Опавшие листья - Краснов Петр Николаевич "Атаман" 14 стр.


Софья Германовна была на четыре года старше брата и училась на медицинских курсах. Она позировала на передовую женщину, не признающую условных приличий и поражала мужчин изящным цинизмом своих суждений. Притом она была удивительно красива какою-то картинной красотой, с библейскими чертами чистокровной семитки. Высокая, стройная, гибкая, она гордо несла на тонкой классической формы шее и плечах голову античной красоты, с матовою бледностью лица, алыми, маленькими полными губами, небольшим, красивого рисунка, носом и громадными в синеватых белках глазами, затененными длинными густыми ресницами. Чудесные черные волосы, впадающие в золото, были всегда тщательно завиты и уложены в оригинальную прическу. В маленьких ушах висели большие стальные серьги. Ее платья - всегда по последней моде - описывались хроникерами, а mister Perm (Хроникер того времени для балов и светских собраний.) посвящал ей особые статьи в своих модных хрониках. Ее профиль, ее фигуру зарисовывал Богданов (Знаменитый рисовальщик красивых женских головок и фигур.), и писать ее портрет мечтали лучшие художники.

Немудрено, что Andre и Ипполит млели перед нею и смотрели на нее как на какое-то чудо.

Музыкальная и понимающая музыку, она играла на арфе и была знакома с лучшими музыкантами.

Для Кусковых бывать у Бродовичей - значило погружаться в какой-то новый мир мировой культуры, уйти от латинской грамматики, от мелких сплетен и забот, от нудной хлопотни матери и жить несколько часов богатой жизнью, где все делается само.

И дача Бродовичей не походила на то, что Кусковы называли дачами. В глубине Павловска, там, где улицы его образуют, сплошной зеленый свод старых лип и дубов и за высокими кустами сирени и акаций не видно строений, где исчезают деревянные решетки палисадников, но глубокий ров и земляной вал отделяют шоссе от садов, или стоит изящная железная решетка на цоколе из белого песчаника, были красивые железные ворота на каменных столбах.

На правом столбе была прикреплена большая медная доска с надписью черными буквами "Дача Германа Самойловича Бродович". Подле была калитка. За калиткой, по тенистому парку, разбегались дорожки. Федя всегда удивлялся, как в петербургском климате могли расти такие редкие нежные цветы. Чуть поднимаясь на пригорок, покрытый муравою, блестела зеленым бархатом широкая лужайка, обвитая голубым узором низкой лобелии. За нею, в пестрой гамме ранних гелиотропов, махровых левкоев, флоксов и резеды стояли тонкие штамповые розы. На верху лужайки громадные агавы протянули из зеленых кадок свои мясистые листья, в горках из туфа росли кактусы, и весь фундамент дачи обступали белые, розовые и голубые гортензии. И все у них цвело раньше срока, выведенное в парниках и оранжереях.

Весь палисадник дачи Кусковых был меньше одной этой лужайки. А вправо и влево от нее, как кулисы, надвигались кусты калины, бузины, жасмина и сирени. От них отделялась, точно нарочно брошенная в зелень лужайки, голубая американская ель. Какой-то особый можжевельник стоял сторожем подле кустов. За кустами были таинственные тихие дорожки, струилась речка, и над нею висел мостик с перилами из белых стволов березы. И все это было - Бродовичей… Их собственное…

Сюда не долетали шумы улицы. Здесь не кричали разносчики и появление ярославца с лотком на голове, укутанным красным кумачом, под которым стоят окрашенные розовым соком плетенные из лучины корзины с душистой земляникой и клубникой, или рыбника с кадкой, где в воде со льдом лежат живые сиги, окуни и ерши, здесь было немыслимо.

Это был таинственно красивый мир капитала, которого не знали Кусковы, и Феде казалось, что, переступая порог этой дачи, он вступал в новое царство, уходил из няниных сказок, от маминой любви… Уходил из самой России.

За воротами этого дома Россия не имела того великого значения, которое имела она на улице, когда там висели бело-сине-красные флаги, горели плошки и газовые вензеля. И казались неуместными на этой даче и самые русские флаги.

И было пленительно хорошо, но вместе с тем и жутко ходить к Бродовичам. Точно там был грех…

XXXIV

Абрам принял товарищей с самым радушным гостеприимством. Он и действительно любил трех братьев. Andre и Ипполиту он покровительствовал, мечтая вывести их в люди, Феде сердечно, со снисходительной усмешкой, предоставлял свои игрушки.

Сони не было дома. Она уехала в Петербург. Мама Бродович сидела на стеклянном балконе и слушала, как молодой офицер читал ей свои рассказы, первый опыт юного пера, которые он мечтал поместить в фельетонах газеты ее мужа.

- Ваши новеллы очень, очень милы, monsieur Николаев, - говорила мама Бродович, щуря свои подрисованные глаза и плотоядно оглядывая статную фигуру молодого офицера. Я поговорю с Германом Самойловичем, и, я думаю, мы это уладим. Итак, вы безнадежно влюблены в Натарову! Несчастный! Стоит думать об этом… А, здравствуйте, молодые люди, - обратилась она к Кусковым, проходившим через балкон с Абрамом. - Абрам, скажи, чтобы вам дали чаю и бутербродов… Абрам провел гостей в свой обширный кабинет. Федя принялся рассматривать наваленные перед ним Абрамом книги. Тут была та волшебная литература восхитительных путешествий, приключений, кораблекрушений, дивных экзотических стран с ненашим солнцем, которую только и признавал Федя.

Он забыл про чай и про бутерброды с икрой и сыром и смотрел картинки.

Andre лежал на широком диване. Ипполит стоял лицом к широкому итальянскому окну, нервный Абрам ходил по комнате и горячо говорил.

- Сейчас приедет Соня… Соня вам расскажет. Это прямо ужасно. На этих днях будет казнено целых пять человек. И это на пороге двадцатого века… Я не могу ни есть, ни спать! Что должны думать они, эти несчастные жертвы правительственной тирании!! Этот процесс определил меня. Я буду защитником по политическим делам! И если бы вы знали, как они честны!.. Они могли бы отпереться, сказать, что это клевета, поклеп полиции. Ведь доказательства их заговора так шатки! Они этого не хотят. Они суд делают орудием своей пропаганды.

- Но мы даже не слыхали про это, - сказал Ипполит.

- Еще бы! Цензура запретила писать по этому поводу. К папa два раза приезжал цензор.

- Что же они хотели сделать? - спросил Andre.

- Убить императора…

Федя сделал невольное движение. Ему показалось, что он ослышался. Книга медленно сползла с его колен и упала на пол. Он покраснел и стал ее поднимать. В эту минуту дверь отворилась. Вошла Соня.

- Узнала от маман, что у тебя гости, и пришла, - сказала она, входя. Она была в изящном черном легком манто с пелериной и маленькой черной шляпке, не закрывавшей лба. Вуаль была поднята, и ее бледное матовое лицо горело негодованием.

Она подала поднявшимся ей навстречу Кусковым маленькую ручку, затянутую в черную перчатку и, не садясь, проговорила:

- Это, господа, ужасно. Я сейчас от них.

- Ну? - спросил Абрам, останавливаясь против сестры.

- Спокойны… Красивы… Особенно Шевырев… Обреченные. Ульянов на вопрос председателя суда, как могли они решиться поднять руку на священную особу императора, ответил с горечью: "В других странах на правительство можно действовать путем агитации, печати, парламентских собраний… У нас это запрещено. Отняты все пути к нормальному проведению в жизнь самых заветных своих убеждений. И человека толкают на единственный путь, каким можно добиться изменения и улучшения правительственной системы управления страной. Этот путь - террор… Террор есть единственный способ политической борьбы в России. И он будет продолжаться до тех пор, пока…"

- Что же председатель? - перебил Ипполит.

Andre и Ипполит слушали ее не садясь, с разгоревшимися лицами. Им казалось, что они не только слушают, но принимают участие в чем-то исключительно важном, даже опасном. Федя сидел в углу, на полу, с книгой в руке. Лицо его горело. Он делал вид, что увлечен картинками, а сам напряженно слушал и старался запомнить каждое слово малопонятного ему разговора.

- Председатель? Он прервал Ульянова… - коротко бросила Соня.

- Почему именно императора они хотели убить? - запинаясь спросил Ипполит.

- А что же делать, коллеги! Кругом сон, болото, мертвое царство… Я помчалась в наше землячество. И говорить не стоит. Кто уехал на каникулы, кто собирается ехать, ищет выгодных кондиций. Лекции прекращены. Ни сходки не соберешь, ни забастовки не устроишь. Университет застыл в летнем маразме, и в сонных коридорах и аудиториях одни сторожа… Гадко, коллеги…

- А ты не думаешь, Соня, - сказал Абрам, стоящий спиною к окну, - что если бы университет даже жил полною жизнью, ничего бы не удалось сделать?

- И их повесят… так… среди молчания страны… И будут в дымном городе гудеть фабричные гудки и лязгать железом, будут сновать по Неве и каналам пароходы?.. Жизнь не остановится, не замрет? - воскликнула Соня и, заломив руки, остановилась в театральной позе.

- Ты видишь? - сказал тихо Абрам и сделал рукою округленный жест.

- Все уснуло… - проговорила Соня, озираясь кругом. Все уснуло в своем российском благополучии. Царь в финских шхерах удит рыбу!! И Европа благоговейно смотрит на него! Россия!.. Россия - прежде всего. Россия!.. Мы - русские! Работа Катковых, Аксаковых, Победоносцевых сказывается… Россия и православие!.. О-о-о! - простонала Соня и умолкла, закусив белыми зубами нижнюю губу.

Она была прекрасна, как героиня какой-то волнующей драмы. Andre и Ипполит слушали ее, не спуская с нее восхищенных глаз. Абрам начал снова ходить по комнате. Федя сидел, низко опустив голову, и его грудь под черной суконной рубашкой часто поднималась и опускалась.

- А что такое Россия? - чуть слышно проговорила Соня. - Внизу - дикое, бессмысленное стадо мужиков, сдерживаемое опричниками-солдатами и спаиваемое правительством, полуголодное, темное, жадное, ни во что не верующее, ни к чему, кроме скотского труда на земле, не способное, а в городах… Интеллигенция… Такая же спившаяся, жалкая, трусливая…, и никого, никого. Вы расслабляете свои мозги картежной игрой, вы усыпляете нервы вином и водкой…, вы стали такими же скотами, как и народ. Кругом почтительное, восхищенное молчание. Свечи Яблочкова!.. Картины Айвазовского!.. синее море, синее небо… картины Виллевальде, - прилизанная русская слава в толковании немецкого старца!.. Все - под цензурой, все - под семью замками… Откуда-то из недр "Ясной Поляны" звучит чей-то более смелый голос, и тот говорит… Соня выговорила трагическим шепотом: о непротивлении злу!.. Какая пакость так жить. Какой ужас думать так, как будто на свете только и есть Россия!.. Думать о России!

Она замолчала. Несколько долгих, тяжелых минут в кабинете стояла томительная тишина. В саду чирикали птицы и одна настойчиво и звонко кричала, пророча дождь. По синему небу тихо бродили разорванные облака, и были они, как пар какого-то гиганта-паровоза. Внизу, на балконе, мерно читал офицер, и не было слышно слов, но ровное, чуть ритмичное бормотание доносилось в открытое окно. На кухне часто и настойчиво стучали ножами.

- А о чем же думать, если не о России? - спросил хриплым, не своим голосом Федя.

Соня смерила его гордым взглядом прекрасных темных глаз из-под нахмуренных бровей с головы до ног и долго не отвечала. Наконец решительно, властно и сильно, как умеют говорить очень красивые и знающие, что они красивы, женщины, коротко сказала:

- О человечестве!

XXXV

После обеда Ипполит и Федя уехали. Андре остался ночевать у Абрама.

В его душе было сладкое томление. Он уже не мог не глядеть на Соню; не мог не думать о ней, не мог не мечтать, что, если бы вместо Сюзанны, тогда была Соня, было бы все по-иному. Слова Сюзанны о том, что такое любовь, он теперь понимал. Для Сони… Да, для Сони стоило жить и всю жизнь работать над каким-нибудь винтом или изучать растения… Для Сони можно было и умереть.

Он постоянно носил при себе папиросы, взятые им у Suzanne. Боялся, чтобы они не попались кому-нибудь. В стихотворении "Вырыта заступом яма глубокая" ему оставалось дописать сегодня одно слово и завтра выкурить папиросы, чтобы перейти черту, отделяющую жизнь от смерти. Еще утром ему казалось это легко и просто. Он нарочно назвался на этот день к Бродовичу. После обеда он попрощается с братьями, накажет им хорошенько поклониться маме и папе, Лизе и Липочке, Мише и тете Кате… всем-всем. Потом, поздно ночью, пойдет один гулять в парк, и там, в тихой одинокой аллее, выкурит папиросы и уснет вечным сном.

Утром прохожие случайно наткнутся на холодный труп гимназиста с прекрасным, гордым, окаменелым лицом… Ни записки, ни слова прощения. Только стихотворение скажет миру, что ушла жизнь опостылевшая, невеселая, одинокая… Это будет гордо… Красиво… Пусть знают все… Мама, папа, мадемуазель Suzanne, Бродовичи… Соня… Пусть знают все, что такое был Andre!..

Соня вдруг овладела им, и все придуманное показалось в ином свете. Конечно, он не нарушит слова, которое он дал сам себе, он непременно умрет, но раньше он все скажет Соне. Он и о Suzanne ей расскажет… И Andre, томимый своими мыслями, не отходил от Сони.

После обеда ходили на музыку. Мама Бродович шла с офицером-писателем. Она была в вычурном парижском платье и сильно подрисована. Соня была с музыкальным критиком и композитором, только что написавшим оперу и искавшим, чтобы об этом было помещено в газете. Сзади шли Andre и Абрам. Andre видел, что почти весь Павловск приветливо раскланивался с Соней. Это ему не нравилось… Было неприятно и то, что она, так горячо говорившая о предстоящей смертной казни пяти революционеров, говорившая, что не может ни есть, ни пить, была одета в прекрасный вечерний туалет и улыбалась знакомым, льстиво и гордо отвечая на поклоны.

Andre не слушал, что говорил ему Абрам. Абрам хвастался своею интригою с какою-то балетною корифейкой и, смеясь глядя через большие круглые очки на Andre, говорил:

- Вы понимаете, Andre, я жид и гимназист, только гимназист, и я имею гораздо больше успеха, чем этот офицер, что идет с мамa. Деньги - это сила! Ну мама устроит так, что новеллы его будут напечатаны у нас в газете, и папа заплатит по две копейки за строчку, ну это он заработает шесть рублей в неделю, двадцать четыре рубля в месяц, а мне вчера один ужин с нею обошелся в триста! О, что мы делали!.. что делали!

Andre смотрел на Соню, на ее тонкую талию и чуть колеблющиеся на ходу широкие еврейские бедра и думал, как и что ей скажет. И что ни придумывал, все выходило бледным. Слова казались ничтожными для того, что он переживал!

У дома, когда офицер прощался и все остановились, Andre удалось остаться подле Сони и он, глядя в упор тоскующими, влюбленными глазами, прошептал невнятно:

- Соня, мне очень нужно с вами безотлагательно поговорить… Это очень важно для нас обоих!..

- После чая пройдите в мой будуар, - спокойно сказала Соня.

Она сказала это громко, ни от кого не скрывая, показывая, что ничего в этом не видит особенного. И это было Andre больно и оскорбительно. Она не поняла его…

Но после чая прийти не удалось. Критик остался, и в гостиной музицировали. Соня играла на арфе, критик на рояле наигрывал отрывки из своей оперы.

Только в двенадцатом часу Соня встала, надела на арфу чехол и, проходя мимо Andre, сказала: "Поднимитесь ко мне через четверть часа".

Когда Andre постучал у двери ее маленькой гостиной, она ответила из спальни: "Войдите, я сейчас буду к вашим услугам".

Andre вошел в будуар. Голубой фонарь на бронзовой цепочке спускался с задрапированного голубою материей в складках потолка и призрачным светом озарял маленькую комнату, устланную ковром. Короткий, почти квадратный черный рояль занимал половину комнаты. В другой части стояли диван, два низких кресла и столик с фарфоровыми безделушками. По стенам были картины в золотых рамах. Широкое, во всю стену, окно с мелким переплетом было открыто в сад, залитый мягким светом полной луны. Снизу слышались заглушенные звуки фортепиано. Критик продолжал играть. Иногда его игру прерывал басистый голос папa Бродович, смех мамa и еще голоса каких-то пришедших ночью гостей.

В саду несмело квакали северные лягушки. Пряно пахло черемухой и сиренью и здоровым смолистым духом сосны. Где-то далеко, за садом, сквозь чащу листвы чуть просвечивало небольшое освещенное красным светом лампы окно.

Andre стоял спиною к окну и нетерпеливо ждал Соню. Какие-то тяжелые молотки били ему в виски, губы сохли, и он невольно часто их облизывал.

Соня вышла к нему, одетая в мягкий тонкий халат из блестящей черной материи. Он покорными складками, как рубашка, облегал ее тело и был небрежно завязан ниже талии шнурком с кистями, упавшими к коленям. Она казалась в этом костюме ниже, худее и вместе с тем как-то значительнее.

- Ну вот, коллега, я вся к вашим услугам, - просто сказала Соня.

Она взяла с маленького столика портсигар слоновой кости, достала тоненькую папиросу и протянула портсигар Andre.

- Курите?

Andre вспомнил о своих отравленных папиросах, покраснел, смутился и сказал невнятно:

- Нет… Сейчас не хочу… Я уж потом.

- Ну как хотите, - сказала Соня.

Она чиркнула спичку и медленно, со вкусом, выкурила папиросу. Села на низкий широкий диван, откинулась на спинку и, выпуская дым через ноздри, проговорила:

- Я вся - внимание.

XXXVI

- Я пришел к вам… за советом… за помощью… за указаниями… - начал Андре и смутился. Соня смотрела на него с откровенным удивлением. Она приподняла подбородок, отчего тоньше стала казаться ее шея и, полуоткрыв небольшой рот, из-под приспущенных в ленивой мечтательности ресниц смотрела на него темными большими умными глазами.

- Я, видите, думал… Вот опять-таки по делу Шевырева…

- Ужасное дело, - контральтовым шепотом проговорила Соня.

- Ну скажите… Может быть, какой-нибудь человек, которому все равно… не жить, который решил… твердо решил покончить с собою… мог бы помочь?

Соня минуту раздумывала.

- Нет, - тихо сказала она. - Аппарат власти слишком силен, и помочь им, спасти их невозможно. Andre сделал плечами досадливое движение и ничего не сказал. Он был очень взволнован. Запах тонких духов, мягкая красота небольшого будуара, свежее дыхание белой лунной ночи, напоенной ароматами черемухи и сирени, создавали для него такую обстановку, где он уже казался себе оторванным от своей жизни и унесенным в мир чуткой красоты. Вернуться отсюда на дачу в Мурино, спать с Ипполитом в крошечной комнате с отстающими обоями, с клопами, с маленьким, заваленным книгами столом, слышать, как за тонкой дощатой переборкой со щелями кряхтит на диване измученный службой отец, а по другую сторону шепчет молитвы мать и о чем-то до поздней ночи переговариваются девочки, было немыслимо. Или остаться здесь навсегда, или умереть.

- Во всяком случае, - как бы про себя проговорила Соня, - когда наступит время, вы не сокрушите ненавистную власть и дадите народу свободу.

- Не я? - глухо спросил Andre.

- Я не лично про вас говорю, коллега, а вообще про интеллигенцию. Она ни к чему не способна, и правительство так воспитывает ее, чтобы она и была ни к чему не способна.

- А кто же? - спросил Andre. Соня затянулась папиросой.

- Боюсь, что слишком задержу вас. А вы хотели мне сказать что-то важное.

Назад Дальше