IV
Накануне первых классов в нашей квартире были открыты первые "занятные часы", которые начинались в пять часов и кончались в восемь. Введенский сразу явился в роли строгого начальства. Наше высшее отделение занимало маленькую комнату, а среднее и низшее устроилось в большой. Введенский завел квартирный журнал и заносил каждый день, что в квартире обстояло все благополучно. Ему нравилась каждая мелочь, которая выясняла его положение. В "занятные часы" ученики должны были вставать, когда он что-нибудь спрашивал. Из усердия Введенский сделал самый строгий осмотр книг, тетрадей, карандашей, перьев и всех остальных канцелярских принадлежностей, причем всячески придирался к Паше и Ване, хотя у них все было в порядке.
- Вы у меня смотрите, - пригрозил им Введенский уже решительно без всякого основания.
Увлекшись своей ролью, он хотел проделать то же самое и с нами, но Александр Иваныч показал ему кулак и проговорил:
- А это хочешь? Я тебе покажу такого старшего, что небо с овчинку покажется.
Ермилыч пообещал что-то в том же роде, и Введенский сосредоточил свое внимание на двух низших отделениях, причем произвел настоящий экзамен по всем предметам. Он особенно налег на пение, вероятно, потому, что сам пел хорошо и не сбивался "на гласах".
Из-за этих "гласов" произошла настоящая битва. Введенский поймал именно на них несчастных заводских поповичей. Посыпался целый град ударов.
- Ну, глас четвертый?! - орал Введенский, как, по его мнению, должно было орать всякое настоящее начальство.
Бедному розовому Ване особенно досталось. Со страха он перепутывал все гласы и должен был петь, когда задыхался от слез. Введенскому бело мало самоличного битья, и он устроил настоящее издевательство, заставляя по очереди Пашу и Ваню бить друг друга.
- Вот тебе глас первый! - кричал он, поощряя несчастных детей. - Пашка, валяй его по второму гласу… Прибавь еще глас третий… Так и поется:
Била меня мати за пя-а-а-тый глас
Все гласы, на которые пелось "Господи, воззвах к тебе, услыши мя", заучивались, как солдатские сигналы, по особым присловиям, как третий глас. Седьмой глас пелся так: "Летела пташечка по ельничку, напали на нее разбойнички и убили ее". По части этих гласов я оказался слабоватым, и помню, мне почему-то никак не удавался второй глас. Вообще заводские поповичи были в пении гораздо слабее деревенских, которые у себя дома постоянно помогали отцам при церковной службе с раннего детства.
Мне пришлось видеть только часть сцены обучения пению на гласы, потому что Ермилыч затворил двери нашей комнаты и, перемигнувшись с Александром Иванычем, полез в свой сундучок. Оказалось, что в сундучке Ермилыча был устроен потайной ящичек, в котором, как запретный плод, хранился табак. У Александра Иваныча папиросы прятались в корешке латинского словаря.
- Ермилыч, действуй… - шептал Александр Иваныч, становясь на часы к дверям.
Ермилыч поставил табурет на свой сундук, открыл в печи душник и, раскурив крючок, набитый табаком, жадно припал с ним к душнику. Он затягивался до слез, пока не закружилась голова. То же проделал и Александр Иваныч со своей папиросой. Курение табаку подвергалось строгому преследованию со стороны начальства, и курильщики рисковали познакомиться с роковым расчетом в субботу, когда Сорочья Похлебка немилосердно сек лентяев, курильщиков и нарушителей школьной дисциплины вообще. Но страх наказания никого не удерживал, и курили все, кто только хотел. Риск только придавал особую приятность наслаждению табаком. У нас на квартире курили трое, а Введенский еще нюхал табак.
- Ух, хорошо! - повторял Александр Иваныч, глядя кругом осоловелыми глазами. - Только бы не узнал инспектор…
- А зачем он сам курит?..
"Занятные часы" были устроены для младших отделений, а нам решительно нечего было делать. До ужина времени оставалось много, и Введенский отправился к Татьяне Ивановне просить какую-то таинственную книгу, которую она давала читать только за общее хорошее поведение. Он скоро вернулся с довольно толстым томом, носившим даже снаружи явные признаки самого живого внимания читателей.
- Эге, давай-ка ее сюда, голубушку!.. - торжественно заявлял Александр Иваныч. - Я три раза прочитал ее от доски до доски и знаю, где в ней раки зимуют.
Эта книга был знаменитый "Английский милорд". Сама Татьяна Ивановна по малограмотности, конечно, не читала его и охотно давала читать своим квартирантам. Александр Иваныч отметил на полях ногтем самые интересные для него места, которые и прочел… Я ничего подобного до сих пор не читал и не слыхал и поэтому заявил, что книга гадкая и читать ее совсем не стоит.
- Ничего ты не понимаешь, - авторитетно заявил Александр Иваныч: - "Никласа Медвежью Лапу" читал? Нет? А "Битву русских с кабардинцами"? Тоже нет? А "Лесного бродягу"? Так о чем мы с тобой будем разговаривать… Одним словом, как есть ничего не понимаешь.
Завязался горячий спор, причем я перечислил целый ряд авторов, имена которых в этой квартире оказались пустым звуком и вызывали смех.
- Гоголь - птица, а не человек, - смеялся Александр Иваныч. - Ты и этого не понимаешь. Утка такая есть дикая, которую зовут гоголем.
Я спорил до слез, защищая своих любимых авторов, но из этого, конечно, ничего не вышло, кроме насмешек и хохота. Поражение было полное, и я никогда еще не испытывал такой кровной обиды. Мне с особенной яркостью представилась картина нашей жизни в Висиме, любимый шкаф с книгами, чтение по вечерам, разговоры о прочитанном… Как это было недавно и как далеко!
V
Знакомство мое с настоящей бурсой произошло только с открытием классов. У меня еще сохранились впечатления первого пребывания в недрах этой бурсы, когда я "убоялся бездны премудрости и возвратился вспять". Помню сцену, которая разыгралась в первый же урок, когда в класс явился грозный инспектор. Это был еще молодой, высокого роста священник с красивым, матовым лицом и целой волной темных вившихся волос. Он ходил какой-то особенной, развалистой походкой и смотрел как-то сразу в лицо тому, с кем говорил. Войдя в класс, он окинул его инспекторским глазом и поманил кого-то пальцем. Из-за парт поднялась взъерошенная фигура. Инспекторский палец продолжал манить, и взъерошенная фигура подошла, остановившись "на приличном расстоянии". Мне кажется, что это фигуральное выражение нигде не было так применимо, как именно в данном случае.
Произошла короткая, но выразительная сцена.
- Курил опять?
- Ей-богу, нет!..
- А, не курил?! Дохни!
Инспектор наклонился, и взъерошенный бурсак дохнул ему прямо в нос.
- Крепчайший табак, - определил инспектор, и взъерошенный субъект как-то разом полетел на пол, точно его сдуло ветром…
Дальше пошло избиение, - таскание за волосы. От волнения инспектор сделался еще бледнее, а темные большие красивые глаза сделались еще больше и темнее. Эта сцена произошла на моих глазах около тридцати лет тому назад, и я до сих пор не могу ее понять. Грозный инспектор совсем не был злым человеком, а только старался исправить неисправимую бурсу… За упорное табакокурение полагалось исключение из духовного училища… Чтобы не губить человека, суровый инспектор прибегал к отеческим мерам и домашним средствам.
Собираясь в первый раз в классы, мы на квартире делали особенные приготовления. Старые ученики отламывали по кусочку от утренней порции белого хлеба и прятали их по карманам. Исключение представляли из себя Александр Иваныч и Ермилыч. Павел Иваныч Хвост объяснил мне, что эти кусочки - дань голодной бурсе. Действительно, когда мы пришли в свой четвертый класс, нас обступила целая голодная бурсацкая толпа, одетая в какие-то длинные серые пальто. Голод - ужасная вещь, и кто видел взгляд голодного человека, тот никогда его не забудет. Бурсаков было всего человек пятнадцать в нашем классе, но это была сплоченная и организованная толпа. Каждый делал себе свободный выбор из среды квартирных учеников, которые являлись в роли овец "стригущему их безгласных". По совету Павла Иваныча, я, на всякий случай, имел кусок утренней порции, который меня страшно смущал, потому что хотя я и сам был голоден, но с удовольствием отдал бы первому голодному бурсаку.
Произошла такая картина. На меня сразу обратил внимание среднего роста бурсак с какой-то серой физиономией, кажется, присвоенной всем бурсакам. Он в один миг свесил своим взглядом, что я - новичок, трус и жертва для его аппетита.
- Хлеба! - отрывисто проговорил он, протягивая руку. - А то будут чиканцы…
Есть ничтожные, но решительные моменты в жизни каждого человека. Я уже готов был отдать свою дань смельчаку (его прозвище - Тетеря, потому что он имел несчастие обладать длинным носом, - признак, который бурса, вопреки "Брему", относила к разряду куриных), но в этот критический момент на выручку ко мне неожиданно явился другой бурсак, Николай Постников, и проговорил с решительным видом:
- Калю!..
На бурсацком языке слово "калю" имело такое же значение, как на языке полинезийцев слово "табу", то есть кто произнес его, тот и делался неприкосновенным собственником той вещи, над которой было сказано магическое слово.
Мне приходится сделать маленькое отступление. Все воспоминания, хотя они и ведутся в хронологическом порядке, страдают некоторой непоследовательностью. Так и в данном случае я должен вернуться к своему сидению в селе Аяцком, где я случайно познакомился именно с этим Николаем Постниковым, одним из типичнейших бурсаков. Он приходил к моим огуречникам, и мы познакомились. Особенного ничего в этом знакомстве не было, и помню только испытующий и взвешивающий взгляд старого, опытного бурсака, когда он узнал, что я еду учиться в духовное екатеринбургское училище.
Вероятно, на основании этой случайной встречи Постников и "закалил" меня в свою собственность как данника. Нужно было видеть выражение лица Тетери, когда лакомая добыча ускользнула у него из рук… Потом, когда Тетеря несколько раз пытался отомстить мне, Постников неизменно выручал. Я думаю, что тут дело было не в том кусочке хлеба, который я ежедневно ему приносил, а именно в нашей встрече в Аяцком. Постников любил вспоминать о ней, и у него делалось совершенно другое лицо, когда он говорил:
- А помнишь Аяцкое село? Отличное место… Огуречники-то, с которыми ты ехал, тоже из духовного звания…
Мне казалось, что Постников в эти моменты опять был среди родных полей и видел свое Аяцкое село, как обетованную землю, - это была последняя дань родине. Никакая бурса не в состоянии уничтожить этого тяготения к родному гнезду.
В течение первого же дня определился состав нашего класса, распавшийся на две неравных половины. Меньшую составляла бурса, а большую - квартирные ученики. Всех квартир, кажется, было пять, и наша оказалась самой скромной. Все заняли одну парту, и только для меня не осталось места.
- Иди сюда, - предложил мне высокий, рыжеватый малый с какими-то остановившимися, как у ястреба, глазами. - Я знал твоего брата…
Не дожидаясь моего согласия, он потащил меня за руку на одну из задних парт, где помещалась "Камчатка". Моим соседом оказался маленький ученик с рябым лицом, серыми, мигавшими глазами, кудрявыми, походившими на пух, белокурыми волосами и удивительно подвижным носом. Это оказался самый отчаянный забияка во всем классе, Сельмяков, а на училищном языке - Патрон. Он презрительно осмотрел меня с головы до ног и только фукнул носом. Очевидно, я в его глазах не выдержал экзамена.
- Моя фамилия - Хлызов, - рекомендовался товарищ моего брата.
Первый урок был катехизис, и все замерли, когда в коридоре послышались тяжелые инспекторские шаги. Когда мы встали для молитвы, Патрон кольнул меня иголкой в ногу и, улыбаясь, шепнул:
- Ступай, жалуйся!..
Я хотел отодвинуться, но Хлызов, глядя в глаза инспектору, незаметно ни для кого принялся колоть меня в бок спрятанным в горсти перочинным ножом. Было больно, но я крепился и выстоял молитву неподвижно, что и спасло меня от дальнейших испытаний. Закончилось это знакомство тем, что когда я достал свой перочинный ножичек, Хлызов выхватил его и проговорил:
- Это мой ножичек… Твой брат взял его у меня на подержание. Одним словом, калю…
Право сильного царило в этих стенах в своем полном объеме.
VI
В течение первого же дня я познакомился со всем наличным составом бурсы нашего класса. По наружному виду все бурсаки походили один на другого благодаря однообразному костюму и, точно присвоенным специально бурсе, серым, словно выцветшим лицам и, - я бы сказал, - голодным волосам… Для того, чтобы последнее выражение было понятнее, приведу пример, именно, волосы выздоравливающих после жестокого тифа. Костюм бурсаков состоял из казинетовых сюртучков и таких же брюк, а шея закрывалась глухим галстуком из сукна. Почему так отчаянно голодала бурса, трудно сказать. У них был и чай утром, и обед, и ужин, конечно, скудные, но казалось бы, что до голода было еще далеко. Главное лишение бурсы заключалось в том, что ее кормили одним ржаным хлебом и белый давался, кажется, только по праздникам. Это лишение являлось именно в нашем училище особенно чувствительным, потому что в шестидесятых годах даже простые крестьяне в Екатеринбургском уезде ели только пшеничный хлеб. Другой причиной этой училищной голодовки, вероятно, служила вообще вся обстановка, при которой бурсе приходилось отбывать свою учебу. Лучшие комнаты были заняты спальнями, устроенными уже совсем не по чину, а день проходил наполовину в классах, а другую половину - в "занятных комнатах". При училище не было садика, и бурса толкалась на дворе, прямо на глазах у своего начальства. Всего печальнее были для бурсы праздники, когда она бродила по двору, по коридорам, по "занятным комнатам", как "неприкаянная душа".
Бурса всегда голодала, но голодали ведь и мы, квартирные, хотя и находились относительно в лучшем положении.
Из безличной, на первый взгляд, толпы бурсаков первым номером выделился добродушный верзила, по прозвищу Масталыга. Ему было лет двадцать, и он казался среди нас настоящим великаном. В качестве бурсака он считал своею обязанностью задирать квартирных и с первого же раза "нарвался" на отчаянного Патрона. Произошла самая комическая драка. Патрон вскочил на парту, отчаянно размахивая перочинным ножом, кричал:
- Не подходи, - убью!..
- Ну, убивай, - добродушно говорил Масталыга, размахивая длинными руками, как ветряная мельница.
Это было настоящее единоборство воробья с журавлем, закончившееся тем, что Патрон действительно победил Масталыгу, то есть ранил его ножом в ногу. Квартирные торжествовали свою победу…
- Я ему, Патрону, оборву ноги, как таракану, - говорил в нос Масталыга.
Великан нисколько не сердился, потому что сражался только за честь своей родной бурсы.
Это событие произошло в первую перемену, а после второго урока в качестве героя выступил наш Ермилыч. Он скромно сидел за своей партой и не принимал никакого участия в буйных шалостях. Я видел, как несколько раз к нему подходил Тетеря и "задирал". Ермилыч крепился, и Тетеря отошел ни с чем. Его место занял бурсак Атрахман, сгорбленный, худой, с каким-то неприятным лицом и злыми кошачьими глазами. Он сразу нанес Ермилычу кровную обиду, то есть сделал из своих пальцев заячьи уши. Ермилыч побелел от злости и вылетел из-за своей парты одним прыжком. В следующий момент на Атрахмана посыпался целый град ударов, так что он даже и не защищался, а самым позорным образом отступал в угол, напрасно стараясь защищать лицо руками. Ермилыч поступал по приему всех великих героев, то есть не дал опомниться врагу. Кончив расправу, он преспокойно сел за свою парту. На него было просто страшно смотреть, - бледный, задыхающийся, с остановившимися глазами и судорожной улыбкой на своих бескровных губах.
- Будешь помнить заячьи уши… - хрипло шептал он.
Атрахман был посрамлен. Бурсе сегодня вообще не везло, хотя она и выставила своих первых бойцов. В резерве оставался главный силач - Демьяныч, но он не желал принимать никакого участия в задирании квартирных. Как все настоящие силачи, Демьяныч отличался самым мирным характером и только улыбался какой-то больной улыбкой. Бурса умела ценить героев, и в течение двухлетнего курса я не помню, чтобы кто-нибудь задирал Демьяныча.
После нанесенного Ермилычем поражения Атрахману бурса решилась выместить все на нашем старшем Илье Введенском. Травля шла настойчиво, и бурса проявляла сплоченность действия, тогда как квартирные действовали только врассыпную. Проявлявший у себя дома просвещенный деспотизм, Введенский оказался в классе самым жалким трусом. К нему подошел единственный толстый бурсак Галуппи, посмотрел несколько мгновений в упор и без всяких слов ударил его. Этот военный прием Галуппи вызвал бурное одобрение.
- Валяй, Галуппи, Просвирню по уху!..
- Братцы, смотрите, как у Просвирни обе щеки трясутся… Ай да Галуппи, молодец!..
Галуппи, поощренный общим одобрением, действовал медленно и наносил удар за ударом не спеша, с самым серьезным лицом, точно он исполнял какую-то очень важную обязанность. Припоминая, как Введенский истязал Пашу и Ваню, я нисколько не пожалел его, а даже думал про себя: "Так его и надо…" Всего интереснее было то, что Александр Иваныч, сидевший рядом с Введенским, не пошевелил пальцем, чтобы заступиться за него, а только хохотал…
Вообще первый училищный день прошел в усиленных драках, напоминавших бои молодых петухов. Нужно заметить, что большинство этих драк происходило точно по обязанности… Известное молодечество, удаль и молодой задор требовали выхода, и бурса его находила.
Но не все, конечно, бурсаки были буянами и забияками. Среди них были и очень мирные люди. Эти мирные бурсаки являлись каким-то исключением, жалкими париями. Вечно ожесточенная, голодная, воинствующая бурса презирала их от чистого сердца, на том простом основании, что она являлась силой, а эти создания профанировали суровые основы грозной школьной общины. В бурсе ее неписанные уставы, порядки и обычаи передавались из поколения в поколение и блюлись неукоснительно. Бурсак являлся для самого себя человеком обреченным, который только исполнял то, что было выработано веками… Из бурсы выработалось своего рода казачество, та учебная "Сечь", где выживал только сильный и где ценилась только сила. Ведь наши отцы, деды, прадеды и прапрадеды проделывали то же самое.