- Та все на Подоле, - отвечал он как ни в чем не бывало. - Там все про войну говорили, так я и слушал, - прибавил он, вынимая из кармана книги.
В это время наши войска блокировали Силистрию, - меня подстрекнуло любопытство спросить Трохима, что же он слышал о войне.
- Я ничего не слышал, потому что далеко стоял. - И, подавая мне книги, прибавил: - Посмотрите- ка, какое я себе добро купил.
Я чуть не захохотал на его ответ о войне. Книги на меня произвели такое же действие. Одна из них была какая-то физика времен Екатерины II с чертежами; а другая, на синей толстой бумаге, - переписка той же Екатерины II с Вольтером. "Пропали мои труды и деньги", - подумал я и, отдавая книги, спросил его, для чего он накупил себе этой дряни. Вопрос мой его озадачил, но он тут же оправился.
- Не дрянь, - сказал он, развертывая переписку фернейского мудреца. - Вы только пощупайте бумагу, просто лубок. Не только на мой век, и детям, и внукам достанет такой дебелой книги.
- Хорошо, - сказал я. - Ну, а другую книгу кому ты после себя оставишь? - спросил я.
- Это ничего, что в ней листы немного потоньше; зато она с кунштами. - И минуту спустя спросил он меня: - А вы мне будете рассказывать, что значат эти куншты?
- Лучше закажи ты завтра столяру липовую таблицу (доску), разведи в чем-нибудь мелу и принимайся писать; выучишься писать, тогда я и расскажу тебе, что значат эти картины, - сказал я ему и велел ставить самовар. На другой день Трохим принялся за каллиграфию и так же быстро постиг тайну сего изобразительного искусства, как и тайну букваря. Исписавши дести две бумаги, он стал записывать довольно красиво и четко мелочной расход и переписывать песни из московского песенника, который достался ему от отца и лежал до сих пор в сундуке без всякого употребления.
Нужно мне было съездить в Каменец-Подольский, я и Трохима взял с собой, а чтобы занять его чем-нибудь в дороге, я дал ему чистую тетрадку и велел записывать все, что случится во время дороги, начиная с названия почтовых станций, сел, городов и рек. Я был доволен моей выдумкой. "Но кто проникнет зрячим оком непроницаемую тьму грядущего?" - со вздохом должен был я сказать впоследствии.
Возвратясь из путешествия, я, как порядочный хозяин, велел Трохиму показать мне вещи, которые браты были в дорогу. Увы! чемодан был наполовину опорожнен.
- А где же такие и такие-то вещи? - спросил я Трохима.
- А Бог их знает, - отвечал он спокойно.
- Хороший же ты слуга. - А я еще, как доброму, словутку купил. - Чего же ты смотрел в дороге? - прибавил я с досадой.
- Я все смотрел, что мне нужно было записывать в тетрадку. Вы же сами приказали, - сказал он с упреком.
Он был совершенно прав, а я кругом виноват. Заставить лакея дорожный журнал вести! Глупо, оригинально глупо!
- Покажи же мне свою тетрадку, я посмотрю, что ты там записывал? - Он вынул из кармана запачканную тетрадку и самодовольно подал мне свое произведение. Манускрипт начинался так:
"До света рано выехали мы из Киева и на десятой версте перед уездным трактиром остановились, спросили у горбатого трактирщика рюмку лимоновки, кусочек бублика и поехали дальше.
Того же дня и часа, станция Вита. Пока запрягали кони, я сидел на чемодане, а они - т. е. я - сидели на рундуку, пили сливянку и с курчавою жидовкою жартовали".
- Ты слишком в подробности вдаешься, - сказал я ему, отдавая тетрадку. - Спрячь ее, в другой раз я дочитаю. - И, почесавши затылок, пошел к портному и заказал новое платье вместо растерянного в дороге. С тех пор я уже не заставляю его вести путевые записки.
Оригинал порядочный мой Трохим, но что в особенности мне в нем нравится, так это отсутствие малейшей лакейской способности.
VI
Постный обед, а в особенности постный борщ, который едва ли едал и сам великий знаток и сочинитель борщей, гетман Скоропадский, так на меня подействовал, что я, проснувшись после этого постного обеда, часа два по крайней мере лежал, что называется, пластом. Сам Лукулл не доказал бы такой удали. Лень пальцем пошевелить; чувствую, что начинает темнеть в комнате, - лень на окно взглянуть. Такого роду припадок может случиться только в деревне, и то после постного обеда. Принимался думать о моем матросе, - куда тебе, и чепуха даже в голову не лезет. Просто оцепенение моральное и физическое. Пришел Трохим, постоял у дверей, посмотрели мы молча минут пять друг на друга, и на том кончилось наше свидание. Я хотел было посоветоваться с ним насчет помещения, но решительно не мог. Что бы подумал честный, аккуратный или, лучше сказать, умеренный немец, если бы прочитал сие простодушное сказание? "Варвар", - подумал бы умеренный немец. А будь у немцев такой постный борщ, как у нас, православных, то и немец бы не в силах был ничего подумать, а только сказал бы, что все это в порядке вещей.
В комнате едва можно было уже различать предметы, а я все еще находился под влиянием великопостного обеда и был, как бы сказал крючкодей минувших дней, - был нем, аки рыба, и недвижим, аки клада. Что же вывело меня из этого полусуществования? Никто, и даже сам знахарь не отгадает! За стеной, во втором номере, раздался молодой женский голос. Я вздрогнул, как будто чего испугался. Оправившись, я приложил ухо к стене, или, правильнее, к перегородке, и только стал вслушиваться в волшебные звуки, как вошел в комнату оборванный, запачканный козачок и именем барыни просил меня в покои кушать чай. Не успел я сказать ему: "приду", - как взошел Трохим с фонарем в руках; это меня окончательно уже поставило на ноги.
- А знаете, кто приехал к нам в гости? - спросил меня Трохим, ставя фонарь на стол.
- Не знаю, - отвечал я, стараясь быть равнодушным.
- Берлин, что мы оставили на дороге, - сказал он просто, а не таинственно, как бы следовало.
- Не может быть! Ты ошибаешься, - сказал я, торопливо одеваясь. Он молча взглянул на меня, как бы говоря - разве я могу ошибаться?
Я оделся тщательнее обыкновенного и вышел на двор. Среди двора темнело что-то вроде экипажа; я подошел поближе, - действительно, это был знакомый мне дормез. Не веря собственным глазам, я пощупал рессору, замарал грязью руку - и медленно, в ожидании чего-то необыкновенного, пошел в дом.
Растворяя дверь, услышал я знакомый мне хриплый бас и потом такой же хохот ротмистра Курнатовского. Весьма несмело взошел я в гостиную и остановился в изумлении: за чайным столом сидела одна хозяйка и никого больше из нежного пола. Поклонившись хозяйке и поздоровавшись с ротмистром, как с старым знакомым, я против воли заглянул в другую комнату; хозяйка это заметила, немного поморщилась и предложила мне стул. Я, как провинившийся, но уже прощенный школьник, сел осторожно на стул и молча все время сидел. Хозяйка необыкновенно была любезна с ротмистром и совершенно не по-светски позволяла себе трунить над моею задумчивостию; мне это не понравилось, и я, тоже не по-светски, взял стакан чаю и вышел в другую комнату. Тут я нашел еще не совсем проснувшегося хозяина, глотавшего постные сухари с чаем. Не только умеренный немец, но и рыжий Джон Буль стал бы в тупик, увидя, как уплетал мой едва проснувшийся родич сухари с чаем после такого гомерического обеда, как мы с ним уходили. На меня, однако ж, это курьезное явление не произвело должного впечатления. Я был погружен в вопрос, куда девалась непостижимая красавица. Загадка, таинственный сфинкс для меня эта обитательница подвижного терема! А может быть, она и теперь, как заколдованная, спит в своем тереме? Где же ее старая спутница? Опять сфинкс! Но этот последний если и останется неразгаданным, то мы с читателем не много потеряем. А первый необходимо разгадать. Я вспомнил женский тоненький голосок, слышанный мною из-за стены, и, грешный человек, подумал, как бы теперь кстати была замочная скважина. Прочь, недостойная мысль! Я порядочный человек и с препорядочной лысиной, а не гусар и не донжуан какой-нибудь. Ну что ж, что красавица? И моя кузина красавица, да черт ли в ней. Она, верно, теперь кокетничает перед зеркалом, натешится досыта, оденется, и она же к нам придет, а не мы к ней.
И чай уже убрали со стола, и хозяйка вышла в темную столовую с своим дорогим гостем, а красавица не являлась. Верно, она нашла себя неавантажной с дороги и сказалась больной. Завтра все объяснится. Я хотел уже идти в свою келию, но нашел это невежливым и остался.
Хозяйка долго хохотала с своим дорогим кавалеристом в темной столовой и говорила про какую-то мадам Прехтель, которая, по ее словам, вся позеленеет от зависти, когда увидит ее гениальные куличи.
- И поделом, не скромничай, не секретничай, - сказала она, укротив свой голосок настолько, однако ж, что я из третьей комнаты мог слышать все ее слова. - Сегодня я послала ей подарок, живого барашка. Вежливость, ничего больше. И, между прочим, велела своей посланнице хотя мимоходом взглянуть на ее произведения, - я говорю о куличах. Она ведь полька, а польки, вы знаете, гениальны на эти вещи. Мне хотелось иметь хотя отдаленное понятие о высоте ее произведений. Вообразите же вежливость мадам Прехтель! И на двор не пустила мою женщину, за воротами встретила и приняла мой подарок. Настоящая светская женщина!
- Сама? За ворота? По этой грязи? - спросил с расстановкой изумленный ротмистр и во все горло захохотал.
- А как бы вы думали? - взаимно спросила восторженная ораторша.
- Это ужасно! - воскликнул вежливый слушатель, и, довольные друг другом, они возвратились в гостиную.
"Кухарка ты, кухарка! моя милая кузина, - подумал я, - да и кухарка-то еще сомнительная! Зато несомненная сплетница".
В гостиной они поместились на чем-то вроде кушетки домашнего изделия, и поместились так близко друг к другу, как только помещаются кум с кумою. Гость, опустя на грудь свои щетинные усы, глубокомысленно погрузился в созерцание одной из замысловатых пуговиц на своей венгерке, напоминавшей ему о недавно минувших попойках и прочих гусарских подвигах. А гостеприимная хозяйка, положа свою полную, до плеча обнаженную белую руку на осьмиугольный столик, тоже домашнего изделия, с немым участием смотрела на, увы! недавно бывшего гусара.
Не только я, - сам почтеннейший родич мой любовался этим живым изображением самой нелицемерной дружбы.
Глубокая тишина была нарушена глубоким вздохом хозяйки, потом продолжительным "ах… да…" и быстро обращенным вопросом к бывшему гусару:
- Правда ли… нам привез эту милую новость один наш хороший приятель, - она взглянула искоса на меня, - будто бы эполеты уничтожают? Это несбыточно. Я скорее поверю пришествию жидовского мессии, чем этой нелепой басне!
- И я тоже, - сказал бывший гусар.
- И я тоже, - отозвался полуспящий хозяин.
- Да с чем же это сообразно! - подхватила неистово хозяйка. - Да тогда ни одна порядочная девица замуж не выйдет, все останутся в девках; разве какая-нибудь… - Что она еще хотела сказать, - не знаю.
- А скажите, - прервал ротмистр, обращаясь к негодующей заступнице эполет, - какой тогда порядочный человек вступит в военную службу? Какая перспектива для порядочного человека? Что за карьера для порядочного молодого человека? Решительный вздор! И кто вас одолжил этой бессмыслицей? Не из Кирилловского ли монастыря (дом умалишенных в Киеве) вырвался ваш хороший приятель, скажите Бога ради, это чрезвычайно любопытно?
Кузина с торжествующей улыбкой взглянула на своего уничтоженного врага, т. е. на меня, а простодушный мой родич, тот просто показал на меня пальцем и воскликнул: "Вот он!"
- Хватили же вы, батюшка, шилом патоки! - сказал популярно бывший гусар, обращаясь ко мне, забывши, что он светский человек. Так велико было торжество его. А я, как блокированная со всех сторон крепость, чтобы не раздражить напрасным сопротивлением сильного неприятеля, т. е. чтобы прекратить грубую пошлость, сдался на капитуляцию и сказал, что я пошутил.
- Хороша шутка! - воскликнул неистово ротмистр-оратор. - Да знаете ли вы, чем пахнет эта пошлая шутка? Порохом, милостивый государь! Да, порохом! А если пойдет дальше да выше, так, пожалуй, и Сибирью не отделаетесь! - И, переведя дух, он продолжал: - За такую шутку, сударь, вам каждый порядочный, и говорить нечего - каждый, сударь, офицер, имеет полное право предложить шутку поострее вашей: я говорю о шпаге, - понимаете? - Небольшая пауза. - Хотя я теперь и не ношу этого благородного украшения, т. е. эполет, но случись это не в вашем доме, - тут он обратился к улыбающейся хозяйке, - я первый готов предложить эту полюбовную сделку! - И, заложа руки в карманы, ярый заступник благородного украшения гордо прошелся несколько раз по комнате, потом остановился перед ликующей моей кузиною и, покручивая свои темно-красные щетинистые усы, сказал самодовольно: - В наш просвещенный девятнадцатый век, - он грозно взглянул на меня, как бы говоря: каково! - турки, персияне, китайцы даже надели эполеты. А мы, кажется, не азиатские варвары, а слава Богу, европейцы, если не ошибаюсь. Не так ли, тасіате?
Madame в знак согласия кивнула головой и, хлопая рукою о тюфяк кушетки, сказала: "Не угодно ли?" Оратору было угодно, и он под самым носом своей приятельницы закурил темную огромную сигару и развалился, как только мог, на узенькой кушетке.
Я растерялся и не знал, что с собою делать. Я всегда верил в непритворное обожание эполет всех вообще красавиц, а родственницы моей в особенности, но такое шаманское поклонение мишуре я в первый раз увидел. Значит, я до этого вечера не встречал ни истинной красавицы, ни истинного гусара. Однако что же мне теперь с собою делать? Доказывать ослам, что они ослы, - нужно самому быть хоть наполовину ослом, - это неоспоримая истина. Что же мне предпринять? Взять шапку и уйти в свою светлицу? Это было бы чересчур по-родственному. Однако ж я взял шапку в руки и в ожидании счастливой мысли, как застенчивый школьник перед бойкими экзаменаторами, остановился у дверей, поворачивая в руках свою шапку, как будто бы допытываясь у ней ответа на бойко заданный вопрос. Не думаю, чтоб это было сделано с умыслом (на подобную вежливость ее не хватит), однако ж она сама, т. е. моя кузина, вывела меня из затруднительного положения, переменивши фронт: она открыла снова свирепый огонь, сначала повзводно, а потом всем дивизионом, по беззащитной тасіате Прехтель. Эта езуитка, как называет ее моя кузина, должна быть порядочная женщина, потому что кузина ее ненавидит. Я, однако ж, был доволен, что она хоть на порядочную женщину обратила свои ядовитые стрелы и вывела меня из осады в чистое поле.
Ободрился я и начал подумывать о ретираде, как подошел ко мне хозяин, глупо улыбаясь, хлопнул меня по плечу и сказал: "Что, брат, попался! То-то же, приятель, вперед будь осторожнее с подобными новостями, в особенности… - и, понизя голос, он прибавил: - с кавалеристами, это народ беспардонный!"
- Теперь я и сам вижу, что беспардонный, да вижу-то поздно, - сказал я ему шепотом, поблагодарив его за дружеский совет, и обратился к хозяйке с поклоном и с пожеланием покойной ночи.
- А ужинать? - сказала она.
- Я никогда не ужинаю, - сказал я - и соврал: за неимением волчьего или помещичьего желудка - я вынужден был на такую уловку.
- А какие пирожки с луком и грибами! Просто гениальные! - сказала она и сделала мину самую гостеприимную.
Но я и от гениальных пирожков отказался. На что светский кавалерист заметил мне, что я препорядочный оригинал.
- Решительный монах! - сказал хозяин; а хозяйка, лениво подымаясь с кушетки, с самою очаровательною улыбкою едва внятно проговорила:
- Чудак! (т. е. дурак).
Отвесив по поклону за любезные эпитеты, я оставил своих остроумных собеседников и удалился в свою мрачную келью.
VII
Вошел я в свою комнату и остановился у двери, чтоб полюбоваться настоящей Рембрандтовой картиной. Трохим мой, положив крестообразно руки на раскрытую огромную книгу, а на руки голову, спал себе сном невозмутимым, едва-едва освещенный нагоревшей свечою, а окружающие его предметы почти исчезали в прозрачном мраке; чудное сочетание света и тени разливалось по всей картине. Долго я стоял на одном месте, очарованный невыразимой прелестью гармонии. Я боялся пошевелиться, даже дохнуть боялся. Как мираж степной исчезает при легчайшем ветерке, так, мне казалось тогда, исчезнет вся эта прелесть от моего дыхания.
Насладившись до усталости этой импровизированной картиной, я тихо подошел к столу, с сожалением снял со свечи и разбудил Трохима. Спросонья он что-то бормотал; я спросил его: "Что ты говоришь?" И он внятно и медленно прочитал:
- "Глаз есть орган, служащий проводником впечатлений света".
- Что ты читаешь? - спросил я его. Он повторил ту же самую фразу и тем же тоном. Я посмотрел ему в лицо - глаза были закрыты. Он спал. Я хотел испытать, может ли двигаться спящий человек, взял его за руку, с тем чтоб провести по комнате, но он проснулся.
- Что ты видел во сне? - спросил я его.
- Нашу квартиру в Киеве, - отвечал он.
- А что ты во сне читал?
- Свою физику.
- А перед сном что ты читал? - спросил я его, глядя на большую раскрытую книгу.
- Житие и страдание священномученика Евстафия Плакиды. - И, протирая глаза, он прибавил, глядя на книгу:
- А я думал, что мы в Тараще на станции.
- Напрасно ты так думал, - сказал я, раздеваясь.
- Я сам теперь вижу, что напрасно.
- Где же ты достал такую большую книгу?
- У здешнего священника.
- Разве ты знаком с ним?
- Я был сегодня у вечерни и познакомился, попросил для чтения какую-нибудь книгу, он и дал мне "Житие святых отец" - эту самую, - прибавил он, указывая на книгу.
- Это хорошо, что ты познакомился с священником, и хорошо, что достал себе такую святую книгу. А не узнал ли ты чего-нибудь о гостях, приехавших в берлине? - спросил я его как бы случайно.
- Как же, я все узнал, - отвечал он самоуверенно, - мне все до ниточки рассказал их высокий лакей.
"Наконец-то я раскрыл эту курьезно-таинственную завесу", - подумал я. - Что же тебе до ниточки рассказал высокий лакей? - спросил я его как бы случайно, мимоходом.
- Они поехали в Киев на контракты, - я весь превратился в слух, - да там и зазимовали. На Середокрестной неделе отговелись в лавре, а на пятой выехали из Киева. В Василькове поставили свой берлин на колеса и, дождавшись грязи, поехали дальше.
- Для чего же они дожидались грязи? - спросил я его. - И для чего она им понадобилась?
- Не знаю, так говорил лакей! - ответил он простодушно и продолжал свой рассказ.
- А сюда заехали для того, чтобы оставить свой берлин, пока хоть немного грязь подсохнет, потому что проселочной дорогой его с места не сдвинет и десять пар волов, а им завтра нужно быть дома - они где-то недалеко живут; забыл, как он называл свое село. Здесь они завтра пересядут в бричку и в ней уже поедут в свое село. Да, чуть было не забыл, - сказал он и остановился. - "Теперь-то, - подумал я, - польется вся эссенция рассказа". - Сам пан верхом поедет, а в бричке только они.
- Кто они? - спросил я с нетерпением.
- Лакей с барынями, - сказал он спокойно и, отойдя в угол, стал развертывать и расстилать свою постель.
- А что же дальше? - спросил я его с досадой.
- Ничего, - отвечал он преспокойно.
- А кто же эта молодая панна и старуха, что ехали в берлине?