- Гонцов дам. Но все это - суета. Идти надобно на Киев. Не знаю еще, когда именно идти и как, но ведаю: надобно. Для этого живу. Пока не соединим всей нашей земли, никто не будет знать, что здесь надобно делать. Буду повторять всегда, до самой смерти, завещать сыновьям своим и потомкам, что земля наша прежде всего и превыше всего достойна единственного: объединения. Тогда она будет не просто богатой, но станет щедро-богатой для всех людей, которые на ней живут, а могуществом своим превзойдет все, что можно себе представить и отыскать в древнейшей истории. Ради этого хочу идти на Киев. Скажут обо мне: ищу славы. Пускай говорят. Скажут: обещал суздальцам, что ждет их в Киеве хлеб, мед и просо. Пускай говорят и это. Еще обвинят, якобы возжелал присоединить достославный Киев к неведомым краям суздальским. Пусть. Мечтаю не о присоединении, а об объединении. Нет суздальцев и киевлян, есть братья. Нет медоточивых земель и пустошных краев, а есть наша любимая земля, с которой по богатству не сравнится никакая земля на свете! Что скажешь, княже Иван, на мои слова?
- Великая цель - как великая тяжесть: много сил надобно, дабы поднять.
- Надеюсь, что помогут мне. Поможешь и ты.
- Хотел бы.
- Настало время высочайшее. Изяслав опустошает и грабит земли вокруг Чернигова, по Сейму, по Десне. Два лета не знает покоя этот край. Надобно идти на Киев. Вести оттуда тревожные, но и благоприятные.
- Зимой тяжело, - заколебался Берладник. - Еще не собрал достаточно людей.
- Достатка никогда ни в чем не бывает.
- Но ведь и бросаться вслепую - нужно ли? Был я там, помогал Святославу Ольговичу. Ты знаешь, как все закончилось.
- Знаю, что взял ты золото от Святослава и помчался сюда.
- От безнадежности прибыл к тебе, князь Юрий, вспомни.
- Ну, верно. Теперь служишь мне, и вот я велю идти с сыном моим Ростиславом на Киев еще этой зимой, чтобы до весенних разливов быть там.
- С Ростиславом не пойду. Ежели и пойду, только с тобою, княже Юрий, и то лучше в теплую погоду, чтобы взял бы еще и половцев в подмогу.
- Забыл, княже Иван, кто платит твоим берладникам.
- Помню о том хорошо. Если бы не зависимость эта, то считали бы себя целиком вольными людьми, а так - лишь наполовину.
- А кто ставит условия? - засмеялся, чтобы хоть немного смягчить остроту разговора, Долгорукий. - Тот, кто платит.
- Нет, - сказал Берладник, - тот, кто служит. Знаешь ведь песню, княже Юрий: "Поищем себе лучшего хозяина".
- Ты не варяг и не тот киевский воевода, который менял князей, словно пес хозяев. Ежели пришел ко мне, верю: пришел ради великого дела, а не ради хорошей платы. Ловил бы рыбу на Дунае да торговал бы с ромеями и получал бы себе серебро да злато. Ты же взял на себя добровольно то, что мною взято по долгу. Поэтому ставлю тебя так высоко и пришел к тебе именно теперь.
- Внезапно застал меня, княже. Не готовы мы к такому далекому и, быть может, самому главному нашему походу. Не говорю, что для тебя - это все. Поверь мне: не принадлежу к вялым и разнеженным, умею действовать быстро, но что-то меня сдерживает. Сам не знаю что, но нашептывает: "Не торопись". Да и не пойду без тебя никогда. Это уж так. Потому что в самом деле шел именно к тебе, много наслышан про князя Долгорукого, пришел не для того, чтобы сидеть тут и ставить такие вот печальные городки, где берладники не купаются в роскоши, а живут в суровых трудах повседневных. Пришел, чтобы идти, быть может, и верно на дело самое высокое. Но с тобой, княже Юрий.
- Дозволь, княже Юрий, слово молвить, - подливая в чаши, обратился к Долгорукому чашник, Громило, перед тем перемолвившись несколькими словами с князем Андреем, который сидел возле сестры своей Ольги, вроде бы вовсе равнодушный к разговорам за столом, тогда как княжна вся была поглощена вниманием к каждому слову Берладника.
- Скажи нам, Громило, про суздальского коника, который войдет в Золотые ворота киевские, - улыбнулся Долгорукий.
- Скажу про другое, княже. Слыхали мы все о твоем намерении идти на Киев. Пойдем за тобой всюду, потому что любим тебя и верим тебе во всем, храним верность навсегда. Но ежели мыслишь, княже, великое владение приобрести в Киеве, то напрасно трудишься, найдешь там, княже, одни лишь опустошенные и разоренные земли, где уже и так мало людей осталось, а потом еще меньше будет. Без людей же земля - ненужная пустыня. Имеешь в своем владении полей и лесов с достатком, а людей и так мало. Вельми мудро поразмыслил ты, когда стал города закладывать и привлекать отовсюду к себе люд. И за то время, пока другие князья войнами опустошили свои земли, к тебе, князю мирному и справедливому, чуя тишину и благоденствие, а также правосудие, шли люди из самого Чернигова да Смоленска, а сколько же тысяч и из-за Днепра и от Волги, и не одни лишь русские люди, но и другие идут под твою руку. И все едино полей и лесов у тебя больше, нежели люду. По той причине советовал бы тебе, княже, не сиротить своих людей, а печься о них тут, тогда узришь вскоре плоды сих трудов своих. Когда же людей будешь иметь вдоволь, не нужна тебе вся оная Русь. Ты будешь всем страшен и всеми почитаем. Когда же перестанет быть мир, то земля твоя людьми не умножится, но оскудеет. Здрав будь, княже Юрий.
- Здрав будь, княже! - подхватили все за столом, но на этот раз получалось так, что суздальские отроки кричали словно бы за Долгорукого, а берладники за своего Ивана.
Можно было ждать, что Долгорукий что-то резкое ответит Громиле, который забыл о своем долге потешать за трапезой конскими своими притчами, вмешался в княжеский нелегкий разговор, да еще и встал не на стороне своего князя, а выступил против него.
Но Долгорукий спокойно спросил у Берладника:
- Где же твой олень берладницкий?
- Несут, княже, несут.
- Обещал, отче, деяти ловы у князя Ивана, - заговорила Ольга. Теперь хочешь есть оленя, пойманного кем-то другим. Взяли с собой псов и птиц, а ловов не деяли.
- Тебе не ловы надобны, заблудиться в пущах хочешь и чтобы князь Иван тебя искал и нашел, - засмеялся Долгорукий.
- Нет, я хочу сама убить оленя.
- Убьешь, доченька, еще убьешь и оленя, и вепря, и льва убьешь какого-нибудь. А тем временем хотел рассказать вам всем притчу. Ежели Громило не сумел, то расскажу я. Она очень старая, но каждый раз новая для людей. Пошли когда-то деревья помазать над собой царя и сказали оливковому дереву: "Царствуй над нами". И последовало в ответ: "Оставлю ли я тук мой, которым возвеличивают богов и человечество, пойду ли слоняться по деревьям?" И сказали деревья смоковнице: "Иди ты царствуй над нами". Смоковница: "Оставлю ли сладости мои и красивый плод и пойду ли слоняться по деревьям?"
И сказали деревья виноградной лозе: "Иди ты царствуй над нами". Виноградная лоза ответила: "Оставлю ли я сок мой, возвеселяющий богов и человечество, и пойду ли слоняться по деревьям?" Тогда сказали все терновому дереву: "Иди ты царствуй над нами". Терн сказал деревьям: "Ежели вы в самом деле ставите меня в цари над собой, то идите отдыхайте под тенью моей, если же нет, то выйдет огонь из терна и сожжет кедры ливанские".
Но что за тень может дать терн? Так думаю про Изяслава. Терзает он землю и будет терзать, покуда сидеть будет в Киеве. Положить конец этому терзанию можно лишь одним способом: идти нам туда всем и сделать из всех земель наших единое целое. Я ли стану великим князем, сын ли мой или кто-нибудь другой, но знаю одно: мир надобен земле и целостность. Прожил я много лет в этой земле, которую населяли испокон веков разные племена. Не имели мы с ними ни одной стычки. Привык я к этому, привыкли и вокруг меня. Дорог нашему сердцу этот край. Может, и слабы мы из-за этого. Миролюбивые всегда слабее забияк. У мери, веси и у других наших народов господствует убеждение, что все на свете можно победить песней. А нам бы петь песни в Киеве! Не князю Юрию петь. Ибо что такое князь? Дорога, по которой катятся все колеса, бегут все псы, топчутся все люди и кони.
А петь людям нашим. Всем: суздальцам, киевлянам, новгородцам, смолянам, черниговцам, рязанцам, галичанам, болховцам, полочанам!
Так споем же! Вацьо! Про князя Ивана!
И ударило во все голоса:
Гей, там, на лугах, на лугах широких,
Там же горить сяє терновий вогник,
Сам молод, гей, сам молод!
И под это дружное пение внесли в палаты на крепких жердях, устланных зелеными ветвями можжевельника, зажаренного докрасна, в грибном запахе, в неистребимом духе лесной воли, благороднейшего из всех зверей - оленя, и князь Иван вонзил нож в сочное мясо над лопаткой, перекрыл всех поющих, крикнул молодым голосом:
- Князя Юрия просим начать эту берладницкую трапезу!
Дулеб встал из-за стола. Знал, что теперь все начнется сначала, будет много выпито, наговорено, будет еще долгое-предолгое сидение, а ему не терпелось составить свою грамоту, этим стремился как можно скорее успокоить, очистить собственную совесть, свою вину перед Долгоруким, которого, теперь мог признаться перед самим собой, полюбил искренне и навсегда.
Никто не заметил, кажется, исчезновения Дулеба. Даже Иваница, который уже давно отнес в их повалушу письменные принадлежности и снова сидел за столом между отроками, не пошел следом за лекарем, считая, наверное, вполне уместно, что помочь ему в писании не сможет, а пропустить случай полакомиться таким мясом было бы полнейшей бессмыслицей. К тому же не хотел уходить отсюда, прежде чем уйдет рябоватый Кузьма, который пьет и ест будто у себя дома и, наверное, считал Иваницу чуть ли не своим слугой в сладких воспоминаниях о том, как превзошел его своей силой. Однако силой человека можно и превзойти, дух же его победить не дано никому. По крайней мере такого человека, каким Иваница считал себя.
Он пришел, когда Дулеб уже написал грамоты и запечатал их своей печатью, весело упал в мягкую постель и восторженно причмокнул:
- Вот уж! Поспим, лекарь, на лебяжьем пуху. Все ли берладники так спят?
- Это, видать, для гостей лишь.
- Хотел бы стать князем, Дулеб?
- Пустое говоришь, Иваница. Не про то думать надобно.
- Про что же?
- Чтобы без позора жизнь прожить.
- Вот уж! А я, дурак, думал, лишь бы счастье, да и все. А счастье чтоб легко жить. А легко жить - в ограничениях. Когда ведаешь, чего тебе нельзя, тогда легко на душе. Не думаешь ни о чем. Хлопочет, думает о тебе кто-то другой. Тот, кто тебя ограничивает. Слава тем, кто ограничивает.
Дослушать Дулебу не удалось. Вошел князь Андрей. За ним несколько отроков. Почему-то у них были обнаженные мечи.
- Готовы твои грамоты, лекарь? - спросил князь Андрей.
- Готовы, княже, - малость удивленно взглянул на него Дулеб.
- Давай.
- Они запечатаны мною.
- Будут отосланы. Слово князя Юрия.
Дулеб отдал грамоты, князь Андрей передал их кому-то за спину, стоя перед лекарем, не собирался уходить. Это было так неожиданно, что даже пьяный Иваница, отряхнувшись и сосредоточив остатки сознания, сел на ложе, похлопал глазами на князя Андрея и на отроков с мечами.
- Вот уж! - не стерпел он. - Зарезяки! Зачем?
- Княжеская воля, - сурово промолвил князь Андрей. - Обоих вас, тебя, лекарь Дулеб, и тебя, прислужник Иваница…
- Товарищ мой, - прервал его Дулеб.
- Все едино. Вас обоих велено великим князем Юрием взять в железные ковы, и так препроводить в Суздаль, и там держать в надлежащей строгости.
Дулеб, пораженный в самое сердце, отпрянул от князя. Скакало у него в ушах, будто синица на заснеженных ветках: "Княжеская воля… самоволя… неволя…"
Сказал глухо, надрывно:
- Не верится, чтобы князь Юрий поддался низкому чувству мстительности. Виновен я перед ним, искупить готов свою провинность, хотел бы служить ему до конца жизни, готов прощения просить, хоть на коленях перед толпами целыми, но поверить в его мстительность? Никогда!
- Бог использует человека для своих целей, часто недоступных для его разума, - уклончиво ответил князь Андрей. - Взять их!
Отроки молча встали возле Дулеба и Иваницы, князь Андрей вышел из повалуши, их повели следом.
- Вот уж! - вздохнул Иваница в темных переходах. - Поспал на перинах! Тогда, когда нужно было, нас с тобою не тронули, лекарь, а нынче берут в ковы! Где же смысл?
- Князья не всегда стоят на стороне здравого смысла, Иваница, сказал Дулеб, и это были его последние слова до самого Суздаля.
Долго еще будут лежать той зимой снега в далеких пущах, будет всходить над ними желтоватое, неестественное солнце, будет стоять влажноватая мгла над замерзшими болотами, исполосованными волчьими следами, и будут везти сквозь эту запоздалую, но затяжную безмерно зиму двух закованных в железо, будут гнать их за санями позади княжеского похода, чтобы видело их как можно больше глаз, чтобы слух про закованных летел, быть может, и через леса, аж до самого Киева, чтобы рыдала вслед этим загадочно-несчастным принесенная из печальной древности песня:
Ой не шей мне, мама,
Сорочку льняную:
Пробьют ее стрелы злые.
Ой не шей мне, мама,
Сорочку шелковую:
Зальется кровью моею.
А сшей мне, мама,
Сорочку дубовую.
В ней буду лежать-почивать,
Сквозь все века вековать.
СМЕРТЬ ВТОРАЯ
КИЕВ
Чернели незасеянные нивы, стояли сожженные города, ветер разносил едкий чад из опустевших жилищ, земля поросла терном, наполнилась печалями, горем; людей до самых дверей преследовали волки, ошалевшие от голода; отчаянье испортило сердца людям и толкало их на новые безрассудства и преступления.
Кто же не хотел заботиться ни о людях, ни о богах и, таким образом, лишался всех суетных желаний, управляющих миром, тот становился нищим, бродягой, и тогда перед ним стоял лишь один вопрос: жить или умереть. Большинство умирало незаметно, а те, кто мог уцелеть, куда-то шли, но шли только навстречу собственной смерти. Весной, возрождаясь из снегов долгой зимы, они отправлялись навстречу птицам, которые летели из теплых краев. Обессиленные птицы все же добирались до своих гнезд, а нищие, бродяги не могли никуда добраться, они умирали на дорогах, на окраинах сел, перед городскими валами, возможно, умирали в пущах и на болотах, но этого уже никто не видел.
Изяслав начал эту бесконечную войну с того, что бросился грабить киевских своих супротивников: захватывал села князей Игоря и Святослава Ольговичей, земли, рощи, дубравы, леса, борти, пчел, болота, реки, мойки и ловища, потоки, все пожитки, скот, коней, припасы, вина и меды в бретяницах и погребах, гумна с хлебом (в одном лишь Игоревом сельце на токах стояло девятьсот стогов хлеба), всякий тяжелый товар вплоть до железа и меди.
Следом за князем грабили воеводы, старшие дружинники, просто вои; когда же грабить было уже нечего, тогда начинали издеваться над людом, устраивали дикие забавы: заставляли несчастных людей танцевать до потери сознания, подбрасывали до исступления на дерюгах, били палками по пяткам, чтобы узнать, в самом ли деле это так страшно и умирает ли от этого человек; вырывали бороды по одному волоску, обжигали лучинами волосы на руках и ногах, клали уголь в руки и заставляли сжимать в ладони, пока огонь погаснет; лили в раны уксус, сыпали соль, капали горячий воск из свечей; женщинам поднимали юбки на головы и обливали ведрами холодной воды; слишком крикливых привязывали к столбу и, как только она хотела что-нибудь сказать, плевали ей в рот.
Изяслав сжег города Унеж, Беловежу, Бохмач, Глебль, намеревался было сжечь Чернигов, но отложил на потом, возвратился в Киев, поклонился богатыми дарами церквам и был в веселии, как записал в пергаменах, которые должны были дойти до потомков, приближенный князя высокоученый Петро, сын киевского боярина Борислава.
Этот князь любил войну, и война, кажется, тоже любила его и оберегала. Он нападал всегда неожиданно и коварно, мог за одну ночь проделать такой большой переход, что супротивнику даже и не снилось; яростно и удивительным образом захватывал укрепленные многолюдные города, всегда окружал себя союзниками, потому что король венгерский Гейза женат был на сестре Изяслава Евфросинье, а князь польский Болеслав Курчавый взял в жены вторую сестру Изяслава, - стало быть, оба они по первому требованию своего именитого родича посылали ему свои полки. Постоянными и верными союзниками ему были также берендеи, которых пугал половцами, для чего посадил берендеев и торков на краю половецкой степи, так что тем приходилось выбирать: либо верность Изяславу, который в случае необходимости мог защитить их от половецких набегов, либо же смерть от могучего степного врага. Кроме того, Изяслав всегда имел полки от своего брата Ростислава, сидевшего в Смоленске, а также от стрыя Вячеслава, старого и слишком доброго, чтобы вмешиваться в спор за Киевский стол, напуганного Изяславом чуть ли не до смерти и одновременно гневного на своего младшего брата Юрия, который, как передавали Вячеславу, имел намерения на Киевский стол, забывая о существовании брата старшего.
Да и тогда, когда Изяслав не имел возле себя союзников, ему везло, ибо в стане его врагов царили раздоры, великие расстояния между Черниговом и Суздальской землей не давали возможности Ольговичам своевременно попросить подмоги у Юрия, помощь оттуда шла слишком долго. Юрий посылал одного за другим своих сыновей с дружинами, Изяслав встречал их и разбивал поодиночке. Вот так умер сын Юрия Иван, теперь метался здесь, на юге, второй сын, Глеб, бегал между Переяславом и Остерским городком, пока не выступил против него киевский князь, не запер в Городке, держал там три дня, а помощь от Святослава Ольговича не шла, и Глеб вынужден был выйти из городка, поклониться Изяславу, целовать крест поневоле.
Целую зиму ждали помощи от Юрия, но в Суздале творилось что-то непостижимое. Долгорукий молчал, не подавал голоса ни врагам, ни союзникам своим. Два гонца, пробившиеся сквозь морозы и снега, привезли грамоты для киевского митрополита Климента и черниговского епископа Онуфрия, однако в этих грамотах не за что было зацепиться ни одной вражеской стороне, ни другой. Изяслав не мог свалить вину за убийство Игоря на Долгорукого, а Ольговичи не могли обвинить в убийстве Изяслава; дело продолжало оставаться невыясненным, вражда между князьями не затихала, а ежели так, то ждать Изяслав не мог и не хотел, потому что было ему уже сорок восемь лет, возраст, когда у человека пропадает охота ждать, хотя, если подумать, то человек всегда нетерпелив, в любом возрасте: молодым всегда не терпится, люди опытные слишком уверены в своих силах и способностях, чтобы откладывать что-либо, пожилых же людей всяк поймет и оправдает, ибо им осталось слишком мало времени жить на этом свете.
Потому-то Изяслав снова призвал своих союзников, взял полки своего стрыя Вячеслава, о котором рассказывать еще не время, привел угров, берендеев и пошел на Чернигов. Однако тот, кто станет сосредоточивать свое внимание лишь на описании осад и стычек, неминуемо пренебрежет картиной понятий, обычаев и склонностей как отдельных людей, так и целого народа; поэтому лучше предоставить на короткое время слово тем, кто вел эту бессмысленную, мелочную и позорную войну, не переставая одновременно удивляться, что ничтожные слова о ничтожных делах пережили целые столетия, тогда как погибло столько мудрости, обрисовать величие, богатство которой наша фантазия совершенно бессильна.
Изяслав написал после похода брату своему Ростиславу в Смоленск: