- Значит, в их жизни не было ничего такого, чего бы им следовало ж_е_л_а_т_ь по-настоящему, значит, судьба сделала все, чтобы они были счастливы, и желания их были излишни, не нужны… себялюбивы…
Это последнее слово Шенинга, как каленым железом, обожгло Андрея Николаевича, но, к его удивлению, этот ожог имел целебное, успокаивающее свойство.
- А разве могут быть желания не себялюбивые? - спросил он…
- Не только могут, но они должны быть, - ответил доктор.
Князь задумался.
"Да, - словно заговорил в нем какой-то внутренний, вдруг только что пробудившийся голос, - неожиданность изменит твои расчеты, и судьба разрушит твои планы, если не положить конец страстям, конец себялюбию… Ты веришь в свою силу, а, глядишь - камешек, попавшийся на твоей дороге, сильнее тебя… И так во всем".
И этот тайный голос был результатом всей жизни князя. Он это почувствовал теперь.
Они продолжали идти молча, обходя во второй уже раз большой цветник. Флигель, где жил Карл, был направо от них. Они подошли к флигелю. Князь вспомнил про Эйзенбаха, а также сообщение слуг о том, что молодой человек болен.
- У меня тут больной, - сказал он, указывая на флигель и, видимо, желая дать понять доктору, что хочет его оставить на некоторое время, чтобы зайти к больному.
- Может быть, я могу быть полезен? - спросил Шенинг.
Князь недоверчиво взглянул на него и наконец решился спросить:
- Так вы… вы действительно - доктор?
Шенинг опять улыбнулся той уверенною улыбкой, которая удивительно шла его непоколебимому спокойствию и выдержанной, полной достоинства, манере держать себя.
- С какой же стати я говорил бы вам неправду? - ответил он и назвал известную немецкую академию, давшую ему ученую степень.
Имя академии окончательно убедило князя.
- В таком случае зайдемте вместе, - пригласил он.
XVI
МНИМОБОЛЬНОЙ
Карл со своей постели мнимобольного видел через окно, как против его флигеля остановился старый князь вместе со странным гостем, появление которого так напугало Торичиоли, что тот вернул ему его расписку и вдруг отказался от задуманного плана. Карл видел также, как они поговорили с князем и потом вместе повернули во флигель.
"Зачем он ведет его ко мне?" - удивился барон.
В первую минуту он решил было поскорее одеться, чтобы выйти к князю, но сейчас же передумал это, потому что лучше было, если Андрей Николаевич воочию убедится, что он действительно болен и лежит. И Карл постарался придать лицу как можно больше уныния и грусти, полузакрыл глаза, натянул на себя одеяло и, в знак своей слабости, склонил голову на сторону.
Едва успел он принять соответствующую позу, как дверь отворилась и вошел старый князь.
- Лежите? - проговорил он. - Мне сказали, что вы больны, значит, серьезно больны?
Андрей Николаевич опять говорил Карлу "вы".
"Плохой знак!" - подумал тот.
Князь вошел очень храбро, но войдя уже заметно сожалел, зачем пришел сюда, потому что собственно не имел ничего сказать Карлу. Однако он понимал, что встреча их все же необходима, и пошел к барону,
- Благодарю вас, князь, - слабым голосом ответил тот, - мне Торичиоли давал лекарство, он находит, что это пройдет.
Карл говорил одно, а думал совершенно другое: он думал о том, какую имеют связь этот граф, как его назвал итальянец, Солтыков, и старый князь, разгуливающий с ним по саду, и сам наконец Торичиоли. Карл находился еще под впечатлением появления и ухода перебедовавшегося итальянца.
- Итальянец - не доктор, - ответил князь. - Не послать ли за настоящим?
- О, нет, не надо! - поспешно перебил барон.
- Отчего же? А то вот проезжий есть… говорит, он - тоже доктор; пусть посмотрит.
И князь вернулся к двери и впустил в комнату Шенинга. Он распоряжался, как хозяин, потому что привык считать хозяином в Проскурове только себя.
Удивление Карла росло. Тот, кого князь называл "доктором" и впустил сейчас, был только что итальянцем показан ему, Карлу, под именем графа Солтыкова.
"Что за чепуха?" - недоумевал барон.
Но Шенинг, или тот, кого называли так, быстро приблизился к его постели, окинул его сосредоточенным, внимательным взглядом и посмотрел прямо в самые глаза его. Барон невольно опустил веки. Казалось, ему заглянули в самую душу и поняли все его помыслы.
- Цвет лица - прекрасный, - сказал Шенинг, затем попробовал голову Карла, тронул его руку.
Эйзенбах так растерялся от того тона, которым доктор сказал, что у него прекрасный цвет лица, что не успел опомниться и высказать сопротивление осмотру…
- Да он здоров, - проговорил вдруг Шенинг.
- Как здоров? - переспросил князь.
- Совершенно здоров, могу вас уверить. Даже излишней мнительности нет; это - простое притворство, и только.
Карл вскочил на постели. Резкие слова доктора взорвали его.
- Что ж, я лгу, что ли? - почти крикнул он. Куда девались его слабость, его бессильный голос!
Кровь прихлынула к его щекам, и по всей его энергичной фигуре всякий теперь сразу мог убедиться, что он действительно совсем здоров.
Доктор молча обернулся к князю, как бы приглашая его оценить эту метаморфозу в больном.
- Но с чего ж бы ему притворяться? - проговорил князь.
- Я не знаю, - ответил Шенинг, пожав плечами, - я не знаю даже, кто этот молодой человек, но не могу не сказать того, что вижу. Поищите: вероятно, есть причина, зачем ему нужно притворяться.
- Я - барон Карл фон Эйзенбах, - бешено, не помня себя, продолжал Карл, - меня, слава Богу, знают… и я не позволю какому-нибудь проходимцу, назвавшемуся чужим именем, оскорблять меня… Вы - не больше, как проходимец, неизвестно откуда взявшийся… Слышите, и убирайтесь вон отсюда!
Князь едва сдерживал себя, чувствуя уже приступ своего гневного припадка и стеснения в груди. Он уже не сомневался, что болезнь Карла была мнимая, и даже смутно понимал, зачем барон разыгрывал комедию. Если это было (как пришло в голову Андрею Николаевичу) для того, чтобы разжалобить Ольгу, то он мог, пожалуй, допустить это, но чтобы в его присутствии молодой человек, почти мальчишка, забылся до того, что осмелился оскорблять человека, это он не мог допустить.
- Извольте, государь мой, замолчать! - резко проговорил он.
Карл опомнился слегка.
Шенинг оставался по-прежнему невозмутим и спокоен.
- Вы напрасно оскорбляете меня, - тихо проговорил он, - вы не знаете сами, что делаете, и змея укусит не меня, а вас.
Это невозмутимое спокойствие Шенинга и тихий, но отчетливый голос подействовали на барона, как масло на огонь. Он затрясся от злости. С первого же взгляда этот таинственный доктор стал антипатичен ему.
- Вы меня извините, князь, - обратился он к Андрею Николаевичу, - но если я, по мнению этого господина, - мнимый больной, то могу засвидетельствовать, что он - мнимый доктор, да… Торичиоли показал мне его в окно, когда он проходил по саду, и назвал графом Солтыковым, которого он знал девятнадцать лет тому назад в Генуе.
Ни одна черта не двинулась в лице доктора. Он остался, как и был, и лишь в глазах промелькнула у него искра, когда Карл назвал его "Солтыковым". Эту искру не могли заметить ни Карл, ни старый князь. Доктор стоял, опершись рукою на спинку кровати Карла, и глядел поверх его головы, как будто то, что говорил барон, вовсе не касалось его.
- Меня могли назвать, как угодно, но это еще ничего не доказывает, - опять пожал он плечами.
Андрей Николаевич поднялся со своего места.
- Милости прошу, - обратился он к Шенингу и, не сказав ни слова Карлу и даже не взглянув на него, вышел из комнаты вместе с доктором.
Эйзенбах схватился за голову. Так хорошо начатое им дело кончилось таким постыдным посрамлением.
"А все этот Торичиоли! - подумал он. - И нужно мне было связываться с ним!.. Да и я не выдержал… глупо… теперь все кончено…"
И вдруг, к ужасу своему, Карл заметил, что записка, которую ему бросил убежав Торичиоли и которую он забыл спрятать, лежала на столике у самой кровати, повернутая кверху надписанной стороной. С того места, где сидел князь, прочесть текст, казалось, было немыслимо, - это Карл сейчас же сообразил и успокоился. Но этот доктор… мог ли он видеть?
Эйзенбах быстро спустил ноги, вдел их в туфли и, подойдя к спинке кровати, оперся на нее рукою совершенно так же, как это делал доктор. Только что он встал на место, как ему прямо бросилось в глаза то, что было написано на этом несчастном клочке бумаги:
"Обязуюсь внести синьору Джузеппе Торичиоли сто тысяч рублей, если княжна Ольга Андреевна Проскурова станет баронессой фон Эйзенбах".
И Карл с отчаянием вспомнил, как он кричал, что он - сам барон фон Эйзенбах, этому доктору, который в ту самую минуту, может быть, читал эту записку.
Не теряя дольше времени, барон схватил со стола трут и огниво, высек огонь, раздул, приложил серничку, зажег свечу и, скомкав бумагу, поднес ее к пламени. Бумага, корчась и чернея, вспыхнула синим пламенем и медленно превратилась в пепел.
"Ну, теперь пусть доказывает!" - успокоился Эйзенбах.
Выйдя от Карла вместе с доктором, князь Андрей Николаевич пошел в большой дом с таким видом, как бы предлагая Шенингу следовать за собою.
"Призвать итальянца и свести их с доктором, - сделал он в уме как бы выкладку, - если бароновы слова - правда, то выгнать".
"А, может, барон и врет!" - пришло ему также в голову.
Придя наверх, он попросил Шенинга подождать в приемной, а сам прошел в кабинет и велел позвать к себе Торичиоли.
Обстановка кабинета, в которую вернулся Проскурсв, которая особенно в последние три дня опротивела ему, не произвела на него удручающего впечатления. А этого он боялся. Напротив, прогулка, видимо, принесла князю пользу: он чувствовал себя бодрее.
Торичиоли явился приниженным и смущенным. Чтобы попасть в кабинет князя, ему нужно было пройти через приемную, где находился доктор.
- Вы видали когда-нибудь этого доктора? - спросил князь.
Итальянец заморгал глазами и, делая всевозможные отрицательные жесты и головою, и руками, поспешно ответил:
- Никогда я раньше не видал доктора, никогда.
- А барон Эйзенбах говорит, что вы указывали на него, как на вашего знакомого в Генуе… и там он будто бы носил другую фамилию.
Итальянец задергался сильнее и, продолжая убедительно размахивать руками, заговорил:
- Ах, нет, господин князь, я не говорил этого; я только сказал, что знал девятнадцать лет тому назад - действительно в Генуе - человека, похожего на доктора Шенинга; но это был не он.
- Вы уверены в этом?
- О, да!.. Тем более, что тот господин был приблизительно на вид тех же лет, как теперь и доктор…
- Ну, хорошо! Так подите проведите доктора в одну из комнат, предназначенных для гостей! - Андрей Николаевич приостановился немного и затем вдруг скороговоркой добавил: - А потом велите завтра утром приготовить лошадей для молодого барона. Он завтра едет.
Вслед за тем движением бровей князь показал итальянцу, что тот может идти и что возражать ему нечего.
Торичиоли вышел в приемную и, согнувшись и извиваясь, стал просить "господина доктора" следовать за ним. Но тот, прежде чем сделать это, вынул из карманного портфеля сложенную вчетверо бумагу и сказал, подавая ее итальянцу:
- На всякий случай будьте добры показать это князю.
Проводив доктора до избранной для него комнаты и оставшись один, Торичиоли немедленно развернул данную ему для князя бумагу. Это оказалась засвидетельствованная русскими властями копия и перевод с диплома академии, выданная на имя доктора Шенинга.
XVII
ДВЕ ДЕВУШКИ
Больная Оля сидела у себя в комнате. Она сильно переменилась: бледные щеки ее ввалились, глаза неподвижно останавливались на первой попавшейся точке. Она не могла плакать, хотя слезы принесли бы ей утешение.
В первый раз третьего дня отец напомнил себя ей таким, каков он был во времена ее детства, когда она жила в вечном страхе и за себя, и за мать.
Смерть почти замученной на ее глазах матери стояла теперь пред девушкой во всех мельчайших подробностях своего леденящего кровь ужаса. Неужели и ей суждено так же умереть? Неужели она должна будет проститься с этой милою для нее до сих пор жизнью, и со своим дорогим, радостным чувством любви? Ей запрещали любить - значит, не хотели, чтоб она жила, потому что она не могла жить и не любить.
Она полюбила человека, которого знала с детства, который сам любил ее, и они были так счастливы, так чисто, безгранично счастливы до сих пор. Они не думали и никогда не говорили между собою о будущем, никогда не строили планов: настоящее казалось им так прекрасно, что нечего было уходить от него даже в мыслях. И вдруг все это оборвалось так грубо, неумолимо, бесповоротно! Оля чувствовала и понимала, что выхода из ее положения нет, что нечего и думать о благоприятном исходе.
Через свою горничную Дуняшу она уже знала о том, что Артемия отправляют. Она знала нрав отца и не сомневалась, что его решения нельзя изменить.
Но и в себе, в своем самочувствии, она не могла тоже ошибиться. В ней во время гневного припадка отца словно оборвалось что-то, и, помимо нравственного страдания, она заболела физически, силы ее упали. Она была очень плоха.
Дуняша, принимавшая горячее участие в своей госпоже и служившая ей с безграничной преданностью, ухаживала за Олей, не спала ночи и, казалось, умереть была готова для нее.
Оля, несмотря на свою слабость, не лежала в постели, но проводила дни в кресле, беспомощно облокотясь на его спинку и инстинктивно, почасту и подолгу останавливая свои широко открытые глаза на окне, выходившем в сад. Она ждала, что Артемий, может быть, пройдет мимо, что, может быть, ей удастся если не перекинуться с ним несколькими словами, то хоть увидеть его. Потом ей сказали, что Артемия заперли; но она уже по привычке все продолжала смотреть в окно.
Дуняша понимала этот упорный, молчаливый, но тем не менее красноречивый взгляд своей княжны, и в тот день, когда старый князь "отсидевшись", как называли в доме, вышел наконец из своего кабинета, она, принеся в комнату Ольги обед, остановилась в отдалении, ожидая пока княжна заговорит с нею.
- Нет, не хочу, - проговорила Ольга, слабым движением руки отстраняя от себя поднос. - Что ты, Дуняша?
- Да что, барышня! Сердце надрывается, на вас глядючи… Бедная ты моя!.. - и в голосе беззаботной в дни веселья черноглазой Дунянши, первой затейницы в хороводах и играх, сводившей с ума первостатейных кавалеров дворни, слышались теперь неподдельные слезы. - Барыня милая!.. Вот что я придумала!.. Завтра попроситесь на балкон, вниз, посидеть, будто воздухом подышать, а я тем временем раздобуду ключ от комнаты Артемия Андреевича; когда после обеда все успокоится, Артемий Андреевич и может спуститься в сад… Поняли?…
Тень улыбки мелькнула по бледным губам Ольги. Эта заботливость расторопной Дуняши, эта внимательность, выразившаяся в понимании того, что было нужно Ольге, - приласкали ее, а ей так нужна была ласка в эти тяжелые дни.
- Как же ты достанешь ключ? - спросила она.
- Уж это - мое дело. Он у Ивана Пахомовича; ему князь приказали соблюдать Артемия-то Андреевича, и так настрого, что ни-ни-ни… Ну, а Иван Пахомович вчера Сергея посылал вместо себя обед относить Артемию Андреевичу, потому что мы все его на смех подняли, - я нарочно это завела, - что, мол, на старости лет из дворецких в острожные сторожа попал, вроде то есть тюремщика. Ивану Пахомовичу это обидно показалось. Ну, вот он и препоручил Сергею. Если завтра то же сделает, так Сергей уходя двери-то не запрет… Я ему уже говорила об этом.
- А Сергей не выдаст? - спросила княжна.
- Сергей-то?… Да не жить ему после этого на свете, если он такое сделает! - воскликнула она, и яркий румянец покрыл ее щеки.
Дуняша уверенно, самодовольно усмехнулась, опустив глаза.
Ольга вспомнила, что ей давно было известно, что молодой буфетчик Сергей заглядывается на ее Дуняшу. И невольно пришла ей в голову параллель между собою и этой преданной ей девушкой, счастливой еще теперь так же, как была счастлива сама она так недавно, и она тяжело и глубоко вздохнула.
- Полноте, барышня! - проговорила Дуняша, как бы поняв вздох княжны и извиняясь за свое ненарушенное счастье. - Полноте!.. Все, Бог даст, к лучшему устроится, все хорошо будет…
- Нет, Дуняша, нет! - быстро перебила Ольга. - И не говори!.. Это только хуже… Чему ж тут устроиться?
Но Дуняша продолжала говорить:
- Нет, барышня! С чего же быть не по-нашему? за что на вашу долю напасти пойдут?… Слава Богу, вы никого не обидели. За что же Господь вас обижать станет? И, посмотрите, пройдет время, и как еще заживете-то.
Несмотря на то, что слова Дуняши были самыми обыкновенными, избитыми словами утешения и Ольга не хотела слушать их, они все-таки доставили ей хотя минутную долю спокойствия; хоть на минуту она забыла о гневе отца, но это была именно только минута.
"Не бывать тебе за найденышем, не бывать этому сраму; ты осрамила род князей Проскуровых!" - снова зазвучали в ушах Ольги гневные речи князя, которыми напугал он ее третьего дня, и она вздрогнула всем телом, после чего спросила:
- А что батюшка?
- Сегодня вышли в первый раз из кабинета. В саду гуляли… заходили во флигель, а потом приказали итальянцу велеть лошадей к завтрему приготовить: барон петербургский уезжают.
Ольга не выказала к этому известию никакой радости. Теперь для нее было совершенно безразлично, останется ли Карл здесь или уедет.
- Теперь у нас новости, - начала опять Дуняша, - доктор иностранный явился; наверно, вас лечить будет, - и она стала рассказывать княжне про доктора.
XVIII
БОЛЕЗНЬ ОЛЬГИ
На другой день рано утром Карлу, уже предупрежденному итальянцем о необходимости его отъезда, подали лошадей, и он, не откланявшись князю, уехал. Андрей Николаевич извинился пред ним возобновившимся якобы нездоровьем и приказал Торичиоли передать барону, что весьма сожалеет, что не может видеть его.
Пред отъездом Карл попробовал попытаться выведать у итальянца причину, почему он так испугался этого доктора, которого уже сам он, Карл, ненавидел всей душой, и узнать все-таки, кто он, - Солтыков или другой кто-нибудь; но Торичиоли упорно настаивал, что в первую минуту ошибся, обманулся сходством, и тщательно избегал разговора об их условии относительно капель, как будто этого условия и не бывало между ними. Карл в свою очередь скрыл от него свою неосторожность с запиской, которую по всем вероятиям прочитал странный доктор.
Они расстались довольно холодно, но, расставшись с итальянцем, Карл почувствовал некоторое облегчение, заключавшееся в сознании, что он вовремя был удержан обстоятельствами от поступка, способного лечь упреком на его совесть.
Проходя из флигеля в большой дом, чтобы выйти на крыльцо к экипажу, он взглянул на окна комнаты Ольги. Они были завешаны шторами.
Между тем незадолго до этого князь Андрей Николаевич задал камердинеру - впервые в последние три дня - вопрос об Ольге и, услышав от того ответ, что княжна нездорова, переспросил:
- Больна?
Однако сейчас же ему пришло в голову: "Штуки… штуки!.."
- А петербургский уехал? - спросил он опять отрывисто.