Смерть в Киеве - Павел Загребельный 21 стр.


- Был на свете слепой человек. Ибо все мы так или иначе слепы на этой земле. Но вот был слепой, не скрывавший своей незрячести. Был у того слепого и сын. Вот пошел куда-то сын, а слепой сидит и ждет. Приходит сын, слепой и спрашивает у него: "Где был?" - "Молоко ходил пить". - "Какое же оно?" - "Белое". - "А я уже и забыл, что ж это такое - белое". - "Такое, как гусак". - "А гусак какой?" - "Такой, как мой локоть". Слепой пощупал локоть сына: "Теперь знаю, какое молоко".

Так выпьем за Манюню, у которой локти и впрямь как молоко. Будь здоров и ты, княже, возле такой девушки, как Манюня Кисличкина.

- Будь здоров, княже, возле Манюни.

- Здорова будь, Манюня!

- Здоров будь, княже.

Кубки осушили под веселые восклицания, налили еще раз и выпили снова; когда же закусили все как следует, Долгорукий вытер усы, крикнул:

- Теперь нашу песню про Манюню!

И Вацьо подскочил, взмахнул руками, изо всей силы крикнул "гей!", начиная песню, а все сразу подхватили, наполнив до отказа ковчежную гридницу сильными мужскими голосами:

Гей, боярский двор - море,
Гей, Кисличкин двор - море!
Что крутые берега его - тесаный терем,
Что буйные ветры - стража верная.
А у него на море белорыбица
Манюня Кисличкина!
Ловили ловцы,
Ловцы-молодцы,
Те же ловцы - неудальцы:
Неводы у них не шелковые,
А крючочки у них не серебряные.
Гей, боярский двор - море,
Гей, Кисличкин двор - море!
Что крутые берега его - тесаный терем,
Что буйные ветры - стража верная.
А у него на море белорыбица
Манюня Кисличкина.
Ловили ловцы,
Ловцы-молодцы,
Эти ловцы - удальцы,
Ибо неводы у них шелковые,
А крючочки у них все серебряные.
Поймали белорыбицу,
Схватили Маню Кисличкину,
А поймав, за стол саживали,
За стол с князем да с боярином.
Да и сами садились,
Песню заводили,
Медом-пивом запивали,
Манюню цело…

- Шутники и весельчаки твои люди, князенька, - прищурившись, заглянул в глаза Долгорукому Кисличка, когда закончилась песня.

- Перед потопом, боярин, - развел руками Долгорукий и вдруг гаркнул: - Манюню цело…

И влепил Манюне в щеку поцелуй звонкий, молодецкий, а отроки проревели троекратно:

- Манюню целовали, Манюню целовали, Манюню целовали!

После чего Юрий поцеловал девушку еще и в губы, приведя ее в такое неописуемое смущение, что она убежала бы из-за стола, если бы князь не придержал.

- Зять надобен тебе, боярин, - заговорил князь Андрей. - В заповедях божьих для Ноя сказано ведь, чтобы взял он в ковчег род свой и жен сыновей своих. Ты же сыновей не имеешь, а лишь дочь. Вот и должен найти зятя для дочери.

- Нужно, да тяжело, - вздохнул Кисличка. - Среди моих людей нет достойного, а со стороны как возьмешь? Не могу бросить ковчег, чтобы искать. Пустить сюда тоже никого не могу.

- Привезли тебе для выбора вон сколько молодцов, - сказал Долгорукий. - Даже из Киева имеем.

Иваница задвигался на скамье, будучи не в состоянии скрыть удовольствия.

Помнил об Ойке, не мог выбросить ее из сердца, но возле Манюни умирали все воспоминания, отступали страсти, омрачались надежды, - он способен был смотреть лишь на нее, наслаждаясь и довольствуясь самим предположением, как роскошествовал бы он в случае согласия Манюни…

- Не ведаю, согласился бы киевский наш гость, - осторожно начал было Кисличка, на что Иваница чуть было не крикнул: "Согласен!" - но Долгорукий своевременно опередил его, взмахом руки пригасил жар Иваницы.

- Зовется Иваница, - сказал князь Юрий. - Учен не меньше, чем его товарищ лекарь Дулеб.

- Вот уж! - стеснительно крякнул Иваница, потому что рядом с ним шевелился паскудный книгоед Силька, который откровенно прыснул в кулак, когда князь сказал про ученость Иваницы.

- Но, - продолжал Долгорукий, - прежде всего, боярин, должны иметь мы согласие на брак от самой Манюни, потому что насильства над ней мы не потерпим, в особенности же любя ее. Затем согласие должен выразить также Иваница. Но перед этим ты должен рассказать все про свой ковчег и про все, что будет ждать здесь будущего твоего зятя. Налей-ка, чашник, боярину меду, хотя никакой мед не сравнится своей сладостью для него с его ковчегом. Здоров будь, боярин, и ты, мать, и ты, Манюня!

- Ковчег - это мир отдельный, - опрокинув кубок и теребя свою узкую бороду, начал Кисличка. - В своей безграничной доброте и огромном милосердии господь всемогущий открыл мне в самый год моего рождения, что выбирает меня из всех земных людей, дабы построил я новый ковчег, как праведный Ной некогда, и спасся в нем со всем живущим в годину нового потопа, который будет наслан высшей силой, когда наступит исполнение времен. Исполнение же это определяется счетом лет, ибо я родился в лето шесть тысяч шестьсот, то есть - две шестерки и два зеро, - стало быть, вернее всего ждать исполнения времени в лето, назначаемое четырьмя шестерками, однако случиться это может и раньше, из-за чего я готовился уже во время переполовинивания, то есть в лето шестьдесят шесть тридцать третье, хотя тогда ковчег мой не был готов, в лето шестьдесят шесть сорок четвертое стихии уже не пугали меня, потому как я успел укрепить ковчег, хотя опять-таки не все сделал изнутри, закончив лишь нижнее жилье, потому и надеялся, что потопа не будет, ибо завещано мне, как и праведному Ною, соорудить в ковчеге нижнее, среднее и верхнее жилье, что я успел к лету шестьдесят шесть пятьдесят пятому, которое приблизилось к концу и, может, ведет за собой первый вал воды, из-за чего, князенька, и не могу долго тебя принимать, ибо в святом письме не сказано, чтобы брать в ковчег людей, там есть лишь о скотине. Ежели про бессловесную тварь не похлопочет человек, то кто же это сделает? Потому я прежде всего устроил скотину, соорудив нижнее жилье и поставив туда коров, коней, потом закончил жилище среднее - для овец, птиц, собак, свиньи свободно ходят из нижнего до самого верхнего жилья, потому что эта тварь создана богом, чтобы всюду совать рыло и разравнивать нечистоты, которые могут собираться где-то с одной стороны и наклонять ковчег. Все сотворил господь на благо. Свинью, чтобы разгребать нечистоты, мышь, чтобы прочищала свинье рыло, кота чтобы гонял мышь, не давая ей прогрызть дыр в ковчеге. Даже клоп нужен, чтобы человек не спал и не забывал про паруса и кормило.

- А таракан? - спросил князь. - Тараканы тоже есть в ковчеге?

- Тараканы - это указатели на хворости людские. Пока есть тараканы человек здоров, когда они исчезают - это знак, что к тебе подкрадываются хворости.

- Совпадает с твоей наукой, лекарь? - прищурился Долгорукий на Дулеба.

- Новое для меня.

- Тут все для тебя ново. Разве лишь мысль про потоп да про ковчег, которая существует испокон веков, но только в лучших умах людских. Согласен, боярин?

- Истинно, князенька.

- Расскажи гостям киевским, как строил свой ковчег. Ибо я хоть и не знаю, да догадываюсь, а они и догадаться не могут.

- Трудным было возведение. И не тем трудное, что трудное, а тем, что неведомое. В святом письме сказано было праведному Ною: построй ковчег из дерева гофер. А что это за дерево? Растет ли у нас и под каким наименованием? Сосна, кедр ливанский, дуб васанский? Думал я долго, намеревался сколачивать ковчег, как сколачивают бочку: сосновые клепки, дубовое дно, но вспомнил про стихию, про бурю, про гидру и левиафана в морской пучине, - разве ж выдержит сосна? Ежели подумать, то нет крепче дерева, чем дуб, вот и начал я выбирать дубы у себя да менять у других бояр за свои сосны, да ели, да березы. Извел все леса, еле хватило древесины, потому как люд, обленившийся и дерзкий, не в состоянии постичь господнее предначертание, всячески мешал мне, случалось, что леса жгли нарочно, древесину утапливали в реках и озерах, потому как ведомо, что дуб тонет в воде.

- Так и ковчег твой утонет? - с напускным испугом произнес Долгорукий.

- Это уже не дуб, не дерево мертвое, а ковчег. Выдолби корыто из дуба, или же корсту, или же челн, пусти на воду - поплывет? Поплывет. Так и ковчег. Но люд пакостил всячески и в неосознанности и темноте мешал мне завершить завещанное богом дело. Когда велел я засеять все поля льном, чтобы выткать паруса для ковчега, поля пролежали без семян, потому что кто-то подговорил люд не пахать и не сеять. Когда поощрял ловить для ковчега по паре диких зверей, то либо не находилось охочих, либо же тащили мне одних лишь волков да хорей, которые запакостили ковчег и передавили всю птицу. Люд погряз в греховности, в обжорстве и питье, в разврате. Когда я собирал их и говорил им о приготовлении к плаванию, может и вечному, о своем высоком призвании и о печати божьей, которая снизошла на меня, они смеялись, а некоторые доходили до того, что подстрекали против меня всех тихих и послушных. Пробовали поджечь ковчег, захватить его. Однако предусмотрительность спасла меня, потому как я смолой покрыл ковчег лишь изнутри, а извне, чтобы не рассыхалось дерево, велел каждое лето обливать его непрерывно водой, которую возили с озера бочками. Ковчег же сколотил так, что никто в целом свете, кроме меня самого, не сможет попасть сюда, все переходы закрываются, в конце каждого перехода крепкие дубовые двери запираются на дубовый засов, на каждый подлинный переход выпадает по нескольку ненастоящих, которые не ведут никуда и в которых, ежели забежит какой-нибудь посторонний человек, может остаться навеки.

- Пугаешь, воевода? - Долгорукий кивнул чашнику, чтобы тот подливал в кубки. - Кто же к тебе в зятья пойдет, ежели тут такие ужасы?

- Скотина в ковчеге устроена по божьим указаниям. Все тут для нее. Чистые конюшни, просторно, вдоволь кормов.

- Не поставишь же зятя к коням или к коровам.

- Тут, князенька, не жениться нужно, а присматривать за скотиной, угождать всему живому, ибо зачем живет человек на свете и каждый день вопрошает: "Выяви, господи, конец мой и меру дней моих".

- Легко тебе, боярин, угождать скотине бессловесной, а князю приходится служить людям.

- Это люди тебе служат, князенька.

- Так кажется, когда смотришь со стороны. А я княжу уже больше, чем ты строишь свой ковчег. Тоже что-то пытаюсь возвести. Только не такое, как у тебя. У меня оно - для людей!

- А у меня - для спасения.

- Кого же спасаешь? Себя? Тогда отпусти отсюда Манюню и спасайся как хочешь. Ибо, наверное, Иваница не останется в твоем ковчеге.

- Чтобы в ковчеге, так и нет, - сказал Иваница, - а возле Манюни остался бы с превеликим удовольствием…

- И меня бы покинул? - спросил Дулеб.

- Так вот же… - безрадостно вздохнул Иваница.

- А что скажет Манюня? - обратился к девушке Долгорукий. И все замерли, потому что всем хотелось услышать голос той, которая была словно бы воплощением женственности, словно бы олицетворением самых сокровенных мечтаний мужских.

- Я не знаю, - прошептала девушка, но шепот ее прозвучал, будто крик плоти, будто серебряный горн греха, каждому захотелось учинить какое-нибудь безрассудство, но все посматривали на князя Юрия, а еще больше на князя Андрея, потому что если кто и не знал, то догадывался, что Андрей наперекор отцу стоит на стороне боярина Кислички.

- Не знаешь, а пора бы уже знать, - тихо, но так, что все услышали, промолвил князь Юрий и обнял девушку за стан, полушутя, игриво и в то же время достаточно крепко, чтобы почувствовать под рукою ее упругое тело, а она могла бы ощутить неудержимое желание в каждом пальце княжеском.

Боярин Кисличка испуганно смотрел на это, он даже наклонился вперед, чуть не ложился на стол, словно бы не верил собственным глазам и хотел еще раз увериться, что это княжеская рука блуждает по телу его дочери, его нетронутой Манюни…

С Иваницей творилось нечто непостижимое. Началось уже тогда, когда его в шутку сделали женихом Манюни, вспыхнуло с неудержимой силой, когда услышал Манюнин голос, и уже совсем ошалел, увидев, как бесстыдно блуждает княжеская рука по телу Манюни. Но пока еще сдерживало его спокойствие Дулеба, еще проносились перед глазами какие-то обрывки воспоминаний, видений, слов, чьи-то поцелуи, объятия, видел он босые Ойкины ноги на примерзшей траве, перехватывало дыхание от неосуществимого, от невозможного, от того, чему не дано повториться.

Идешь и не возвращаешься. Встречаешь - и разлучаешься навеки. Ойка сказала: "Когда вернешься в Киев, тогда…" Но надеялся ли он возвратиться? Никогда не надеешься и никогда не возвращаешься. Даже в Киев, который невозможно миновать. А в этот ковчег? Сам себе не поверишь, что он где-то есть и что в нем погибает такое диво, как Манюня. Сюда не возвратишься никогда и ни за что. Люди не возвращаются, ой нет!

Иваница жадно выпил два кубка меду, чем еще больше распалил себе душу. Уже не помнил, что делает, но слышал, как Долгорукий, стараясь споить боярина Кисличку, вынуждал того пить за собственное здоровье, медленно встал, покачиваясь не от опьянения, а от одного лишь присутствия здесь белотелой девушки, будто искупанной в луне, в молчаливом оцепенении двинулся к князю Юрию, собственно, к Манюне, но сначала он должен был пройти мимо князя, боярин Кисличка в расчет не принимался, зато боярин мигом смекнул, какая опасность таится в этом очумевшем молодом киевлянине, выпрыгнул из-за стола, расставил длинные руки, нагнулся к Иванице, закричал:

- Куда? Не пущу!

Иваница молча потеснил его прямо на Долгорукого, боярин споткнулся, упал на князя, тот попытался было стряхнуть его с себя, но Кисличка впился в него как клещ, тогда князь Юрий, уже и впрямь разгневавшись, крикнул своим суздальцам:

- Убрать!

Вацьо уже был возле Кислички. Он оторвал его от князя, бросил на пол, еще двое или трое подскочили ему на помощь, и за миг боярин лежал увязанный ремнями и только хрипел.

- Отче! - отчаянно сказал князь Андрей. - Что чинишь, княже Юрий?

Но у князя Юрия была новая морока. Потому что, пока связывали боярина Кисличку, Иваница, которому никто не мешал, очутился возле Манюни, умело просунул ей руки под мышки, поднял из-за стола, едва не задохнувшись от сладкого прикосновения к этому щедрому телу, которое словно бы кричало голосом соблазна в каждой своей клеточке.

Рука Долгорукого упала вниз, князь ошеломленно взглянул туда, где только что была Манюня, он еще ничего не мог понять, сначала решил, что Иваница пришел ему на помощь, верил в это еще и тогда, когда догонял Иваницу с девушкой, которые уже были у выхода из горницы, уже углублялись в темные запутанные переходы ковчежные, в которых, ведомо ведь, никто, кроме боярина Кислички, не мог разобраться, но разве же кто-нибудь думал нынче о таинственности ковчега, а Долгорукому показалось, будто Иваница вывел Манюню лишь для того, чтобы отдать в его руки, услужить великому князю.

- Отче! - вслед отцу еще раз крикнул князь Андрей, но Долгорукий уже не слыхал ничего, легко, почти юношески добежал до выхода из горницы, мигом догнал тех двоих, положил руку на плечо Манюне, сказал Иванице:

- Благодарение тебе за сообразительность, теперь возвращайся.

- Вот уж! - гмыкнул Иваница, не останавливаясь и ведя за собой Манюню, будто он тут был хозяином и знал все тайники переходов.

- Ну! - крикнул Долгорукий и рванул к себе Манюню так, что Иваница очутился впереди один и должен был теперь либо возвращаться назад к пирующим, либо же…

Он не мог возвращаться, знал, что возврата нет, никогда не возвратишься к женщине, которую мог взять и не взял, утратив на века; ему нечего было терять, он был вольным человеком, никакие князья не были властны над ним, в особенности же рядом с женщиной, да еще такой женщиной.

- Ага, княже, - зловеще улыбнулся Иваница. - Ты так, княже? Тогда давай так. Давай спросим Манюню. Пускай скажет она.

- О чем спрашивать? - нетерпеливо потянул к себе Манюню Долгорукий. О чем спрашивать?

- А с кем она хочет пойти - вот что, княже. Ты князь - а я просто себе человек. С кем ты пойдешь, Манюня?

- Нечего спрашивать, убирайся! - уже спокойнее, с чувством силы и власти сказал Юрий. - Пошел прочь! К лекарю своему иди!

- Манюня, скажи!

- Прочь!

- Манюня!

Голос Иваницы обрел ласковость, шелковистость, был тихий, но властности в себе имел больше, чем княжеское восклицание; и то ли этот голос, то ли мужество Иваницы, то ли его молодость послужили тому причиной, но Манюня легко сбросила с себя руку князя, шагнула к Иванице, тихо сказала:

- С тобою.

Голосом этим словно бы ударила Долгорукого в грудь. Он отшатнулся, наставил на тех двоих руки с растопыренными пальцами, будто отгонял от себя страшное видение, начал пятиться, потом тяжко повернулся и, сгорбившийся, постаревший, униженный, двинулся из темного перехода.

А те двое, проследив за ним, как будто еще не верили, что он в самом деле отдаляется и уже не возвратится, бросились чуть не бегом в глубь переходов, открывали одну дверь за другой, девушка умело стучала засовами, отгораживалась от целого мира, вела Иваницу дальше и дальше, глубже и глубже, вокруг них теперь было лишь сено, сухое, душистое, тихое сено, лишь где-то внизу слышались вздохи и возня скотины, а наверху стучали люди, от которых они бежали и к которым не имели намерения возвращаться, увлеченные друг другом, погруженные в неистовость первого поцелуя, для которого, казалось им, они были рождены на этот свет.

Долгорукий, возвратившись в горницу, встретив встревоженный взгляд боярыни, которая, может быть, и радовалась тому, что произошло, но одновременно и боялась за дочь и за неизбежный гнев своего мужа, увидев увязанного ремнями, охрипшего от крика боярина Кисличку, сначала махнул было рукой, чтобы развязали хозяина ковчега, хотел гнать Кисличку за теми двоими, чтобы вытащил их из переходов, не дал произойти тому, что могло между ними произойти, но тотчас же передумал, тяжело подошел к своему месту, упал на скамью, потянул к себе чашу с пивом.

Князь Андрей кивнул дружинникам, подтвердив веление великого князя, чтобы освободить от пут боярина.

Дулеб чувствовал себя прескверно. Может, даже хуже, чем князь Юрий. Ибо тот, утратив власть над теми двумя, все же имел ее здесь и над всей землей, поэтому мог надлежащим образом распорядиться не только самим собой, но и всеми остальными. Дулеб же, хотя человек вольный и полный неповторимых знаний, зависел во всем от воли Долгорукого, правда обладая нескованностью мысли, но что значила неподвластная мысль в тот момент, когда нужны были действия?

Спас их (а прежде всего, наверное, самого себя) князь Юрий. Он встряхнул головой, будто после сна или помрачения от тяжкой болезни, сверкнул глазами, спросил так, будто ничего и не случилось:

- Так мы еще споем сегодня?

- А какую, княже? - заглянул ему в лицо преданными глазами Вацьо.

- Может, про коников?

Князь еще не сбросил с себя окончательно растерянности, он просил помощи, спасения, песня могла стать таким спасением, и Вацьо тотчас же завел:

Коники iржуть князю в кiнницi…
И все подхватили тихо и грустновато:
А гусельки грають князю в гридницi,
А дiвчатко плаче князю в темницi…

Назад Дальше