Семен Юшкевич: Рассказы - Семен Юшкевич 15 стр.


* * *

…Обед прошел чинно. Елена была очень сдержана, и мало ела, мысли ее витали далеко, и когда она случайно взглядывала на руки Ивана, так похожие на руки Глинского, то испуганно вздрагивала, холодела и мучилась от стыда.

Иван был очень весел, оживлен. Он рассказывал об адвокате, который обнадежил его насчет исхода тяжбы, о заводе, обращаясь то к жене, то к отцу и матери, шутил с детьми. Настроение его передалось и старикам, и к концу обеда оба они расцвели. Когда подали кофе, дети с бонной вышли… Поднялась и Елена.

- А кофе? - спросил ее Иван.

- Не хочу, - ответила она. - Я посижу в гостиной, пока вы тут будете разговаривать. Я ведь в делах ничего не понимаю.

Николай Михайлович со значительным видом утер салфеткой густые седые усы свои, намокшие от кофе, бороду, смахнул пушинку с широких клетчатых брюк и закурил. Лукерья Антоновна, сделавшаяся от ожидания как бы еще тоньше, суше, чопорнее, подалась всем телом вперед и приложила руку к уху, чтобы лучше слышать…

Елена вошла в гостиную, зажгла электричество, взяла со столика какую-то книгу - ее привлек черный матовый переплет - уселась в кресло и с книгой в руках замерла… Из столовой доносился размеренный старческий хриплый голос Николая Михайловича, и Елена слушала и не понимала, как слушали и не понимали цветы в вазах, картины и старинные гравюры, развешанные по стенам, чудесные книги, разбросанные здесь в беспорядке, Шиллер и Шопенгауэр…

- Я знаю, - донесся из гостиной голос Ивана, - я знаю только один способ быстрой и верной наживы, но я к этому способу, папаша, не прибегну… А имение или закладные, как вы раньше предлагали, - вздор, нестоящее дело.

- Какой же этот способ, Ваня?

- Ростовщичество…

- Ростовщичество! - с презрением произнес Николай Михайлович. - Это недостойно тебя.

- Почему недостойно, папаша? Я, если правду сказать, лично против ростовщичества ничего не имею и не презираю этого способа наживы. В действительности, любое дело, заводы, фабрики, эксплуатация имения, - все эго есть не более как скрытое ростовщичество… Но если жить с людьми, то невольно приходится подражать им, лицемерить… Я и лицемерю и подражаю столько, сколько это нужно для моего спокойствия. Конечно, я отлично знаю, что займись я ростовщичеством, я мог бы при ничтожном риске наживать по двадцать четыре на сто, но… предрассудок, папаша. Я и смеюсь над предрассудками, но ничего не могу поделать…

"А я бы на месте Ивана сделалась ростовщиком, - вдруг будто кому-то сказала Елена… - Ведь я не верю ни в человеческую правду, ни в его мораль… Я бы назло стала ростовщиком".

И она спорила дальше…

"Нет, я бы еще больше сделала, будь я мужчиной… Вы говорите: не убей, а я бы убила; вы говорите: не прелюбодействуй, а я бы прелюбодействовала. Почему нельзя убивать, красть, грешить, делать зло? Чем это ниже спасения чьей-нибудь жизни, или жертвы во имя кого-нибудь, когда и то и другое одинаково не оправдано?.."

Она все еще продолжала спорить, все еще что-то доказывала, как услышала голос Ивана близко от себя:

- Ты уснула, дорогая моя, - нежно говорил он. - Я понимаю, как могли тебе надоесть наши споры…

- Разве я спала? - удивилась она и никак не могла вспомнить, о чем думала все время.

- Да, как будто, - ответил он и присел возле нее… - Знаешь, Лена, - сказал он серьезно, - я хоть и разбил папашу на всех пунктах, а в сущности чувствую себя перед ним неправым, чувствую это внутренним ощущением… Старики знают какие-то тайны, которые нам, молодым, не дано постигнуть. В рассуждениях, например, в логике папаша слаб, а я чувствую, что он мог бы ответить мне настоящим, да не знает как. И ушел он огорченный, что не мог мне внушить своего, того, что знает его старческая мудрость… Идет он теперь с мамашей по улице, и вероятно, мучится и грустен… Я думаю, Леночка, когда мы постареем, то тоже какую-то тайну узнаем и так же тщетно будем умолять Колюшку и Бореньку, чтобы они нас послушали и сделали по-нашему…

При мысли о старости оба растрогались… Они так же будут любить друг друга, как и теперь… Для посторонних Елена будет только старенькая, сморщенная женщина, он - старичок, с палкой, покашливающий, а друг другу они будут приятны, как и сейчас, и даже, может быть, больше… Морщинистые лица, и кашель, и седина будут милыми, грустными, дорогими. Всегда они будут вместе… Дети разбредутся, и останутся они вдвоем уже навсегда…

- Время летит, летит, - сказал со вздохом Иван. - Нужно ловить каждую минуту и переживать ее ярко, чтобы потом не пришлось говорить с сожалением, - вот то-то я пропустил в молодости, а этого не узнал… Ах, если бы можно было задержать время, чтобы подольше насладиться ощущением молодости, здоровья и любви к тебе, к звукам, к краскам, к мысли…

"Значит, ничего, что я слушала глупости Глинского, и в этом нет ничего дурного, - подумала Елена. - И я хорошо сделала, что не отказала ему… Но как похожи, Боже мой, как похожи его руки на руки Ивана!"

Иван встал, обнял Елену, жарко поцеловал ее в глаза, щеки, в шею, радуясь, что она такая красивая. Он говорил ей о своей любви и страдал оттого, что не хватало у него слов рассказать, как он чувствовал любовь к ней. И совсем хорошо сделалось, преобразилась действительность, когда они перешли в спальню, и она стала играть Моцарта.

Он ходил по комнате, слушал и, ошеломленный, думал: "Как чуден Моцарт для влюбленной души… Вот я уже не один, мы оба - одно, и не боюсь я ни разрушения, ни смерти. И так хорошо мне, что готов позвать смерть и в этом чувстве умереть!"

- День окончен, - сказала Елена, все играя и повернув к нему голову. - Еще один день… Надо, чтобы случилось неожиданное со мной, надо, чтобы оно потрясло меня…

- Зачем? - удивился Иван.

- Надо, - повторила она.

Она счастлива и оттого безмерно томится, оттого неспокойна и, может быть, несчастна… Куда-то рвется ее душа… Она вся еще в десяти заповедях и потому ее счастье - маленькое, неполное.

- А может быть, Иван, - произнесла она, - мое счастье - только прозябание, тогда оно мне не нужно. Пусть сменит его несчастье…

- Десять заповедей, Иван, - сказала она опять, все играя, - убили человека, сделали его жизнь тесной, мелкой, серой, превратили человечество в кучу муравьев. Может быть, Иван, вся человеческая история с самого начала пошла ложным путем, криво… Может быть, первые философы, основатели религий, виновны в нашей жизни, потому что, вместо ликований, вместо великих мечтаний, великих борений и дел, человечество, восприняв их учение, заковалось в своем эгоизме и осталось с одними идеалами всяческой сытости.

- Это не я говорю, - произнесла она, - это говорит Моцарт… Послушай, как он стыдит людей, стыдит меня, тебя, как плачет по великому…

- Я не понимаю, что тебя взволновало, - испуганно произнес Иван, взглянув Елене в глаза… - Ты всегда молчишь, и, может быть, я тебя и не знаю по-настоящему. Расскажи мне, что в твоей душе? Я ко всему глух, кроме тебя. Я никого и ничего не люблю, никем не интересуюсь, кроме тебя. В жизни я, как хорошая машина, работаю исправно, но и равнодушен я ко всему, как машина. Для меня весь мир, это - я и ты, - и никого в нем, кроме нас, не существует. Скажи мне, что в твоей душе?

- Не знаю.

Моцарт молчит… Они гуляют по комнате, обнявшись… Елена все еще как будто бы к чему-то прислушивается, необыкновенно взволнованная. Иван целует ее, ловит ее руки, целует, опять целует и говорит:

- Люблю тебя, люблю тебя.

Елена таинственно улыбается. Зрачки ее расширены…

* * *

Установилась весна, теплые солнечные дни, и каждому думалось, что за городом должно быть прекрасно… Из окон видно было, как с утра город погружался в солнечное золото и горел до самого заката. Над скромными зелеными куполами церквей целые дни летали голуби… По улицам ходили, толкались люди, по-весеннему одетые, передвигались коричневые тени, и Елене казалось, что если сесть в дрожки, то можно ехать, ехать без конца, до самой смерти.

Часов в пять, - уже солнце клонилось к закату, - неожиданно явился Глинский… В тот четверг он не приехал, как обещал, и когда горничная назвала Елене его имя, она вдруг подумала: "А ведь я все время его ждала", и покраснела от своей мысли.

Он вошел, свежий, в светло-сером, высокий, стройный, жизнерадостный, пахнувший воздухом и солнцем, как будто из другого мира. Руку он поцеловал ей выше кисти, и, не садясь, тотчас же, торопливо, чуждым этой квартире голосом, сказал:

- Я за вами, Елена Сергеевна. Поедем за город, первые ласточки появились.

О ласточках он сказал так, будто все дело было в том, чтобы поехать их смотреть, - и еще стал длинно объяснять, почему он не пришел в обещанный день.

- Что же мы будем за городом делать? - не дослушав его объяснений, спросила Елена.

- Как что, - странный вопрос! Буделл кататься, дышать воздухом…

- И я вдруг поеду? - будто с недоумением спросила Елена и вопросительно посмотрела на себя в зеркало.

- В этом-то и вся прелесть, Елена Сергеевна, именно вдруг… Здесь дети, муж, будни, кухарка, а вы шаловливо, назло, взяли да исчезли… Послушайте же, ласточки прилетели!

- Да… ласточки, это приятно, но если бы вы были женаты, то так не говорили бы, - возразила Елена.

- Елена Сергеевна, я никогда не женюсь, - солгал он. - Попробуйте оженить облачко. В жизни так много приятного, а мне и этот цветок хочется сорвать, и тот… Я, Елена Сергеевна, по правде говоря, и не понимаю, как могут мужчина и женщина сойтись серьезно навсегда.

- Вы странный человек, - отозвалась она, - и рассуждаете как ребенок.

- Нисколько… Подумайте, что выходит из прекрасной женщины после брака? Женщина-жена - женщина без тайны, то есть смерть самого ценного, что нам дорого в человеке…

- Почему же вы остановились? Говорите до конца…

- Послушайте, Елена Сергеевна, - сказал он каким-то другим голосом, заметив, что она побледнела и, как ему показалось, обиделась. - Ведь все, что я сказал, не относится к вам. Вы, может быть, единственная, которая не подходит под общее правило. - Эти слова он говорил всем женщинам и потому произносил их хорошо, с чувством, и в голосе его появилась убедительность… - Только на вас замужество не оказало никакого влияния. Вы свежи, как девушка, чисты, и не обидно будет, если я прибавлю, что непорочны. Вы точно ласточка. Как это случилось, - он с недоумением поднял высоко свои густейшие черные брови, - не постигаю, но чувствую, что вы полны тайны, девичьего обаяния, и я… я кружусь подле вас, как зачарованный.

Она слушала, не глядя на него. Руки у нее чуть дрожали, и когда он кончил, ей вдруг пришла мысль, что если бы Глинский снял манжеты, воротничок, галстук и светло-серый сюртучок с розой в петлице, то перед ней очутился бы высокий, с тонкой, длинной шеей и странными бровями незнакомый мужчина. - Она, наверно, от страха закричала бы. Но вот он одет… и ничего! Говорит Бог знает что, а она спокойно выслушивает… Как это странно!

И, подумав об этом, она про себя рассмеялась тому, что Глинский приезжает к ней, ухаживает, может быть, чего-то ждет от нее, между тем как в действительности она его презирает…

"Какой он не чуткий, - сказала она себе и улыбнулась, - и все-таки я поеду с ним, потому что мне это интересно, чего-то нужно, и я сама не знаю чего".

- Как понять вашу улыбку? - спрашивал Глинский, сделав наивные, как он полагал, нравящиеся женщинам, глаза.

- Угадайте…

- Едем же, едем, - скользя по гостиной, весело и громко сказал Глинский, с радостью почувствовав вдруг, что этой улыбкой она сказала ему все: что согласна с его взглядами на семейную жизнь, рада его приезду, будет сидеть тихо и покорно, когда он за городом обнимет ее, и что даст целовать свои свежие, розовые губы и пахучие руки.

- Я пойду одеваться, Константин Сергеевич, - сказала Елена. - Ждите меня терпеливо. Тут книги, только не курите много, - муж не курит, и ему будет неприятен запах табака. Вас это не стеснит?

- О, нисколько, - ответил он, идя за ней. Она скрылась в соседней комнате, плотно притворив дверь за собой, а он сел в кресло и тотчас же, как бы назло закурил.

Елена, очутившись в спальне, лихорадочно быстро начала одеваться… Перебирая платья, она вынула то, которое больше всего шло к ней, и удивилась.

"Какая я странная, - подумала она, - и сама я себя не понимаю… Ведь мне нисколько не интересно понравиться ему, а я все-таки выбрала платье, которое лучше всего идет мне. Со стороны можно было бы подумать, что мне именно этого хочется. Какая неправда! Почему же я это делаю и почему мне не стыдно того, что делаю?"

На ее звонок пришла горничная крадущимися, неслышными шагами, очень довольная, что барыня уезжает с чужим барином, и стала застегивать платье на ее спине, улыбаясь своим мыслям. Елена же приоткрыла чуть-чуть дверь в гостиную и сказала громко:

- Вам еще не надоело ждать, Константин Сергеевич?

- Нет, нисколько, - ответил он, вставая; голос его издали показался ей незнакомым, некрасивым. - Забудьте о том, что я жду вас.

- Давайте разговаривать, - смеясь произнесла она… - через дверь.

- Давайте, - весело ответил он, делая усилие разглядеть ее в черную скважинку.

- Вы верите в Бога?

- Вот что вам интересно?.. В Бога? - переспросил он. - Пожалуй, верю, - подумав, сказал он.

- И живете по заповедям?

- Кажется, что так, - рассмеялся он… - Впрочем, не все исполняю свято.

"Как он далек от моей души", - вдруг в порыве тоски подумала она и, помимо своей воли, сказала откровенно:

- А я не верю ни в Бога, ни в заповеди.

- Серьезно?

- Серьезно…

"Зачем она об этом? - спросил себя Глинский. - Ах, понял… вероятно, намек, - какой же я недогадливый".

- Если правду сказать, - с поспешностью выговорил он, - то я тоже ни во что не верю… абсолютно.

- Все же я думаю, - как бы дразня его, сказала Елена, - что вы хотя и не верите ни во что, однако дурного не сделаете.

"Кажется, ей нужен мой ответ, что я способен сделать дурное", - подумал Глинский и сейчас же проговорил с жаром:

- Нет, сделаю, Елена Сергеевна… Что захочу, то и сделаю.

- Например, влюбите в себя женщину, - но этого уже никто и дурным не считает.

- Нет, я способен на все, Елена Сергеевна, уверяю вас.

- А подделаете ли чужую подпись на векселе?

Он опешил… Вся его развязность, любовное настроение вмиг исчезло.

"Не понимаю, чего она хочет от меня, - подумал Глинский. - Может быть, денег или просто выпытывает. Зачем это? Ведь я хочу только обнимать ее, целовать, сделать своей любовницей… Какая странная женщина".

И ему сделалось неприятно, что он приехал сюда, что, может быть, всю дорогу надо будет поддерживать такой неинтересный разговор.

- Нет, не сделаю, - брезгливо сказал он, - но потому, что это просто… ну, не эстетично…

- А я бы сделала, - искренно произнесла она. - Я бы все могла сделать. Если только одну минуту подумать, что человечество по существу ничем не отличается от кучки муравьев, то можно все, что угодно, сделать… Нет, это все не то, я думаю иначе, а на словах выходит Бог знает что.

На этом разговор оборвался… Она была уже одета, и когда появилась в гостиной в открытом нежно-розовом платье, стройная, непохожая на других женщин, Глинский моментально забыл неприятный разговор и издал восклицание восторга.

- Как вы хороши, как прелестны! - вырвалось у него. Он искренно был поражен и тронут ее красотой. - Сейчас у меня единственное желание: взять осторожно вашу руку и поцеловать ее почтительно.

Он так и хотел сделать, но она, странно довольная, веселая, не дала ему руки и велела горничной принести шляпу.

На лестнице, как только дверь закрылась за ними и щелкнул замок, Глинский без спроса взял Елену под руку… Она с каким-то жестом стыдливости высвободилась и стала быстро спускаться вниз, держась за перила. Глинский остался позади… Вынув папиросу из серебряного портсигара, со многими надписями и монограммами, он закурил и, весьма довольный этим началом, последовал за ней.

На улице Елена все еще торопилась, шла впереди Глинского и лишь успокоилась, когда уселась в просторную, чистенькую коляску. Он сел рядом с ней и сказал кучеру куда ехать.

Было так хорошо вокруг, что Елена все порывалась сказать:

- Ваничка, посмотри, как красив сегодня закат!

Или:

- Ваня, какой чудесный воздух!

Все казалось ей необычным: догоравший весенний день, темно-желтевший, задумчивые зеленоватые дали, такой же темно-желтый купол неба, чудесный, синеватый воздух, пахнувший именно так, как она себе представляла, влажными полями, - и даже этот чужой, сидевший рядом с ней… И рождалось в душе какое-то необыкновенное ощущение легкости, беспечности, хотелось улыбаться… Казалось, что ей теперь все можно, и, что бы она ни сделала, что бы ни сказала, как бы ни посмотрела, будет непременно красивым, изящным, будет нравиться, как единственное, неповторимое.

Назад Дальше