Евреи - Семен Юшкевич 3 стр.


Вокруг нее стали собираться женщины, и лишь теперь, при свете солнца, одетые, как нищенки, они открылись во всей ужасающей отверженности. Будто потревоженные слепые, стояли они. Чем дальше говорила первая торговка, тем теснее прижимались они друг к другу, испуганные правдой ее слов, и качали головами и двигали руками, будто женщина говорила то самое, что каждая думала про себя, и что непременно нужно было сказать. Погрязшие в своих привычках, дикие, почти безумные, оторванные от мира и чуждые новой жизни, косные, – они готовы были закричать от страха, проклясть этих молодых, непокорных ни им, ни кому из людей. У каждой из них была своя вражда к молодежи, и теперь они предавали собственных сыновей, со всей страстью хранителей старого предания, уверенные, что поступают свято, что борются за лучшее. На их глазах менялась жизнь, ломала и коверкала вековые устои, но они, как мраморные памятники, оставались нетленными, и время было бессильно над ними. И, глядя на их серьезные враждебные лица, на ужас в глазах, страшно было подумать о насилиях, которые создали таких несокрушимых людей.

– Я говорю, – давно уже шамкал старичок, торговавший свечами вразнос, обращаясь то к Шлойме, то к женщинам, и его поддерживал керосинщик, – нужно набрать воды в рот и молчать. Когда мы сподобимся увидеть землю Израиля, то там разверзнутся наши уста, и мы вспомним обо всем.

Разговоры сразу утихли. Что-то огромное, более светлое, чем день, на миг ослепило всех. Улица кипела, – выкрикивали, торговали, клялись, и только здесь, в этой кучке, происходило великолепное и трогательное, вызывавшее на глазах слезы печали.

Слово не произносилось. Одно священное имя земли Израиля покрыло все слова и зазвучало дорогим, радостным лозунгом.

Скрылся базар с его суетой, где люди из поколения в поколение жили в ожидании грядущего исхода и, только как что-то временное, неизбежное, творили жизнь, – и в блестящем ясновидении мелькнула благословенная страна, текущая млеком и медом, со своими чудными библейскими образами, опоэтизированными страстной тоскою по родине, которой они не знали, как сироты своей матери. И только Шлойма не поддавался общему настроению и каждый раз как бы порывался говорить.

– Израиль, – задумчиво выговорил Нахман, и Хаим повторил.

– Я оглядываю жизнь, – произнес вдруг Шлойма, бросая молоток к ногам, – и спрашиваю: где воля, где мощь, где сила человека? Не говорите мне "они", не говорите мне "мы". Это старые сказки для женщин и детей. Они – мы, мы – они, и это то же самое, что вода в реке или вода под землею.

Послышались вздохи. Кто-то робко запротестовал. Первая торговка всплеснула руками, бросила взгляд на небо и пошла на свое место.

– Вы скрежещете зубами, – с иронией продолжал Шлойма, оглядывая толпу, – а я их изломал уже от гнева. Вы, старые, больные, израненные, колодцы забот и страданий, – к вам будет мое слово. Вот рождается человек. Ему нужно все, ему нужен весь мир. Так хотите и вы, – но не можете. У стола с тонкими блюдами, у дверей хорошего дома стоите вы и голодные, бесприютные – плачете. И вот, спрашиваю: где воля, где сила, где мощь ваша?

Он сбросил сапог с колен, с волнением поднялся и, будто трубил в рог, чтобы созвать воинов, с воодушевлением сказал:

– Оденьтесь в железные одежды, – сомкнитесь в густые ряды, – пусть забьют барабаны, – нищеты не должно быть! Нищеты не должно быть; вот ваша вера, вот ваша правота. Как диких псов на цепях, держат вас и издеваются. Нищета имя цепям. Перегрызите их. Ваши зубы остры, и вы не знаете этого, – а я говорю вам: нищеты не должно быть. Каждый из вас одинок, и по-своему думает он. Один говорит: грехи народа своего искупаем мы. Другой говорит: как овцы, покорны должны мы быть. Иной говорит: в Сионе мы будем. Но никто не говорит, – соединимся мы и скажем: нищеты не должно быть. Все знают, что в худшем рабстве живем мы, и никто не сказал: сбросим рабство. На большой, смирной лошади сидит мальчик, правит ею и бьет и гонит ее. И лошадь слушается. Все смеются и говорят: глупая лошадь. Пусть лошадь скажет не хочу я, – и раздавит мальчика.

– Это сумасшедший, – с ненавистью в голосе крикнул кто-то из толпы.

– Прежде такого бы забили камнями, а теперь он отравляет мир своим ядовитым словом. Уйду, чтобы мои уши не слышали. А еще старый, почтенный человек. Вот почему не любят, вот почему нас бьют.

И, криво как-то толкаясь и пошатываясь, человек этот вышел из толпы, остановился на миг перед Шлоймой, злобно посмотрел на него, плюнул, и так же криво пошатываясь, двинулся по улице. И долго видно было, как он качал головой и размахивал руками. Недовольная толпа неохотно расходилась и ворчала. Возле Шлоймы осталась только маленькая девочка, державшая в руках две картонки с дамскими шляпами…

Нахман и Хаим уже шли своей дорогою, и первый взволнованно говорил:

– Я дышал здесь сильнее, Хаим, но после Шлоймы у меня как будто выросли крылья. Как хорошо здесь!.. Уверяю вас, мне хотелось бы теперь бегать, кричать, прыгать. Не понимаю, что со мною.

Его охватило такое волнение, что слезы выступили на глазах. На улице опять кипело, и, словно огненные брызги, вырывались отдельные голоса из могучего хора толпы. Чудесной музыкою неслись соблазнительные речи торговцев мелким товаром, и в эту минуту ему показалось, что нет и не может быть высшего наслаждения, как любоваться своим товаром, ловко раскладывать его перед покупателем, так же ловко складывать и отдавать его за деньги чужим людям,

И чего здесь не было! Как на ярмарке, прямо на земли валялись материи, ситцы таких веселых и свежих рисунков, занавеси, ленты и платки, куклы, игрушки, всевозможные дешевые товары, – все пестрое, цветное, красивое, и, как будто ничего не стоившее, задирало прохожих, вызывало жадные взгляды, останавливало. И крепко хотелось Нахману самому очутиться среди этой толпы торговцев, вольных и свободных, и отдать их хору свой молодой голос. Хотелось разговаривать с этими женщинами, девушками, которые в страсти, оглядываясь, волнуясь и тайно восхищаясь, брали в руки материи, со вздохом бросали и вновь брали, побежденные дешевизною. Хотелось разговаривать, целовать этих милых детей, таких же бедных, как и их матери, сестры, и отдать им все игрушки, все пустячные вещицы, без которых так тяжело было уйти отсюда.

– Не понимаю, Хаим, что со мною, – повторял он, а Хаим, тонко улыбаясь, отвечал:

– Подождите, Нахман, – крыльев здесь не любят, как у домашней птицы. Их обрезывают…

А улица все кричала и говорила…

Покупатели торопливо и нетерпеливо, все развязнее, будто угрожая, покупали. И торговцы, испуганные угрозою, боясь не продать, тоже громко и развязно, но немедленно уступая, кричали, спорили, бегали за покупателем, сердились и проклинали вслух себя, свое занятие и, мучаясь и волнуясь, творили что-то донельзя гадкое, обидное – свою жизнь.

3

В первое воскресение Нахман, выждав вечера, отправился к Шлойме. Когда он вошел в улицы окраины, миновав Толкучий Рынок, то сразу как бы попал в другой мир. Там, сзади, откуда он пришел, ночная жизнь города только начиналась, и люди в блеске жемчужного света от электрических солнц и ауэровских горелок, казалось, выступали, как радостные видения, как триумфаторы. С победительным звоном летели конки, и лошади отчетливо выбивали подковами по мостовым, закованным в гранит, – мчались кареты на шинах, и чудные женщины шли навстречу, и все улыбались. Высокие ряды домов, изящных, хрупких, державно протянулись своими освещенными окнами, в которых мелькали державные люди, свободные, счастливые. Все казалось великолепным, живописным, и гуляющие почтительно расступались друг перед другом, точно отдавали честь себе – виновникам этого великолепия, этой феерии.

В окраине стояла глухая темнота, и сами голоса людей на неровных грязных тротуарах и немощеных улицах казались также глухими и прибитыми. То там, то здесь, как потерявшиеся во мраке, кучками и в одиночку, с криками и непонятным весельем, играли дети. Женщины чинно вели беседу у ворот, а возле каждой девушки шел юноша.

Окраина казалась бесконечной. Из улицы в переулок, из переулка в улицу, подобно волшебной игрушке, она как будто кончалась вдруг, но через минуту опять открывалась, и нельзя было понять, где ее границы.

Дома становились ниже, будто, чем дальше от города, тем больше врастали в землю, исчезали редкие фонари, и новые звуки лошадей, коров, уже шли из дворов. На улице стояла вонь от неубранных отбросов, от воды, гнившей в вечных лужах.

Странное чувство охватило Нахмана, когда он вошел во двор, где жил Шлойма. Одноэтажный с длинными флигелями, он раскинулся на четыре улицы, разместив в своих убогих квартирках сотни людей.

Двор был широкий, необъятный, и в нем, в темноте похожие на огромные камни, стояли повозки, биндюги, врезавшись колесами в липкую грязь, которая здесь никогда не высыхала. Из конюшен неслись фырканье лошадей, мычанье коров.

– Где здесь Шлойма живет? – обратился Нахман к мальчику, шедшему ему навстречу с ведром.

– Шлойма? – переспросил тот и остановился. – Какой? Тут их много. Есть "наш Шлойма", есть Шлойма-буц, Шлойма-халат, Шлойма-картежник…

– Мне нужен Шлойма-сапожник, – с улыбкой перебил его Нахман.

– А, "наш Шлойма". Я сейчас догадался. Идите прямо. У дверей увидите кадку с водою.

Нахман пошел вдоль левого флигеля, и теперь у каждой квартиры его спрашивали: Вы к нашему Шлойме? – Прямо, прямо. Там кадка у дверей. Но его, кажется, дома нет.

Когда Нахман добрался до кадки, он уже был весь в грязи. Из второй комнатки шел свет в раскрытую дверь. Нахман тихо вошел. В низенькой комнатке, с одним оконцем на улицу, сидели три женщины.

Две громко разговаривали, а третья слушала, мечтательно опершись головою о стену. При виде мужчины молчавшая вдруг вскрикнула и закрыла лицо руками.

– Кто там? – с беспокойством спросила вторая женщина, поднимаясь.

– Отчего вы испугались? – удивился Нахман.

– Вы к нашему Шлойме, – догадалась она. – Садитесь, он сейчас должен прийти.

Она подошла к той, которая сидела, закрыв руками лицо, и стала с ней шептаться, каждый раз указывая на Нахмана. И когда та улыбнулась, то громко сказала:

– Вы видите, как скоро я ее успокоила. Я умею с нею разговаривать… Вот Неси не умеет.

Нахман посмотрел на девушку, сидевшую в стороне у стены, и вспыхнул. Ей могло быть не более семнадцати лет, но что-то задорное, дерзкое, удивительно приятное светилось в каждом ее взгляде, в каждом жесте.

– Я не хочу уметь, – упрямо произнесла она, – пусть это делают другие.

– Почему же она испугалась? – недоумевал Нахман, оглядываясь на поразившую его девушку и сердясь на себя.

Неси, почувствовав, что нравится, нарочно отвернулась, а вторая, черноглазая, подхватила:

– Лея боится новых людей, – она испуганная.

– Вот как, – произнес Нахман, небрежно оборачиваясь к Неси, – кто же ее испугал?

– Ну, вот и этот спрашивает, – с досадою выговорила Неси и надулась.

– Отчего же не спросить, – перебила ее черноглазая. – Я бы тоже спросила. Видите ли, Лея вышла замуж по любви, а через год ее муж умер на улице от черной болезни. И тогда это у нее началось. Как наш Шлойма перенес ее горе, – спросите у соседей. Он как будто еще вырос в наших глазах.

– Это его дочь? – заинтересовался Нахман.

– Разве вы не догадались? После смерти мужа у Леи осталась девочка…

– Хотела бы быть ею, – меланхолически произнесла Лея, вмешавшись.

– Слышите, – она хотела бы быть всеми – только не собой… Когда ее девочка, добренькая, тихонькая, подросла, Лея стала уходить работать на фабрику. И Шлойма уходил, а девочку оставляли у соседки.

Она помолчала.

– Девочку убил пятилетний мальчик соседки.

– Какие ужасы, – пробормотал Нахман побледнев. Настроение его изменилось.

– Эге, – выговорила она, не то со смехом не то с плачем, – не пугайтесь так. Тут бывают и похуже несчастия. Вот в прошлом году свинья загрызла девятимесячного ребенка, спавшего в комнате в корыте… Где была мать? Она работала.

Она еще раз не то всхлипнула, не то засмеялась и вдруг деловито спросила:

– У вас дело к Шлойме?

– Хотела бы быть делом, – заупрямилась Лея.

– Да, дело, – разочарованно ответил Нахман.

– Чем вы занимаетесь? Работаете на фабрике.

– Нет, нет. Я служил у хозяина, собрал немного денег, а теперь ищу компаньона торговать в рядах.

– Ага, – сочувственно загорелась черноглазая, – и у вас уже началось. Все хотят свободы в жизни. На что уже тут худо нам, но и мы мечтаем.

– Мечтаете, – так же сочувственно произнес Нахман, стараясь не глядеть на Неси, которая повернулась к нему лицом.

– Теперь я вижу, что вы не здешний. Мы играем – вот наша надежда. Если не билет – кто же за нас? Пройдитесь по окраине, и в каждой квартире вы найдете билет лейпцигской лотереи. Мы разоряемся, – но у нас есть надежда.

Нахман жадно слушал ее, затаив дыхание. В соседней комнате послышались грузные шаги. Черноглазая насторожилась.

– Это мой муж, – проговорила она вдруг упавшим голосом. – Он кажется, пьян. Опять, значит, не заработал.

Она выбежала стрелой, не простившись, и сейчас же послышалась грубая ругань и ее молящий шепот.

– Вот жизнь, – уныло произнес Нахман.

– Терпеть не могу этих людей! – отозвалась Неси. – Все хороши. Пьяницы, грубые, жадные… Иногда сижу и думаю: как же я такой стану? Буду мечтать о гроше, муж у меня больной, замученный, может быть, пьяница, вот с такой бородою, и от него будет пахнуть, как от помойной ямы.

– Вы правы, – проговорил Нахман, радуясь ее голосу и дерзким словам.

– Этого не будет… – упрямо отчеканила она вдруг. – Я поклялась.

В комнату вошла новая девушка, некрасивая, в веснушках, с испуганными глазами.

Вся она была желтенькая какая-то, – носила желтое платье, желтую ленточку в волосах, желтые башмаки, и от нее веяло скукой, недоумением человека, который не понимает, как случилось, что и он существует. При виде постороннего, она, как вкопанная, остановилась на пороге и поманила Неси пальцем.

– Вот ты все сидишь, – шептала она, – а Абрам на улице ждет тебя и чуть не плачет. Зачем мучить человека?

Она произнесла это с жаром и прибавила с мольбой:

– Выйди, выйди, прошу тебя!

– Зачем я пойду? – громко говорила Неси, и Нахману казалось, что она к нему обращается. – Я не люблю маляров. Пойди сама с ним, – ведь он тебе нравится.

Она внимательно оглядела ее и жестким голосом проговорила:

– Может быть, он в тебя влюбится.

– Вот ты смеешься, – побледнев, ответила некрасивая, – я же скажу: если бы он мог. Я бы, Неси, ради него дом понесла на плечах. Я умираю от любви к нему, и хотя он видит, но не может… Вот и ленточки стала для него носить, вот башмаки, в зеркало гляжусь, – а он не может. Я не злая, Неси, выйди к нему.

– Не пойду, – рассердилась Неси, – ненавижу бедных. Я бы, кажется, зарезалась, если бы влюбилась в рабочего.

– Отчего ты с ним ходила? – с упреком произнесла некрасивая, увлекая Неси в первую комнату.

– Я не виновата, что нравлюсь, – послышался голос Неси.

Они начали шептаться и сейчас же вышли. Нахман, оставшись один, с жутким чувством посмотрел на Лею. Она сидела как раз против него, видимо, любовалась им и улыбалась. И, будто в зеркале, он видел, как она повторяла все его движения. Время томительно подвигалось.

– Меня ли она видит? – спрашивал себя Нахман, со странным чувством, почти побежденный ею.

Ее взгляд скользил, как луч, нежно, мягко, касался его лба, лица, и когда останавливался у глаз, то вонзался в них.

– Уже поздно, – тихо проговорил Нахман, с усилием повернув голову к окну, – какая темная ночь.

– Хотела бы быть ночью, – таинственно произнесла Лея.

– Какая странная жизнь здесь, – растерянно подумал он.

Новая сила шла на него отовсюду – от низенькой комнаты, от двора, по которому он проходил, от всех улиц, сдавивших этот двор. Там, где он служил, он видел несчастных людей, замученных трудом, заботами, но все же было что-то привязывавшее к жизни, гнавшее жить. Здесь – он точно в трясину попал. Живая жизнь казалась мутным потоком, и люди, как отбросы, валялись на поверхности, летели куда-то в безумном стремлении, и никто не знал куда.

– Вы любите детей? – раздался вдруг голос Леи.

Она уже глядела куда-то в сторону, глядела упрямо, точно там, в стороне, стояло и манило – то, одной ей известное, дорогое.

– Я люблю, – ответил Нахман, не узнавая своего голоса.

– У меня была чудесная девочка, золотистая, ласковая и мягкая, как моя грудь. Сияние было на ее лице. Каждый волосок у нее был выткан из золота и пахнул. И когда я приходила с работы, она узнавала меня, тянулась ручками и смеялась. И нищета взяла у меня мою золотистую девочку, – нахмурилась она. – Они говорят все: ее ребенок убил. Но я знаю, что это неправда. Нищета оделась ребенком и убила мою золотистую девочку. Она прокралась к самому слабому месту моему, – слабее, чем мое сердце… Она дала мне немного надышаться ею – а потом убила мою золотистую девочку. Она держала меня в голоде и нарочно сделала бессильной, чтобы убить мою золотистую девочку. Как орел загоняет голубку от гнезда, она угнала меня далеко на работу, чтобы убить мою золотистую девочку.

Она говорила и тихим причитанием, печальным, певучим, заканчивала каждую фразу. Нахман слушал, и сердце его дрожало от жалости.

Каким ничтожным казалось ему отчаяние, которое он испытывал в последние месяцы, после отъезда Натана…

Сидела полубезумная женщина и пела великую песнь о грозной силе нищеты в народе… Как горы, ложилась эта песнь на душу.

– Ну, вот и я, – произнесла Неси, вдруг появившись на пороге, и будто сноп света шел вместе с нею.

– Слава Богу, – с радостным облегчением подумал Нахман.

– Я не виновата, что нравлюсь, – продолжала она невинным голосом, – и ни для кого не оболью своего липа кислотой. Здесь, Шлойма, человек ждет вас, – сказала она в темноту, где кто-то возился.

– Сейчас зайду, – раздался его голос, – только ящик поставлю.

Нахман не отрывался от взволнованного лица девушки. Теперь что-то дикое, сильное было в ее движениях, когда она иногда оборачивалась к Нахману и бросала на него быстрые взгляды.

– Я сейчас пойду домой, – громко говорила она, как бы рассказывая Лее, – и подожду, пока все уснут. Потом выйду за ворота и буду смотреть в улицу, которая ведет в город…

– Хотела бы быть им, – прошептала Лея…

– В город, – продолжала Неси, и это походило теперь на сказку, – где так светло ночью, что кажется, он горит. И никто меня не увидит. Я буду смотреть на огни и мечтать о жизни…

– Ну, вот и я, – произнес Шлойма, входя и обращаясь к Нахману. – Кажется, я тебя где-то видел.

– Да, в рядах, я был там с Хаимом.

– Так, ты был с Хаимом, теперь я вспомнил. Человечек нашелся, правда, не очень богатый, – но это то, что тебе нужно. Садись, мы еще поговорим.

Он подошел к Лее, погладил ее по голове и нежно сказал:

– Ты бы легла. Уже поздно.

– Я лягу, отец, – покорно ответила она. – Но я никому не мешаю.

– Пусть она посидит, – вмешалась Неси, – она и так лежит весь день.

Шлойма вышел в первую комнату, захватив с собой лампочку, и через минуту вернулся с закрытой чашкой, поверх которой лежал хлеб.

– Я поужинаю, – произнес он, – а вы разговаривайте. Я ведь с утра еще не ел.

Назад Дальше