел. Дверь захлопнулась за ним. Он кинулся к ручке ее, но дверь была уже заперта снаружи. Торичиоли попался в ловушку.
- Что же это? - вслух произнес он. - Ну, конечно… и нужно было ехать, нужно было поддаться…
Правда, комната, в которой его заперли, не имела в себе ничего страшного, ни угрожающего. Ее стены, аккуратно и крепко обшитые чистыми, новыми досками, не были ничем покрыты, но все-таки имели приветливый вид. Пол был тоже чистый, белый. Из мебели стояли лишь несколько стульев и стол. В окна гляделись, почти вплотную заслоняя их, зеленые ветви деревьев.
Торичиоли попробовал постучаться ручкой и потрясти дверь. Она сидела плотно на петлях и не поддавалась. Он попытался заглянуть в окна, но они были так малы, что высунуться в них не представлялось возможности. Выхода не было.
Торичиоли пришел в отчаяние.
Запереть его, запереть и оставить, - это было ужасно, главное же - хуже всего казалась неизвестность. Неужели его завезли, чтобы кончить с ним? Но этого быть не может: этот таинственный граф предупрежден, что через два часа пакет отнесут по надписанному на нем адресу и все станет известно и станут искать Торичиоли, и помогут ему.
Соображая все это, итальянец, как зверь в клетке, ходил из угла в угол, потом сел, затем опять заходил.
Сначала он все соображал, потом стал припоминать дорогу, как они ехали, и рассчитывать, далеко ли он находится от центра города; затем он впал в полное отчаяние, но опять нашел утешение себе; потом стал молиться.
А время между тем шло и шло. Был уже шестой час, когда Торичиоли наконец уселся у стола и, положив на него часы пред собою, бессмысленно следил за тем, как медленно двигались стрелки, подходя к сроку, назначенному им графу.
Да, если даже сию минуту его выпустят, то уже будет поздно, он не поспеет доехать и пакет будет отдан.
"Ну, что ж, тем хуже для него!" - решил Торичиоли и прислушался.
Ему показалось, что идут. Но во время своего невольного заключения он уже столько раз прислушивался и обманывался, что, должно быть, и на этот раз было то же самое.
Однако это было не так: на лестнице теперь уже послышались шаги, и не одного человека, а по крайней мере двоих.
Торичиоли притаил дыхание.
С лестницы поднялись совсем на площадку; там, по ту сторону двери, можно было различить шорох.
"Отопрут или не отопрут?" - с забившимся сердцем подумал Торичиоли.
Ему хотелось, чтобы отперли - по крайней мере в продолжение часа, что он сидел здесь, он только и желал этого; но теперь, когда послышались шаги, а потом шорох у самой двери, ему стало жутко, и он готов был почти крикнуть, чтобы не отворяли, что не надо, что он не хочет этого.
- Неужели без этого нельзя обойтись, неужели это необходимо? - услышал он слабый женский голос за дверью.
- Да, это необходимо, - ответил голос Сен-Жермена и вслед затем граф раскрыл дверь, пропуская в комнату впереди себя женщину в черном монашеском одеянии.
Торичиоли в это время стоял уже у стола, крепко ухватившись за него, прямо лицом к двери. Первое его движение было - защититься, но поднявшиеся для этого руки при взгляде его на монахиню вдруг быстро опустились.
Это была та самая мать Серафима, которая, будучи пострижена в монастырь вблизи Проскурова, столько лет запрещала Торичиоли показываться себе на глаза, - та самая, которая давным-давно, там, на юге, в Генуе, не носила еще этой черной рясы и в миру казалась обыкновенною светскою женщиной, русской аристократкой, то есть не совсем обыкновенною, потому что красота ее сводила с ума все молодые головы города; та самая наконец, которая была героиней страшной истории, разыгравшейся между нею, Торичиоли и графом, и которая впоследствии стала матерью ребенка итальянца, ребенка, - отыскиваемого им до сих пор еще с прежним рвением, как единственное существо, на кого он мог обратить всю свою любовь.
Давно прошла эта история; сильно изменилась с тех пор и мать Серафима, и Торичиоли; один граф, казалось, оставался прежним, но если вглядеться и в него, то заметно было, как изменились не черты его лица, а выражение последнего, ставшее совсем бездушным, холодным, застывшим.
А вот они снова все трое встретились после стольких лет разлуки. А ведь и разлучились-то они для того, чтобы никогда не встречаться. Однако, очевидно, так нужно было, нужно было сойтись им еще раз, но зачем? Это должен был сейчас узнать Торичиоли.
Мать Серафима вошла и остановилась посреди комнаты с опущенными руками, сплошь закрытая своею черною мантией, глядя прямо пред собою тем светлым, бесстрастным взглядом, каким глядят на это внешний "светский" мир люди, отрешившиеся от него. Но в ее почти сквозном матовом лице и в особенности в бесстрастных глазах оставались еще следы той замечательной красоты, из-за которой Торичиоли пошел на преступление.
И теперь, при взгляде на нее, эта прежняя красота матери Серафимы, как живая, воскресла в памяти итальянца, и он смотрел на нее, и давно его уже не волновавшееся сердце забилось вновь так часто, что он схватился за него, словно желая остановить его беспокойные удары.
- Вы хотели, - заговорила мать Серафима по-итальянски, обращаясь к Торичиоли (да, она заговорила по-итальянски, на том языке, на котором он шептал ей когда-то слова любви, которые она не хотела слушать - она не забыла этого языка!), - вы хотели знать, где… где этот ребенок, - она запнулась, потому что не хотела сказать ни "мой", ни "ваш", ни "наш" ребенок, и сказала просто "этот". - Я пришла теперь назвать вам его.
Торичиоли кинулся вперед. Грудь его часто и неровно подымалась, он совсем задыхался.
- Я понял, понял, - едва выговаривая слова, перебил он, - это он, - показал он на графа, - привел вас сюда и упросил, чтобы вы ценою вашей тайны купили у меня молчание о заговоре, в котором он, очевидно, принимает участие… Ему нужен этот список… Я все отдам, все… я буду молчать, я согласен, если вы скажете мне, где мое дитя. Для него, то есть, чтобы отыскать его, мне нужны были эти деньги, эта денежная награда… только для него… Если я буду знать, что мне нужно, я на все согласен, и мне тогда ничего не нужно.
Мать Серафима, не слушая, ждала, пока он кончит, чтобы продолжать свою прерванную речь. Торичиоли задохнулся и не мог больше говорить.
- Этот ребенок, - продолжала она, - был много времени возле вас, вы знали его почти с самого детства и не подозревали этого, живя у князя Проскурова.
- У князя Проскурова? - крикнул Торичиоли. - Я знал его с детства?… он был возле меня?… Кто же это… Артемий? воспитанник князя?… да?…
- Да, воспитанник князя.
Мать Серафима перевела дух; очевидно, и ей тяжело дышать было.
Сен-Жермен сделал движение к двери, как бы указывая: этим, что теперь все, что просил он, исполнено и эта мучительная сцена может прекратиться; но мать Серафима остановила его, говоря:
- Нет!.. Я думала, что мой грех и умрет со мною, что мне не придется никому, не только вам, рассказывать свою исповедь. Однако теперь я вижу, что это неизбежно, что нужно кончить, как ни тяжело, нужно, нужно сказать… Да, я подкинула своего сына в богатый княжеский дом, потому что князь Проскуров хотел иметь мальчика. Я знала, что ему там будет хорошо… Сама же я не могла оставить его у себя - я боялась сплетен; ведь я жила в обществе, где злословие считается добродетелью, и я, ни в чем неповинная, вследствие своей боязни и малодушия, стала тоже виновною… Я отдала в чужой дом своего сына, И в этом мой грех. Пока он был в Петербурге и я жила здесь и бывала в обществе - все было скрыто - мне еще жилось… Но князь Проскуров уехал в деревню, и тогда начались мои муки. Сначала я не могла понять, любила ли я этого ребенка, рожденного от отца, которого я должна была ненавидеть, и только когда окончательно разлучили меня с ним, только тогда я поняла, что люблю его, и как дороги мне были те мимолетные свидания с ним на улице, когда его выносили гулять и я потихоньку ждала его возле дома… Да, тогда начались для меня мои мученья, и они привели меня в монастырь! - Она с трудом договаривала слова. - Он был в чужом доме, брошенный мной, лишенный матери… я не могла принять и взять его обратно - мне его не дали бы и лишь насмеялись бы надо мной… Раскаяние измучило меня - и постригшись я взяла на себя послушание никогда не пытаться увидеть моего сына, лишь бы он был счастлив. Довольны ли вы теперь? - совсем ослабевшим голосом обратилась она к графу.
Тот почтительно, как кланяется только низший высшему, поклонился ей, и в этом поклоне были выражены и благодарность, и просьба о прощении за те минуты, которые он заставил только что пережить мать Серафиму.
Она повернулась и вышла из комнаты.
- Мадонна! - крикнул Торичиоли и кинулся за нею, но сильная рука графа Сен-Жермена остановила его.
- Не торопитесь, синьор Джузеппе, - проговорил он, - теперь мы с вами один на один.
Торичиоли взглянул на него в упор совсем бессмысленными глазами, как будто не узнав его, и рванул руку, но граф крепче стиснул ее.
- Пустите! - произнес наконец Торичиоли. - Вы слышали… мой сын… он - мой сын… Теперь… теперь…
- Теперь половина шестого уже прошла, - оставаясь спокойным, проговорил граф.
Торичиоли сделал движение к столу, где лежали у него часы - Сен-Жермен отпустил его. Часы показывали тридцать четыре минуты шестого. Итальянец схватился за голову.
- Вы не знаете, что вы сделали! - в полном отчаянии: крикнул он. - О, вы не знаете, что вы сделали!.. Ведь в этом пакете, который теперь остановить нет возможности, потому что поздно - он сейчас будет в руках Эйзенбаха, и тогда все потеряно, - в этом пакете я донес на сына, на Артемия…
Бедный Торичиоли был похож на сумасшедшего. Он метался по комнате - кидался то к столу, к часам, то к двери.
- Да вы не верите, может быть, что я говорю правду? Клянусь вам, что этот список у меня, и в особой записочке назван Артемий, и рассказано, как взят этот список…
Сен-Жермен стоял неподвижно, загораживая собою дверь, и следил за движениями Торичиоли.
- Я верю вам, - ответил он, - я знаю, что вы говорите правду.
- А если так, то что же вы стоите, что же вы… что же?… Ведь, может быть, есть еще время… нужно поехать… остановить… Да пустите же меня!
И снова Торичиоли хотел прорваться силой, и снова граф остановил его.
- О, пустите! - стал просить тогда он. - Пустите меня! Ведь это ужасно, что вы делаете… Столько лет я жил возле сына, не зная, что это - он; столько лет я искал его… готов был на все - ведь он для меня теперь все в жизни… все!.. И вдруг в тот самый миг, когда я узнаю, что это - он, я сам, его отец, делаю на него донос… Ведь это же ужасно… ведь его возьмут…
- И не одного его - и других также.
- Да, но от этого мне не легче. Вы сами говорили, что его могут взять и отдать в пытку… в пытку!.. Пожалейте же его… пожалейте!..
- Отчего же вы не пожалели сами?
- Да, но я не знал тогда, не знал… Помогите мне, пустите! Я успею остановить Эйзенбаха; я поеду, скажу, что все это - ложь, что все это - неправда… я все на себя возьму… Что вы делаете со мною? Это безжалостно, что вы делаете!..
- Безжалостно! - повторил Сен-Жермен. - А вы сами умели жалеть других?
- Не умел! Ну, что ж! Но ведь в таком положении, как я теперь, никто не был. Подумайте только: единственное существо, которое было для меня в жизни дорого, единственное, и в тот самый миг, когда я мог назвать его своим, сказать ему, что я - его отец, в тот самый миг… вы отнимаете его у меня.
Граф глубоко вздохнул, после чего произнес:
- Вспомните, синьор Джузеппе, что сегодня - двадцать седьмое июня; вспомните это же число много лет тому назад! И тогда был человек, который готов был тоже любимое им существо - не ребенка, не сына, а женщину, которая для него была все в мире, - назвать своею, и вы в этот день отняли ее у него, отняли обманом, преступлением.
Торичиоли остановился и, поднеся руку ко лбу, невнятно проговорил:
- Да… да… правда, сегодня двадцать седьмое июня, то самое число… Так это - месть? Это - ваша месть? - крикнул он. - Жестокая месть. Но лучше бы вы меня тогда же убили, чем заставить дожить до сегодня.
- Я не хотел вам мстить, - я два раза щадил вас; я сегодня приехал к вам, уговаривал - вы не хотели слушать: вы сами себе отмстили.
- Да, но эта месть скверна, ужасна, бесчеловечна! - кричал Торичиоли, хотя его голос срывался ежеминутно. - Вы мне мстите и губите других… вы губите их… Вас убить мало за это… убить! - и он опять кинулся на Сен-Жермена, окончательно потеряв голову.
Граф, спокойно улыбаясь, глянул в его остервенелые, налитые кровью глаза и отвел его руки от себя.
Торичиоли чувствовал уже его силу, а также и то, что силой ничего нельзя сделать с ним.
- Ну, хорошо, - заговорил он, стараясь сдержаться, и в голосе его послышались слезы, - ну, хорошо! Вы отмстили мне, довольно… Но дайте же мне возможность, насколько мыслимо, исправить свою вину. Пустите меня - откройте дверь, пустите, - и я век свой не забуду вашего благодеяния; да, как на благодеяние, я буду смотреть на это… Откройте мне дверь… может быть, еще не поздно…
Была минута, когда, казалось, Торичиоли станет на колена.
- Так вы хотите только, чтобы я открыл вам дверь? - спросил Сен-Жермен.
- Да… только…
- Ну, хорошо синьор Джузеппе, я вас не держу больше! - и граф открыл дверь настежь.
XVI
ИЗМЕНА
Петручио стоял у перил Полицейского моста, беспокойно оглядываясь и, видимо, с нетерпением ожидая кого-то. Каждую проезжавшую мимо карету он оглядывал с нескрываемым волнением и, когда она проезжала мимо, снова разочарованно возвращался к своему месту. Его волнение было настолько сильно, что он даже не делал вида, что находился тут, как будто случайно, а ждал уже совершенно открыто.
Но вот наконец показалась на Невской першпективе карета графа Сен-Жермена, теперь уже с кучером, вместо Иоганна, на козлах. Петручио стал вглядываться в нее, как вглядывался во все проезжавшие мимо экипажи - не тот ли, который ждал он. Въехав на мост, карета остановилась. В окне ее показалась голова Сен-Жермена. Его-то и ждал Петручио.
- Наконец-то, синьор! - почти крикнул он, подскакивая к окну. - Я вас не могу дождаться.
- Пакет у вас? - отрывисто спросил Сен-Жер-мен.
Петручио взволнованно заговорил, торопясь словами и глотая их:
- Синьор приказал мне принести сюда этот пакет именем синьора Одара; я всем сердцем служу синьору Одару, но я не мог исполнить ваше приказание. Клянусь Мадонной, я не мог исполнить его… Скажите Одару, что я клянусь Мадонной.
Петручио, не только словами, голосом и выражением, но жестами силился подтвердить невозможность исполнения возложенного на него поручения. Он сильно размахивал руками, приседал и ворочал головою из стороны в сторону.
- Отчего же вы не могли исполнить приказание? Значит, пакет остался на своем месте? - мягко спросил Сен-Жермен.
- О, если бы он остался на своем месте, - воскликнул Петручио, - то был бы теперь в руках синьора. Клянусь Пресвятой Мадонной…
Дело становилось серьезным. Брови графа сдвинулись.
- Куда же мог деваться пакет? - спросил он опять.
Петручио снова замахал руками.
- На пакете, синьор, был написан адрес: "Господину Эйзенбаху". Только что вы уехали с синьором Торичиоли из дома, как приходит молодой Карл фон Эйзенбах. Он - приятель синьора Джузеппе и бывает у него совсем запросто. Я говорю: "Нет дома", - а он сказал мне: "Хорошо, я пройду в его кабинет и напишу ему записку". Я не мог за держать его, потому что он меня и не спросил, он прошел прямо в кабинет и увидел пакет на свое имя; тогда он взял его…
- Нужно было остановить…
- Я останавливал; я сказал, что этот пакет мне велено отнести только через полтора часа, но он возразил мне: "Дурак!" - он так и возразил мне: "Дурак! Не все ли равно, через полтора часа или теперь, если этот пакет мне?"
- И он распечатал его?
- И он распечатал его, а когда посмотрел, какие там были бумаги, то схватил их и сейчас же убежал; он сделал это очень быстро - мне только оставалось прийти сюда с пустыми руками. Я и пришел.
- Вы говорите, что Эйзенбах пришел почти вслед за нами? - проговорил Сен-Жермен слегка изменившимся голосом.
- Да, почти сейчас же.
Времени, значит, прошло немало, и если молодой Эйзенбах не потерял его, то мог многое уже сделать.
- Синьор, - продолжал Петручио, - засвидетельствуйте сеньору Одару, что я не виноват.
Но граф не слушал уже его.
- Скорее! Налево! Подъезжайте к дому! - сказал он кучеру, высунувшись из окна.
Налево от Полицейского моста был дом, где жил Орлов.
Сен-Жермен выскочил из кареты на ходу. В дверях он встретился с Орловым. Тот, взволнованный и встревоженный, обрадовался его появлению.
- Это - вы, граф? А я хотел идти к вам навстречу… Вы знаете? измена! Мне сейчас прибежали сказать, что Пассек арестован.
- Уже арестован? - проговорил Сен-Жермен.
- То есть как "уже"? Значит, вам известно что-нибудь?
- Мне известно, что мы слишком долго мешкали и что сама судьба толкает нас действовать; значит, пора?… Садитесь сейчас в карету. Вы не знаете, государыня все еще в Петергофе, а Петр - в Ораниенбауме?
- Да, он все там, а она - в Петергофе.
- Тем лучше! Садитесь сейчас в мою карету, лошади должны выдержать; отправляйтесь в Петергоф и, не медля, по приезде, доложите государыне, что все готово для ее провозглашения.
- Но никто еще не знает ничего, мне первому прибежали сказать о Пассеке… Разве вы тут поспеете?
- В то время, когда вы скажете государыне, что все готово, - будет действительно готово все. Садитесь и не теряйте времени! Нужно вернуться сегодня в ночь.
Они уже были на крыльце.
- Это - ваш кучер? - спросил Орлов. - Он надежен?
- Да, он вполне надежен, но все-таки лучше заменить его… Сержант у вас?
"Сержантом" продолжали звать в близком кружке Артемия, несмотря на то, что он уже давно был офицером.
- Он у меня, - ответил Орлов, - но с ним творится что-то странное. Он приехал ко мне давным-давно и сказал, что нужно ждать вас; больше я ничего не мог добиться от него - сидит, как убитый, не ест ничего и заладил одно, что нужно ждать вас, и тогда все объяснится.