Семен Юшкевич: Рассказы - Семен Юшкевич 12 стр.


* * *

Рогожский со стуком закрыл книгу - он читал Карлейля - выдохнул презрительное "э", мол, ерунда ваш Карлейль, сладко потянулся и посмотрел на часы. Было двадцать восемь минут шестого. Он равнодушно удивился и подумал: "А Маши еще нет! Где это она задержалась? Сейчас гости начнут собираться. А впрочем, успеет, до обеда осталось полчаса".

И он на самую маленькую минуту пожалел, что не остановил извозчика и опять вернулся к тем мыслям о Карлейле, которые явились после чтения.

"Да, герои", - начал он думать…

В ту же минуту раздался звонок на парадной. Ухо Петра Федоровича обрадовалось, из сознания исчез Карлейль.

"Ну, вот и Маша", - облегченно подумал он, представляя себе, как она стоит нетерпеливо у дверей с мыслями, что опоздала, что надо успеть быстро переодеться.

Он с улыбкой пошел встретить ее, но неприятно разочаровался, когда вместо нее увидел своего товарища, присяжного поверенного Заболоцкого с женой, - он был женат вторым браком, и всюду водил с собой молоденькую Надежду Петровну, к которой его приятели относились довольно холодно.

"Вот и принимай их один, особенно ее", - с досадой подумал Петр Федорович и, состроив приветливое лицо, главным образом для Надежды Петровны, провел обоих в гостиную.

- А где же Марья Павловна? - спросила Надежда Петровна и, уютно усевшись в кресло, спрятала руки в громадную муфту.

Петр Федорович стал объяснять: представьте, ее нет дома, не могу понять, где она задержалась. Я, возвращаясь из суда, встретил ее…

И тут, Петр Федорович, чтобы протянуть время, и отчасти для того, чтобы вызвать сочувствие, рассказал все, как было, что хотел остановить извозчика, но не остановил, - будто кто-то его руку взял и не дал, - и как позже жалел, что не послушал себя. Заболоцкий, притворившись заинтересованным этой историей, не сводил глаз с Петра Федоровича. Надежда Петровна, обрадованная, что ее постоянно холодные руки немного согрелись в муфте, думала: "Хороша хозяйка, позвала гостей, а сама ушла!"

- Это, должно быть, она, - сказал Заболоцкий, услышав звонок.

- Ну, конечно, - уверенно ответил Рогожский и поднялся. - Я на минутку оставлю вас, - произнес он.

Заболоцкие переглянулись, когда он пошел к двери. Навстречу Рогожскому шел старый генерал, приятель его покойного отца.

"Ну, это уже в самом деле Бог знает что, - начал сердиться Петр Федорович, - в какое же положение она меня ставит. Ведь она знает, что у нас гости. Нет, не прощу ей".

И он с улыбкой принял старого, беззубого с крошечным личиком, генерала, сказавшего "здравствуйте" так, что послышалось "васти", и радушно и почтительно усадил его подле Надежды Петровны. Завязался общий разговор о войне. О Марье Павловне на время забыли.

"Ну что же это Маша", - думал Рогожский, возражая генералу на высказанную им уверенность, что конец войны близок, и чутко прислушиваясь, не раздастся ли звонок? "Теперь это она", - весело сказал он себе, когда звонок раздался.

На этот раз он из суеверия не пошел ее встретить и только обернулся к двери. "Если я буду сидеть, она придет, а встану, опять окажется гость", - сказало сердце.

Но, шумно шаркая ногами, вошел приятель всего мира, обрусевший немец доктор Дитрих, тот который всегда так весело резал затылок Рогожского, дородный, но очень живой старик, и в гостиной сразу стало шумно. У доктора были три новости, и он, не дав никому опомниться, сразу все выпалил своим громоподобным голосом. О Марье Павловне совершенно забыли, помнил о ней только Рогожский и с горьким чувством мысленно упрекал ее.

- Однако, уже без десяти шесть, - сказал он громко, посмотрев с неприятным чувством на часы, - давайте сядем за стол, мы и рассесться не успеем, как войдет Марья Павловна.

"Сядем за стол, и она явится", - обещало сердце.

- Понимаете, - начал Петр Федорович снова объяснять, - я, возвращаясь из суда, встретил ее и хотел было остановить извозчика…

Выслушали. Но все хотели есть и тотчас согласились с Рогожским.

- Да, да, - сказал генерал, - мы не станем ждать Марью Павловну, - и уперся рукой о колено Заболоцкого, чтобы подняться.

Заболоцкий любезно ткнул ему руку подмышку и тоже поднялся. Все вошли, вытянув шеи.

- Я учиню ей строгий допрос, - пошутил доктор, подвязавшись салфеткой; закуски на столе раздразнили еще больше его аппетит, - где сударыня изволили задержаться?

- А я ее буду защищать, - высматривая, какую закуску ему раньше взять, сказал Заболоцкий. - Предупреждаю, что защита моя будет сокрушительна для прокурора. Давненько я до вас добираюсь, милый доктор.

Посидели. И вдруг переглянулись. "Точно на поминках", - подумал каждый.

- Гмм-да, - протянул генерал.

- Да-с, - поиграл пальцами Забоцкий…

Раздался сильный звонок. Все ожили.

- Ну, вот и она, - торжествующе проговорил Рогожский и побежал в переднюю, прилегавшую к столовой, но уже на пороге стал медленно и безмолвно падать.

- Не сразу, не сразу, - сказал чей-то голос…

* * *

Малинин заперся у себя в мастерской. Он сидит у окна и невидящими глазами смотрит на улицу. Он плачет и видит только ее.

Неотступно стоит перед ним она, дорогой образ, с ее последней, ангельской улыбкой. Если бы Малинин, каким-нибудь чудом мог остаться ждать ее здесь, на земле, миллионы лет, он все-таки не дождался бы ее, и из всех улыбок, которые есть и будут на земле, ее улыбки он бы не нашел. Никто на земле ее больше не увидит. Сон, сон наша жизнь. Ах, ослепительно бело было ее лицо. Ангельскую улыбку она оставила миру.

"Я очутился в замкнутом кругу, - думал Малинин, - и из этого круга мне нет выхода. Выход был, но его заколотила смерть. И только через смерть можно пробиться к ней. И смертью смерть поправ! "Смертью смерть поправ". Какие слова, какие слова!.."

Нет, ему не страшно и не жалко умереть, но страшно и жалко того, что так возвышенно думать о ней, так страдать и плакать ни в каком другом мире невозможно. Только здесь, на земле, можно говорить себе, что видел ее, что она дала ему счастье, что она оставила ему навсегда свою ангельскую улыбку. Только здесь, на земле можно превратить в вечные те тридцать минут, которые он провел с ней, вспомнить каждую секунду, в которой она была, поворот к нему ее головы, услышать звук ее голоса. Где она теперь? О небо, о солнце, о звезды, скажите мне, где она, не видели ли вы, где пролетала ее душа? Шепни мне, ветер, не встретил ли ты ее?

…Плакали, прощаясь с Малининым, картины его, красочные иероглифы, иногда и ему непонятные, ибо кистью он хотел создать, то, что над человеком, само Непознаваемое, Вечно Единое с его трагическим лицом, то, к чему живущий может прикоснуться лишь четвертью крыла своей души. Плакало все в его мастерской.

Он прилег на диван и, потрясенный, стал слушать последний Реквием, а в голове продолжалось прежнее, человеческое, рассуждения и вычисления:

"Если бы он, выйдя из дому, пошел направо, то не встретился бы с ней. Если бы он, встретясь с ней, задержал ее не тридцать, а двадцать девять минут, она перешла бы улицу раньше автомобиля. Если бы она не сказала, что ей пора домой, он бы успел ей рассказать самый таинственный, самый мистический случай, происшедший с ним, и она была бы спасена. Но ведь самое мистическое есть ее смерть. Она вышла из дому, и я вышел. Она шла к смерти, и я должен был помочь ей в этом, потому что и я вышел, чтобы умереть. Ты, кто вел нас к этому, ты знаешь, ты прав, будь благословен".

Малинин поднял голову и увидел ее, ее ангельскую улыбку. И тотчас начался Реквием. Слезы катились из его глаз. К окну прильнули безмерные пространства, где, летая быстрее света, всюду поспевало непостижимое, Судьба, Рок, Вечно Единое…

ВЫШЛА ИЗ КРУГА

Близится вечер… Горничная, в белом переднике и в наколке, накрывает на стол и, расставляя тарелки, старается не шуметь, чтобы не обеспокоить барина с барыней, уединившихся в спальне.

Ровно в шесть сядут обедать… В столовой, большой и не очень уютной, дюжина дубовых стульев с высокими резными спинками, дубовый раздвижной стол, модный буфет с зеркалом, в которое никто не может глядеться, так высоко оно вставлено между двумя колонками-шкапчиками, картины, цветы в больших вазонах… на подоконнике лежит книга - "История философии" Куно Фишера…

Пришли уже гости - отец и мать Ивана Николаевича Галича. Николай Михайлович Галич - невысокий, коренастый старик. Седая борода. На сизом кончике носа пучок седых волос. Глаза у него выцветшие, голубоватые и очень похожи на глаза сына. Лукерья Антоновна, - высокая, худая женщина, в черном платке, строгая, надутая, чванная… Крашеные волосы причесаны по-модному, и их цвет не гармонирует с дряблым, бескровным старушечьим лицом и тонким носом, твердым, как кость. Из чванства она не снимает перчаток и расстается с ними, только когда садятся обедать.

Появления детей в столовой старики, обедавшие здесь только по воскресеньям, ждут терпеливо и без досады… Они привыкли… Отец, расставив ноги и расстегнув черный сюртук, с важным видом читает газету, а мать разговаривает со старухой, бабушкой барыни Елены Сергеевны. Бабушка, которую никто не называет по имени, очень старая, лет под восемьдесят… Она слушает Лукерью Антоновну, не отвечает, а только кивает головой. Ей все равно, что бы она ни услышала… Женился ли кто-нибудь, убили ли кого-нибудь, много ли проживает внучка денег, дорожают ли квартиры, посетило ли важное лицо город, - ей все равно… Может быть, она даже и не слышит, что ей говорят. Как всегда, она и теперь сидит у окна, вглядывается, прищурив глаза, в наступающую тьму, кивает головой и думает думу человека, который не сегодня-завтра умрет…

Она ведь очень стара и очень устала от всего, - от еды, от того, что надо дышать, переходить комнату, умываться, ложиться в постель… Текут года неустанно, опять дети, опять карьеры, любовь и радости и несчастья - все одно и тоже…

Она любит глядеть в окно. Это ее последние радости… Глядит и как бы недоумевающе спрашивает то у рога утренней луны, такого бледного и легонького, как пушинка, то у солнца, что к вечеру становится против окна, сердитого, красного: "Что же это я засиделась здесь?" или "Где это я? Зачем жила и для чего родилась? Что я узнала оттого, что была когда-то девушкой, женщиной, матерью, теткой, бабушкой, что страдала и радовалась, и стала глубокой старухой?.."

Лишь теперь она что-то поняла, разгадала, и оттого у нее такой таинственный вид, и оттого так мудро все кивает головой и улыбается. У нее ведь тайны с окном, а никто об этом не знает. Не узнают, о чем она шепчется с луной утром рано, когда все спят, или с солнцем… Солнце она видит хорошо. Оно старое, престарое, в морщинах. Когда-нибудь и она будет стоять вот в том уголке на небе, - надо только немного подождать, еще поесть, подышать, столько-то раз умыться… И когда она станет на небе рядом с солнцем, то уж все поймет, потому что там все ответы…

Горничная разложила салфетки, нарезала хлеб и бесшумно удалилась.

В спальне Иван сидит подле Елены на большом широком красном диване и, нежно обняв ее, говорит;

- Вечером пойдем в театр… Интеллигентные люди должны ходить в театр, - а после него ночь, и опять мы будем вместе… Лена, помнишь картину Штука? Я прижмусь к тебе, и мы станем похожи на нее… Ты любишь меня?

- Люблю, а ты?

- Безумно! Даже странно, как безумно я люблю тебя. Говори тише, а то папа и мама услышат наши голоса и почтительно подумают про нас, - проснулись!..

Они прижались друг к другу и замерли. Живут ли они теперь, или никогда их не было? Бегут секунды, века… И так сладко вместе, так радостно чувствовать, что там, за окном, терпеливо и бессмысленно движется куда-то человечество, а они тут любовью все превозмогли…

Что важно для их жизни? Важно, чтобы завод Ивана хорошо работал, важно, чтобы кругом них все было налажено и не беспокоило, чтобы старший, двенадцатилетний мальчик, и младший, шестилетний, были веселы и здоровы, чтобы старики, - отец и мать Ивана, ни в чем не нуждались, чтобы прислуга не менялась и не нарушался привычный покой, и еще важно, важнее всего этого, - их любовь…

Иван всегда завален работой, получает с завода тысяч двадцать пять дохода, но уже мечтает о своих пятидесяти годах, чтобы удалиться от дел, отстраниться от жизни… Пусть люди делают, что хотят, стремятся куда-то, верят во что-то, создают, изобретают. Он поселится за городом, в спокойном особняке с садом, с фортепиано, с книгами по философии и искусству… ведь самое ценное в жизни, самое значительное - своя любовь и своя смерть. Любить он будет молитвенно, а к смерти готовиться, потому что все, что называется миром, природой, человечеством - мираж, и ни он, ни Елена к нему отношения не имеют.

Он отодвинулся от нее и стал гладить ее розовые руки от плеча к кисти.

"Иван опять хочет обнять меня, - подумала Елена. - Я люблю его, но хотела бы, чтобы он сейчас этого не делал… Я устала и плохо буду выглядеть вечером, когда придут гости: Савицкий, Глинский и другие… Нет, не это меня занимает… Скажу Ивану".

И она шепотом сказала ему, широко раскрыв глаза:

- Я все думаю о Любе Малиновской… Когда ты обнимаешь меня, или я тебя целую, я теперь невольно пытаюсь представить себе, что ты - чужой… Ведь она была привязана к своему мужу, а сошлась с Елецким, который гораздо хуже ее мужа, и я до сих пор не могу успокоиться. Вдруг бы и я…

- Ты не способна на это, ты - другая…

- Не в том дело… Если вдуматься глубоко, то начинает казаться, что любовь этому не может помешать. Я представляю себе чужого на твоем месте… Страшно, - она даже закрыла глаза, - ужасно страшно!.. Не могу…

- Елена! - сказал он и стал очень серьезен. Поперек лба его легла глубокая, тяжелая морщина.

- Ну, милый, милый, вот ты и нахмурился… Я боюсь, что мы слишком счастливы. Самое страшное, что мы слишком счастливы. Не успеешь подумать о чем-нибудь, и оно уже есть. Хоть бы какая-нибудь неприятность, какое-нибудь волнение! И… и хочется маленького несчастья для нашего большого счастья.

- Все эти мысли, Елена, - вздор, - сказал он, опять обнимая ее. - Как приятна твоя теплота! Я уверен, что этой теплоты нет нигде больше в мире. Мне почему-то кажется, что она двадцати девяти градусов, плюс одна миллионная… Такую немыслимо физически воссоздать. Двадцать девять и одна миллионная, - повторил он, - смешно, право. Это - та самая, ради которой я от всего откажусь, так она нужна мне, так хорошо с ней.

- Я устала, - шепнула Елена

- Еще немного, и сейчас у тебя закружится голова. Где бы я ни был, я вижу тебя всегда подле себя. Ты стоишь в воздухе, такая, как сейчас… Я хорошо помню каждую твою черту и, будь я слеп, я мог бы нарисовать тебя, так чувствую я твои линии… И я всегда слышу твой милый, немного странный голос.

- Почему у тебя слезы на глазах? - спросила Елена.

- Потому что у меня не хватает слов рассказать тебе все, что я чувствую, и как мне мила твоя душа, и твои глаза, и твои розовые руки…

- А тебе не страшно, что я только тебе принадлежу?

- Я не понимаю, - ответил Иван.

- Но я ведь не виновата, что у меня такие мысли. Порой мне хочется чего-нибудь деятельного. Чем мне заполнить день? Иногда мне жаль, что я так и умру, не узнав всего, что есть в мире. Я не обманываю себя. Наша жизнь не совершенство, и ты не совершенство, и бывают минуты, когда мне хочется подойти к окну, открыть форточку и высунуть из нее голову.

"Я все не то говорю, - подумала она, - я переживаю что-то другое, а что и как - сказать не умею, не знаю…"

- Какие странные мысли у тебя, - сказал он и замолчал, не решаясь вслух произнести того, что промелькнуло у него в голове.

"Разве в моей душе все спокойно?" - думал он.

- Для чего мы живем? Может быть, смерть - самое важное? Ведь кто понял ее власть, для того уже ничего не существует, нет ценного, ни великого, ни малого, ни прекрасного, ни безобразного, ни доброго, ни злого… А я понял… Еще минута такого головокружения, и все мне станет ясным…

- Да, безобразного, - стал он быстро повторять, - злого… не существует…

Но головокружение рассеялось, и увидел он себя рядом с Еленой. На него с испугом глядели ее сине-серые глаза, и она будто шептала:

"Не думай ни о чем: люди, мир, вселенная, это ложь. Правда - в ней, в Елене, в этом маленьком, отграниченном от природы существе; правда - в ее теплоте, в твоей любви к ней, в ее розовых руках…"

Постучали осторожно в дверь… Должно быть, горничная. Хотелось зажечь лампу и увидеть друг друга. Елена сидела, свесив ноги на ковер, тонкими, красивыми пальцами проворно заплетала распущенные волосы в косу и думала:

"Вечером будут гости… Какое платье надеть сегодня?.. И как я счастлива, как счастлива! Даже петь хочется, так легко стало на душе…"

Назад Дальше