Том 4. Лунные муравьи - Зинаида Гиппиус 18 стр.


IX

Четыре года прошло с тех пор, как мы выехали из Москвы. И не вернулись бы еще дольше, если бы какие-то дела не вызвали мачеху в Москву на несколько месяцев.

Был май. Скоро оказалось, что провести лето в тесной квартирке, которую мы наняли в том же переулке, где жили четыре года назад, просто невозможно. Пыль, духота… Маленький брат заболел… Мы поневоле переселились на дачу.

Дача стояла близ полустанка Николаевской дороги, верстах в шестидесяти от Москвы. Было много перелесья, юных березок, на речонке с пиявками – купальня, на балконе – осиные гнезда. По вечерам в низких местах колебался бледны]! и бесплотный туман. Но жить было можно – и мы жили. Старуха Домна ворчала в кухне, мачеха на целые дни уезжала в город по делам, а я с братом или одна гуляла по березовым перелескам.

Никого из прежних знакомых я в Москве не застала, все разбрелись. Некоторых я и не отыскивала.

Один раз, под вечер (это было уже в августе), я возвращалась из лесу домой.

По тропинке, ведущей к нашей даче, спешила мне навстречу мама. Лицо ее было бледно и расстроено. Я испугалась.

– Мама, что такое? Говорите скорей!

– Представь себе, – сказала мачеха, задыхаясь от скорой ходьбы, – эта несчастная Анюта Кузьмина…

– Анюта Кузьмина? Вы ее видели? – С самого моего отъезда из Москвы я ничего не знала об Анюте, да, по правде сказать, редко и вспоминала ее.

Мачеха ответила мне:

– Видела, потому что она здесь. Пойдем скорее, взгляни сама.

Анюта сидела на ступеньках балкона. Когда я подошла к ней, она робко встала, не зная, как ей здороваться: поцеловать ли меня, подать ли руку, или просто поклониться?

Мне было странно и страшно. Неужели это Анюта? Ее плоское лицо, ее круглые черные глаза, но кожа стала грубой и коричневой от загара; на голове был надет деревенский ситцевый платок, заношенный и полинялый, ситцевая же кофта, розовая юбка, с оборванным подолом, и старый холщовый передник. Ноги были босые. Так одевается прислуга из простых, когда месяца четыре живет без места.

Первые минуты я не могла найти слов. И язык не поворачивался спросить, что с нею сделалось.

Мачеха выручила меня.

– Идите же на балкон, Анюта, – сказала она. – Сейчас подадут чай. Отдохните. Вы, я думаю, очень устали. Шестьдесят верст пешком…

– Нет, ничего… Я потихоньку шла. Голос у нее стал глуше и робче.

– Да неужели ты пешком из Москвы? – удивилась я. Анюта подняла на меня глаза, обрадованная, что я ей говорю по-прежнему "ты".

– Я ничего… Я привыкла, – сказала она. – А как ты изменилась, Маня, какая здоровая, полная!.. Я бы тебя не узнала.

Анюта хоть и говорила, что не устала, однако я видела, что она едва сидит.

Поскорее я велела постлать ей в зале. Она легла не раздеваясь. Я хотела спросить ее, почему она не хочет раздеться, но мачеха дернула меня за рукав и проговорила:

– Тише. Оставь ее. У нее белья нет.

X

На другое утро мы разговарились с Анютой и узнали многое. Она сначала плакала, стыдилась, не хотела говорить при мачехе, но мало-помалу перестала стесняться.

Мы сидели на балконе – Анюта опять на ступеньках, в своей розовой юбке. Я дала ей туфли. Платок она с головы сняла и стала больше напоминать прежнюю барышню, ученицу m-me Ролль.

– Я знаю, что вам удивительно, – говорила она. – Ты, Маня, даже испугалась меня. Только ты не думай… Мне скрывать нечего… Я могу все рассказать, что со мной было.

– Анюта, а где же акушерка, у которой ты жила? А бабушка? Надя? Твой брат?

– Маша все там же, по-старому живет. Только я это понимаю, у ней средства небольшие, она не может меня держать… Да лучше я вам все сначала расскажу. Хорошо?

– Говори, Анюта.

– Кончила я тогда свои экзамены. Маша устроила вечер. Были Горляковы. Поплясали мы. Петя опять за мной ухаживал, только уж взаправду… Ну, просто не отставал. И представь себе…

Круглые глаза Анюты оживились. Она вспомнила вечер во всех подробностях, хотела рассказывать, но вдруг опомнилась, стихла и продолжала:

– Так вот после вечера Маша позвала меня к себе и сказала: "Ты, Анюта, не маленькая. Тебе дано образование, ты должна зарабатывать свой кусок хлеба. Родители твои заботились о тебе, пока ты не стала на свои ноги, теперь же содержание твое они прекращают, ибо сами они люди не состоятельные. Мои средства тоже ограниченны, я для тебя ровно ничего не могу сделать". Я удивилась, вспыхнула и говорю: "А разве я теперь не поеду к папе и маме?" – "Какая ты глупенькая! – сказала Маша. – Скрывать, впрочем, от тебя не следует, что отец и мать твои – не муж и жена, вы с братом – незаконные, носите фамилию крестного и приписаны к мещанам. Вы оба у меня родились и мне отданы на воспитание, а где живут твои родители и как их фамилия – они тебе не скажут, а я открыть не имею права". Знаете, я тут начала плакать и плакала целый день. Как вспомню – опять, вспомню – опять. А Маша вечером говорит: "Я тебя не гоню пока. Место, однако, себе приискивай". Получила я диплом – домашняя учительница географии, мещанская девица Анна Кузьмина. А какое место приискивать, я и понятия не имела. Прошло так лето. Сестра Надя заболела. Надя тоже с рождения была Машина воспитанница, но за нее давно не платили. Однако Маша ее держала, потому что бабушка без нее жить не могла. Надя заболела, бабушка к ней доктора и близко не подпустила, сама и лечила ее, сама и ходила за ней. Но все-таки Надя умерла. Бабушка чуть с ума не сошла, а потом решилась: не могу здесь оставаться, поеду хоть ненадолго к сыну в Венев. И Маша с ней собралась отдохнуть месяца на три. Брат Ваня жил пансионером в гимназии. Ну, и уехали они.

– А ты как же? Где же ты осталась, Анюта?

– Мне Маша выдала пятьдесят рублей, сундук с моими вещами, подушки… Я переехала в комнату и скоро через знакомых даже урок достала в пять рублей. Но потом мне отказали.

– Что ж, недовольны тобой были?

– Нет, так… Лучше нашли за ту же цену… С виду лучше… Анюта потупилась. Нам всем стало тяжело.

– Ну, а после как, Анюта? – спросила ее мачеха. – Трудно уроки было доставать?

– Какие уроки! Я и ходить перестала по публикациям. Зачем меня возьмут, когда на мое место двадцать пойдут и не такие, как я?.. Потом я уже не уроков стала искать… Хоть бы в горничные взяли… Скрывала свой диплом. Да и в горничные не берут ни за что. Один раз пришла я наниматься, выходит барыня, разодетая. Взглянула на меня и говорит: "Нет, милая, вы нам не годитесь". Потом при мне же обращается к мужу: "Моп Dieu, comme elle est laide!". У меня кровь в голову бросилась. "Сударыня, – говорю ей, – будьте осторожнее, многие и кроме вас знают по-французски!" – повернулась и вышла. Что делать было? Шить? Да кому мое шитье нужно? Разве меня учили? Я и вышивать начну, так кресты в разные стороны делаю. Позаложила платья свои, потом в угол переехала. Куда ни ходила – нигде не берут. Я и диплом, и рекомендации, и свидетельства даже докторские показывала – ничего никому от меня не нужно. Не нужно, да и все.

– Ну, а Маша? Вернулась? Ты была у нее?

– К весне только вернулась. Без бабушки. Я приходила к ней. Она очень сожалела, пять рублей из своих дала и обещала известить, когда приедут отец с матерью.

– А знакомые твои? Горляковы, например?

– Что ж они могут? У них у всех свои заботы. И я понимаю, разве им приятно у себя принимать так одетую, как я теперь? Могут подумать Бог знает что… Маша даже не советовала ходить ради папы и мамы.

– Ну, как же ты жила?

– А вот все хуже. Одно время на конфетной фабрике Абрикосова работала. Поденно ходила, случалось. Только ведь меня стирать не учили – трудно мне это, летом разве. Ходила огороды полоть за Яузу. Так все и жила. Потом переселилась в Сокольники, углы одна женщина отдает… Вот где скверно, я вам скажу! Кабы не дешево… Срам, рабочие, какие-то проходимцы в углах, пьяные… Сколько я стыда вынесла!.. Только вы не думайте чего-нибудь, – прибавила она поспешно и даже с гордостью. – Спросите там любого, всякий скажет, что Анюта курносая – честная… Мало ли их, дряни, подъезжало!.. Им что!.. А только я не такая, как они, иначе воспитана.

Вдруг она остановилась, на глаза набежали слезы.

– А помнишь Георгия Даниловича, Маня?

– Маремьянца? Еще бы! А ты не забыла? Где он? Ты его видела?

Анюта покачала головой.

– Не видала. Разве ты не знаешь, он в Петербурге живет, богат стал, женился… Мне случайно сказали.

Она замолчала. Мне вспомнились огненные глаза доктора, его "скромность" и все прекрасные качества… Они были награждены.

– Я его всегда, всегда любить буду, – настойчиво проговорила Анюта, – всегда!

Она вдруг всхлипнула и уронила голову на колени. Мачеха поспешно встала и ушла с балкона. Я осталась одна с Анютой.

– Маня, ты не сердись, что я к вам сюда явилась, – сказала Анюта, помолчав. – Я как узнала, что вы тут, не могла утерпеть… А я уйду скоро…

Я принялась уверять ее, что мы ей рады и хотим, чтоб она дольше осталась. Анюта вздохнула.

– Я только пока место на фабрике откроется, – сказала она. – Теперь у меня совсем ничего нет. Весной брат на службу определился, на железную дорогу. Женился и уехал. К свадьбе отец с матерью писали, что приехать не могут, а что этою осенью приедут… Вот бы их повидать!

– А эти четыре года они не были? Анюта опять вздохнула.

– Нет.

Вечером, когда я уходила спать, мачеха сказала мне тихо:

– Вот, дочка, каковы родные отец с матерью!

Я ничего не ответила и крепко поцеловала мою не родную мать.

XI

Анюту мы одели с помощью моих платьев, ботинок, белья кое-какого. Сначала я краснела, предлагая ей ношеную кофточку, но она взяла с такою радостью и так просто, что я сама обрадовалась.

Переодетая, повеселевшая Анюта все больше и больше напоминала мне прежнюю беззаботную пансионерку. Правда, у ней очень изменились манеры и язык. В движениях иногда замечалось ухарство. Но, сказав какое-нибудь резкое, "сокольничье" слово, – как мы называли, – она сама конфузилась, стихала и просила извинения.

Дни она проводила за бесконечными рассказами. Доктор Георгий Данилович сделался для нее какою-то святыней, она даже и говорить о нем не любила; но о прежней жизни своей, о вечерах и танцах вспоминала с наслаждением, увлекалась описанием своего последнего платья, которое потом заложила жидовке за два с полтиной, радостно мигала круглыми глазами, и я видела в ней ту же легкомысленную Анюту.

Но я больше расспрашивала ее о Сокольниках. Что это за женщина, у которой она живет?

– Настасья Ивановна? Она, знаешь, очень добрая, только грубая, конечно. Четыре угла отдает. Вот история-то раз вышла! Я с Настасьей Ивановной откровенна, рассказываю ей все, про Машу, про брата, про всех… А этот пьяница, Антон Антонович… впрочем, ведь ты его не знаешь, – это так, прощелыга, молодой совсем, болезненный и спившийся, – так он из своего угла все слышал. И, можешь себе представить, написал письмо от моего имени к Маше, просит рубль, будто я больная лежу, и сам же к Маше понес. Маша, добрая душа, не обратила внимания на почерк (а он ловко так написал: "А брату поклонись, а Лизу, невестку, поцелуй") – дала рубль. Через неделю этот мошенник – опять. Только Маша уж не дала, а по почте мне написала, что не имеет возможности. Тут я и узнала. Маня, как мне обидно было! Плачу-разливаюсь в своем углу, а этот черт хохочет. Настасью Ивановну угостил, – она на меня же напала… Настасья Ивановна – добрая, только пьет, конечно, и, когда выпьет, бывает грубая.

Прошла неделя, другая. Вдруг Анюта объявила нам:

– Теперь я пойду в Москву. Мне надо свои дела устраивать. Ведь не могу я так жить. На фабрику наведаюсь.

Мачеха отправлялась в город с утренним поездом и взяла Анюту с собой.

– Знаете, мама, напрасно мы ее отпустили. Куда она пошла? – говорила я мачехе, когда она вернулась.

– Ничего, может быть, и пристроится. Пошла в Сокольники. Теперь лето, тепло. Пусть поищет пока. Нельзя же так ей без дела у нас жить.

Я с недоверием покачала головой. Уж коли четыре года не могла никуда пристроиться, значит, ей это не так-то легко.

XII

В начале сентября мы переехали в город. Об Анюте мы ничего не слыхали. Дела, которые вызвали мачеху в Москву, приняли дурной оборот: мы должны были стать вдвое беднее. Мы не знали, с чем и выедем из Москвы месяца через три-четыре, когда все хлопоты кончатся.

В нашей маленькой квартирке во дворе под Новинским было темно и тоскливо, когда наступали ранние сумерки, с осенними дождями и непогодой.

В одни из таких ненастных сумерок я сидела у окна и глядела на немощеный двор, по которому текли холодные ручьи. Дождик падал незаметный, неуловимый, серый и настойчивый. Мачеха легла отдохнуть в самой дальней комнате и мы с братом сидели тихо, чтоб ее не разбудить.

Вдруг мне показалось, что от ворот по двору, пробираясь у стенки, мелькнула фигура не совсем незнакомая. Я встала и вглядывалась в мутный сумрак, когда вошла, тихо ступая, Домна.

– Барышня! – окликнула она меня шепотом. – Барыня спят? А там опять эта пришла, как ее… дачная-то курноска.

Я побежала в кухню. Анюта сидела, понурив голову. На ней опять был ситцевый платок, мое же платье, в конец истрепанное, и драповая рыжая кофточка, короткая и узкая, точно не по ней. Руки она прятала в кармашки кофты, но это было нелегко, потому что один карман оторвался, а в другом у нее помещались только пальцы.

Увидав меня, Анюта встрепенулась и встала.

– Прости, что я зашла, – сказала она. – Мне очень далеко в Сокольники сегодня… Дождь сильный… Мамаша твоя дома?

– Перестань, пожалуйста, Анюта, мы тебе рады… Раздевайся, обогрейся. Может быть, ты кушать хочешь? Пойдем в залу, тебе подадут.

– Чего, барышня, в залу, она и тут поест, – добродушно сказала Домна. – Вот щей осталось, я ей налью… Тут же и теплее.

– Да, я лучше здесь.

Я хотела было протестовать и запретить Домне фами льярничать, но как-то раздумала, сказала только "хорошо" и пошла будить мамашу.

Анюта осталась у нас ночевать и в этот день, и на другой день, по той простой причине, что идти ей было некуда. Месяц тому назад она определилась на фабрику, но проработала недолго: работа трудная, ей непривычная, прямо непосильная. Она заболела и пролежала в своем углу две недели, а когда немножко оправилась, то Настасья Ивановна объявила, что держать ее больше не может, потому что и так Анюта ей три с полтиной должна, а отдавать не из чего.

Анюта ушла. Ей удалось несколько раз работать поденно. Ночевала она в ночлежном доме. Лицо у нее обветрилось, она очень похудела, изредка кашляла, но смешно, басом, точно из бочки. Каждый день собиралась уходить – и оставалась.

– Знаешь, Маня, я тебе не говорила, а ведь я их видела, – сказала она мне раз таинственно.

– Кого их?

– Папу с мамой. Они приезжали. Маша меня вызывала.

– Неужели? – вскрикнула я так громко, что мачеха из другой комнаты пришла узнать, в чем дело.

– Вот я вам расскажу, – продолжала Анюта. – Впрочем, и рассказывать-то особенно нечего. Пришла я в этом же платье, как была, прямо из Сокольников. Мама постарела, хотя все еще очень полная, а папа все как прежде, маленький, сохлый. Ну, жалели очень, что я не могу устроиться. Спрашивали, почему я уроков не даю, раз у меня диплом есть, а что я скажу, если они сами не понимают? Молчу. А папа начал упрекать: "Мы, – говорит, – тебе образование дали, хотели, чтобы ты вышла скромная, трудящаяся девушка, а ты Бог знает где шляешься, в трущобах живешь…" Я не выдержала: "Дайте, – говорю, – мне уроки, достаньте место – буду на квартире жить, а теперь мне и в трущобе за угол платить нечем". Мама в слезы. Отец нахмурился, махнул рукой: "Хорошо, мы подумаем насчет тебя!" Я стала собираться домой. Мама поцеловала, перекрестила меня и в передней дала три рубля. Я ушла. Через два дня Маша опять вызвала меня и объявляет: "Родители твои решили выдавать тебе от трех до четырех рублей в месяц, но с непременным условием, чтобы ты уехала из Москвы куда-нибудь. Они бы дали больше, но не в состоянии. Здесь же тебе оставаться нельзя, – пойми это сама, – ты и отца с матерью, и родных стыдишь. Бог весть, когда найдешь работу и оденешься прилично. И вообще, тебе нельзя здесь быть". А посудите сами, куда мне ехать? Я сроду нигде не была. И здесь-то едва корку хлеба добудешь, а умрешь с голоду – все-таки хоть похоронят. И как знать, что они аккуратно высылать станут? Нет, я не согласилась. "Поблагодари папу, Маша, – говорю, – но я лучше здесь буду". Маша сердилась, уговаривала меня, но я осталась на своем.

– И с тех пор ты их не видала? И ничего больше они тебе не сказали, не дали?

– Видела вскоре папу на улице, но он, как заметил меня, скорее на извозчика и уехал. А сказать… что ж им сказать? Больше нечего было. Теперь уж, верно, их в Москве нет.

Анюта понурилась. Она часто теперь сидела так, согнувшись. Глаза смотрели вперед и нельзя было узнать по ним, думает ли она что-нибудь, горюет ли, или просто, без мысли, отдыхает от тяжести жизни, погруженная в полудремоту.

Вечером мачеха мне объявила;

– Знаешь что? Это что-нибудь не так. Поеду я сама к этой Маше, поговорю с ней. Надо убедить ее, что не бросают людей на произвол судьбы. Одним словом, надо действовать.

Я покачала головой в раздумье.

– Вряд ли что-нибудь выйдет из этого, мама. Впрочем, попытаемся. Я отправлюсь с вами. Анюте ничего не говорите.

Назад Дальше