Призрак Александра Вольфа - Гайто Газданов 8 стр.


Мы часто и подолгу гуляли с ней по Парижу; она знала его поверхностно и плохо. Я показывал ей настоящий город, не тот, о котором писалось в иллюстрированных журналах и который был неизменным в представлении иностранцев, приезжающих сюда раз в год на две недели. Я показывал ей нищие рабочие кварталы, провинциальные, отдалённые от центра улицы, постройки на окраинах, некоторые набережные, Севастопольский бульвар в четыре часа утра. Я помню, с каким удивлением она смотрела на rue St. Louis en l'Île, - и действительно, было трудно себе представить, что в том же городе, где существуют avenues, отходящие от площади Etoile, может находиться этот узкий и тёмный проход между двумя рядами бесконечно старых домов, пропитанных вековой затхлостью, против которой была бессильна всякая цивилизация. Была уже поздняя весна - и тогда, после долгого холода зимы и всех её печальных пейзажей, не уезжая никуда, мы увидели другой Париж: прозрачные ночи, далёкое красное зарево над Монмартром и сплошные каштановые деревья на бульваре Араго, куда мы почему-то попадали несколько раз подряд. Я шёл, держа её за талию, и она мне сказала ленивым и спокойным голосом, без малейшего оттенка протеста:

- Ну, милый мой, ты ведёшь себя, совершенно как апаш.

Иногда, перед возвращением домой, мы заходили в ночное кафе или бар, и она удивлялась тому, что, в каком бы районе это ни происходило, я знал в лицо всех гарсонов и всех женщин, сидевших на табуретах у стойки и ожидавших очередного клиента. Она пила только крепкие напитки, у неё была необыкновенная сопротивляемость опьянению, объяснявшаяся, я думаю, долгой тренировкой и пребыванием в англосаксонских странах. Только выпив довольно значительное количество алкоголя, она становилась не такой, какой бывала обычно, и её непременно начинало тянуть туда, куда не нужно. - Поедем на Бастилию, в bal musette, я хочу посмотреть на gens du milieu. Поедем на rue Blondel, в знаменитый публичный дом. - Это неинтересно, Леночка. - А где здесь собираются педерасты? Ты это должен знать, какой же ты журналист, если ты этого не знаешь? Поедем, я тебя прошу, я так люблю педерастов. - Вот мы поедем, и меня ранят ножом, что ты тогда будешь делать? - Не надо настраивать себя на такой напрасно-героический лад, никто тебя не ранит, это вообще плохая литература. - Иногда ей приходили в голову совершенно дикие мысли. Я помню, как она однажды расспрашивала меня, где ночью можно купить конфет. Не подозревая её подлинных намерений, я сказал ей это. Мы были в такси, она велела шофёру ехать туда и вышла из магазина с руками, полными мешочков конфет.

- Что ты со всем этим будешь делать?

- Мой милый, - сказала она совершенно не свойственным ей нежным голосом, по которому я услышал, что она была совсем пьяна - до тех пор это не было внешне заметно. - Я тебя поцелую, я сделаю все, что ты захочешь, но ты должен исполнить мою маленькую просьбу.

- Кажется, дело плохо, - сказал я, думая вслух.

- Вот такую маленькую, - продолжала она, показывая ноготь своего мизинца. - Ты должен знать, я уверена, что ты знаешь, в каком районе Парижа есть девочки-проститутки от десяти до пятнадцати лет.

- Нет, я не имею об этом представления.

- Ты хочешь, чтобы я расспрашивала шофёра? Ты будешь в глупом положении.

- Но зачем тебе эти девочки?

- Я хочу им раздать конфеты. Ты понимаешь, это будет им приятно.

Мне удалось отговорить её от этого с большим трудом. Но иногда она настаивала так, что мне предоставлялся только выбор - либо удержать её силой, либо уступить; и, таким образом, мы побывали почти всюду, где ей хотелось, и я заметил, что все эти места её не очень, в сущности, интересовали. Она просто давала волю какому-то своему неожиданному желанию, но как только оно становилось легко исполнимым, оно теряло для неё значительную часть соблазнительности. Она была готова на все ради сильных ощущений. Но сильных ощущений не было, были только в одном случае сутенёры в светло-серых кепках, относившиеся с почтительной боязнью к полицейским, дежурившим у входа в bal musette, в другом - голые полноватые женщины с вялыми телами и мертвенно-животной глупостью в глазах, в третьем - подведённые молодые люди с развинченной походкой и каким-то необъяснимым налётом душевного сифилиса на лице. И она говорила:

- Ты прав, это скучно.

Она любила очень быструю езду на автомобиле. Когда однажды она попросила меня взять напрокат машину без шофёра, мы поехали за город и я доверчиво дал ей руль, она повела автомобиль с бешеной скоростью, и я не был уверен, что из этой прогулки мы вернёмся домой, а не в госпиталь. Она прекрасно умела править, но все-таки на поворотах и перекрёстках мне каждый раз хотелось закрыть глаза и забыть о том, что происходит. Наконец, после того как мы чудом, казалось, избежали третьей катастрофы, я ей сказал:

- У нас могло уже быть три столкновения.

Не уменьшая хода, она отняла левую руку, показала мне указательный палец и ответила:

- Одно.

- Почему?

- Потому что после первого столкновения мы бы дальше не поехали, у нас не было бы никаких других возможностей.

Но на обратном пути я категорически отказался пустить её за руль, и, когда мы ехали, она мне сказала:

- Я тебя не понимаю, ты едешь так же быстро, как я, чего же ты боишься? Ты думаешь, что ты правишь лучше меня?

- Нет, - сказал я, - я в этом не уверен. Но я знаю дорогу, я знаю, какие перекрёстки опасны, какие нет, а ты едешь вслепую.

Она посмотрела на меня со странным выражением глаз и сказала:

- Вслепую? Я думаю, что так интереснее. Вообще все.

В этот период времени мне удалось, наконец, избавиться от случайной и неинтересной работы, и я получил заказ на серию статей о литературе. Елена Николаевна пришла ко мне однажды днём, - это был её первый визит, - без предупреждения - и я очень удивился, отворив дверь на неожиданный звонок и увидев её.

- Здравствуй, - сказала она, осматривая комнату, в которой я работал, - я хотела застать тебя врасплох и, может быть, в чьих-нибудь объятиях.

Она стояла у полок с книгами, быстро вынимала том за томом и ставила их на место. Потом она вдруг посмотрела на меня остановившимися глазами с таким оттенком выражения, которого я в них никогда ещё не видал.

- Что с тобой?

- Ничего, меня просто заинтересовала одна книга. Я все хотела её прочесть и нигде не могла найти.

- Какая книга?

- "Золотой осел", - быстро сказала она. - Можно его взять почитать?

Меня удивило, что эта книга могла произвести на неё такое впечатление…

- Конечно, - сказал я, - но в ней нет ничего замечательного.

- Мне её подарил мой муж во время свадебного путешествия, я начала её читать и уронила в море. Потом я её всюду спрашивала, но её не было. Правда, то был английский перевод, а это русский. Что ты пишешь сейчас?

Я показал ей свою работу, она спросила, может ли она мне помочь.

- Да, конечно, но я боюсь, что тебе будет скучно рыться в книгах и выписывать цитаты.

- Нет, наоборот, это меня интересует.

Она так настаивала, что я согласился. Её работа заключалась в переписывании и переводе подчёркнутых мной цитат, которые входили в статью как иллюстрация того или другого литературного положения, которое я развивал. Она это делала так быстро и с такой лёгкостью, точно занималась этим всю жизнь. Кроме того, она обнаружила познания, которых я в ней не подозревал: она была особенно сильна в английской литературе.

- Откуда это у тебя? - спросил я. - Все путешествия и романы, как ты говоришь, - когда же ты успела все это прочесть?

- Если тебе не помешали статьи о политических мерзавцах, или о людях, которые бьют друг друга по физиономии, или о разрезанных на куски женщинах, то почему мне могли помешать мои романы? Многие романы - это быстро: раз-два, и готово.

И она смотрела на меня насмешливыми глазами, подняв голову от книги, которую держала.

Она стала приходить ко мне почти каждый день. Когда я как-то обнял её, она отстранила меня и сказала:

- Целоваться мы будем вечером, сейчас надо работать.

Она вносила в это такую серьёзность, что мне невольно делалось смешно. Но я не мог не оценить её помощи; моя работа шла вдвое скорее. Иногда она приходила утром и будила меня, потому что, в силу многолетней привычки, я ложился спать очень поздно и поздно вставал. Был конец мая, уже становилось жарко. Днём я работал с ней, вечером мы обедали вместе, потом чаще всего куда-нибудь шли, затем я провожал её домой и почти всегда оставался у неё и присутствовал при её вечернем туалете. Когда она выходила из ванной, с побелевшим лицом и побледневшими губами, с которых была снята краска, я снимал с неё халат, укладывал её в кровать и спрашивал:

- Теперь тебе нужно колыбельную?

Когда потом, расставшись с ней глубокой ночью, я выходил на улицу и отправлялся домой, моя жизнь начинала казаться мне неправдоподобной, я все не мог привыкнуть к тому, что, наконец, у меня нет никакой трагедии, что я занимаюсь работой, которая меня интересует, что есть женщина, которую я люблю так, как не любил никого, - и она не сумасшедшая, не истеричка, и я не должен каждую минуту ждать с её стороны либо припадка неожиданной страсти, либо приступа непонятной злобы, либо неудержимых и бесполезных слез. Все, из чего до сих пор состояло моё существование, - сожаления, неудовлетворённость и какая-то явная напрасность всего, что я делал, - все это стало казаться мне чрезвычайно далёким и чужим, так, точно я думал о чем-то давно прошедшем. И в числе этих исчезающих вещей и слабеющих воспоминаний было воспоминание об Александре Вольфе и его рассказе "Приключение в степи". Его книга по-прежнему стояла на моей полке, но я очень давно не раскрывал её.

Однажды, войдя в квартиру, - у меня был от неё собственный ключ, - я услышал, что Елена Николаевна поёт. Я остановился. Она пела вполголоса какой-то испанский романс. Это был один из тех мотивов, которые могли возникнуть только на юге и возможность возникновения которых нельзя было себе представить вне солнечного света. Эта мелодия непостижимым образом заключала в себе свет, как другие могли бы заключать в себе снег, как некоторые, в которых чувствовалась ночь. Когда я вошёл в комнату, она улыбнулась и сказала мне:

- Самое смешное - это что я никогда не подозревала, что знаю эту песенку. Я её слышала года четыре тому назад на концерте, потом как-то раз в граммофоне, - и вот вдруг выяснилось, что я её помню.

- И, может быть, действительно, - сказал я, отвечая, как мне казалось, на её мысль, - все, в конце концов, не так печально и все положительные вещи не всегда и не непременно иллюзорны.

- Ты вообще тёплый и мохнатый, - сказала она без всякой связи с началом разговора, - и когда ты не иронизируешь, то мысли у тебя тоже тёплые и мохнатые. И тебе очень мешает способность думать, потому что без неё ты был бы, конечно, счастлив.

Меня больше всего интересовал прежний вопрос о том, что было с ней до её приезда в Париж. Что именно, какое чувство так надолго застыло в её глазах, и откуда был этот душевный её холод? Я знал, однако, по длительному опыту, что для меня очарование или притягательность женщины существовали только до тех пор, пока в ней оставалось нечто неизвестное, какое-то неведомое пространство, которое давало бы мне возможность - или иллюзию - все вновь и вновь создавать её образ, представляя её себе такой, какой я хотел бы её видеть, и, наверное, не такой, какой она была в действительности. Это не доходило до того, что я бы предпочитал ложь или выдумку слишком простой истине, но особенно углублённое знание несло в себе несомненную опасность: к этому не хотелось возвращаться, как к прочитанной и понятой книге. И вместе с тем, желание знать всегда было неотделимо от чувства и никакие доводы не могли это изменить. Вне этой душевной и такой явной опасности жизнь мне показалась бы, наверное, слишком вялой. Я был убеждён, что на известный период существования Елены Николаевны легла какая-то тень, и я хотел знать, чьи глаза нашли своё неподвижное отражение в её глазах, чей холод так глубоко проник в её тело - и, главное, как и почему это произошло.

Но как ни сильно было моё желание узнать это, я не торопился, я надеялся, что у меня для этого ещё будет время. Я впервые почувствовал возможность душевного доверия со стороны Елены Николаевны, когда однажды, сидя рядом со мной на диване, она вдруг положила мне руки на плечо каким-то неуверенным и точно непривычным движением, и этот жест, совершенно для неё нехарактерный, был более показателен, чем любые слова. Я посмотрел на её лицо; но её глаза ещё не поспевали за её телом и сохраняли своё спокойное выражение. И я подумал, что она уже не такая, какой была некоторое время тому назад, - и, может быть, больше никогда не будет такой. Иногда, рассказывая мне некоторые незначительные вещи о том или ином периоде её жизни, она говорила - "мой тогдашний любовник" или "это был один из моих любовников", и каждый раз я испытывал неприятное ощущение, слыша эти слова именно в её устах и именно по отношению к ней, хотя я знал, что это не могло быть иначе и что из её жизни нельзя произвольно исключить ни одного события без того, чтобы после этого она не перестала существовать для меня, так как я её никогда бы не встретил, если бы у неё было одним любовником больше или меньше. Кроме того, она произносила это слово таким тоном, точно речь шла о каком-то неважном и всегда временном служащем.

Мне неоднократно приходилось замечать - с неизменным удивлением, что женщины обычно бывали чрезвычайно откровенны со мной и особенно охотно рассказывали мне свою жизнь. Я слышал множество признаний, иногда такого характера, что мне становилось неловко. Самым необъяснимым мне казалось то, что к большинству моих собеседниц я не имел, в сущности, никакого отношения, меня с ними связывало простое знакомство. Я неоднократно задавал себе вопрос: чем, собственно говоря, можно было оправдать такие излияния, которые не имели решительно никакой, ни внешней, ни внутренней, причины? Но так как это меня, в конце концов, не очень интересовало, то я никогда не терял слишком много времени на обсуждение этого. Я только знал, что по отношению ко мне женщины были откровенны, и этого для меня было более чем достаточно, потому что иногда мне приходилось попадать из-за этого в неловкое положение. Елена Николаевна была в этом смысле исключением. Она, правда, была способна несколько раз повторить "мой бывший любовник", "мой тогдашний любовник" все тем же тоном, каким она сказала бы "моя прачка" или "моя кухарка", - но этим ограничивалась. Очень редко у неё бывали короткие минуты откровенности, тогда она кое-что рассказывала и была неожиданно жестока по отношению ко мне - простотой выражений, которые она употребляла, упоминаниями некоторых, слишком реалистических, подробностей, и мне становилось обидно за неё. Но то, о чем она никогда и ни при каких обстоятельствах до сих пор не говорила, была её душевная жизнь.

Как-то раз я сидел у неё вечером; сквозь полузадёрнутые портьеры с улицы доходил матовый свет круглых фонарей. Над её диваном горело бра. Я встал и подошёл к окну. Небо было звёздное и чистое.

- Мне иногда жаль тебя, - сказал я. - У меня такое впечатление, что тебя неоднократно обманывали и каждый раз после того, как ты говорила что-либо, о чем лучше было молчать, тебе впоследствии приходилось раскаиваться в этом. Я боюсь, что в числе твоих поклонников были люди, которых нельзя назвать джентльменами, - и вот теперь, обжёгшись на молоке, ты дуешь на воду.

Я обернулся. Она молчала, у неё было рассеянное и далёкое выражение лица.

- А может быть, - продолжал я, - у тебя нечто вроде душевного пневмоторакса. Но у какого доктора хватило жестокости это сделать?

- Два года тому назад в Лондоне, - сказала она своим спокойным и ленивым голосом, - я познакомилась с одним человеком.

И какая-то, почти неуловимая, её интонация заставила меня сразу насторожиться. Я продолжал стоять у окна. Мне казалось, что если я подойду к ней, или сяду в кресло рядом с диваном, или вообще сделаю несколько шагов по комнате, то первое же моё движение вдруг нарушит её настроение и я так и не узнаю, что она хотела мне сказать. Я даже не повернул головы - и в такой напряжённой неподвижности я стал слушать её рассказ. Она говорила на этот раз с полной и беззащитной откровенностью, - произошло то, чего я так давно и упорно ждал.

Это началось на вечере у её знакомых. Хозяин дома был человек пятидесяти лет, его жена была на двадцать лет моложе, чем он.

Мне хотелось спросить, какое значение для дальнейшего имеют подробности о возрасте хозяев, но я промолчал.

После очень плотного обеда были импровизированные выступления. Один из гостей недурно пел, другой читал стихи, какая-то дама очень мило танцевала. Последним выступал высокий мужчина, который играл на рояле вещи Скрябина. На Елену Николаевну эта музыка произвела крайне тягостное впечатление, которое невольно связывалось с её исполнителем. Когда, в середине вечера, он пригласил её танцевать, ей нужно было сделать усилие над собой, чтобы не отказать ему. Но танцевал он прекрасно и оказался, как она сказала, самым занимательным собеседником, какого она когда-либо встречала. У него было бледное лицо и очень блестящие глаза. То, что он говорил, было умно и верно и как-то всегда попадало в ритм музыки, под которую они танцевали. Этот человек был другом хозяина дома и любовником его жены: Елена Николаевна видела пристальный взгляд её синих глаз, не покидавший её партнёра все время.

Назад Дальше