Опавшие листья - Краснов Петр Николаевич "Атаман" 17 стр.


Suzanne медленно опустилась на колени и мокрыми, покрасневшими от холода руками обняла крест, на котором висел старый увядший венок сирени. Мерно гудели, словно бредили сосны, трепетали длинные мокрые листья ивняка у изгороди, точно бились в испуге. Варваре Сергеевне было холодно, мелкий озноб пробивал ее насквозь.

- Эти папиросы… дрожа сказала Suzanne… - я готовила себе… Я хотела умереть. Умер он…

Молчала Варвара Сергеевна. Suzanne с мольбою смотрела на нее. Она ждала проклятий, упреков. Молчание было страшнее всего. Варвара Сергеевна вгляделась в лицо Suzanne и ужаснулась. Горе съело ее последнюю молодость. Пожелтевшее лицо было страшно своею худобою, на голой шее резко выдавались жилы, и скулы тяжело висели над нею. Из-под маленькой черной шляпы космами выбивались черные волосы, и Варваре Сергеевне показалось, что седина пробила их. Большие миндалевидные глаза опухли и смотрели мутно. Варвара Сергеевна вздохнула и молча опустила голову.

- О, говорите! Скажите мне что-нибудь! - ломая руки, воскликнула Suzanne. - Если бы вы знали, как я любила его!.. Какая тоска на сердце! Я ничего не могу делать… Да… это я… я дала ему папиросы… Он знал, что они отравлены… С самой Пасхи он все думал покончить с собою… Тяготился жизнью… Говорил о смерти.

Как подкошенная упала на колени, на мокрый песок Варвара Сергеевна и приникла лицом к могильному холму. В трех аршинах от нее отделенное слоем земли и песка лежит то, что было Andre. Ей казалось, что она видит в темной земляной массе, среди корней, серебряный гроб, цветы на нем. Но под крышку гроба не смело заглянуть ее воображение.

"Andre, - думала она, - Andre, что же это такое, ты сам?.. Сам наложил на себя руки. Твоя душа томилась, искала выхода, она билась в теле, как птичка бьется в клетке, и ты не пришел ко мне посоветоваться. Ведь я мать твоя!"

Рядом глухо, как на исповеди, отрывочными отдельными словами бормотала Suzanne, рассказывая свою историю.

- Не знаю, как вышло… Он вернулся с экзамена возбужденный… Чего-то ждал… Мы устроили сеанс… Он повалил меня, стал раздевать… Я не противилась… Не понимала сама… Я так любила его… Потом отчаяние… На другой день он говорил мне жесткие, обидные слова… Я дала ему папиросы… Я виновата… Меня нельзя простить… Но… я не хотела. Вот что скажу вам… Не хотела!!

"Ты не пришел ко мне, Andre, - с болью в сердце повторяла Варвара Сергеевна… - Не пришел…"

Вдруг ясно все вспомнила… Все его детство. У нее беременность, роды, болезни детей, в промежутки - жадное хватание за остатки той красивой жизни, которую она так любила. Театры, оперы, концерты, вечера и танцы у знакомых. Она еще была хороша, за ней ухаживали. Искали поцеловать ее руку, жаждали танцевать с нею, говорили ей приятные слова. Но годы точно отодвигали от нее ту жизнь, полную красоты, и, как ящиком, накрывали ее тесными, мелкими интересами детской и спальни. Все больше требовало времени шитье и штопка, заботы о детях, их купанье, обтирание, лечение… Приходилось учить латинскую грамматику, чтобы помогать Andre. "Alauda est laeta" - жаворонок весел, - вспоминала она примеры из грамматики Ходобая и самую грамматику увидала… Длинная, в темно-малиновом переплете с черным узором… Amo, amas, amat, amamus, amatis, amant (Люблю, любишь, любит… (лат.))… Andre сменил Ипполит. Потом Липочка… Надоедливые гаммы, наблюдение, чтобы она не повторяла слов, которые употребляли мальчики, французский язык… А потом - Федя, сильный, бурный Федя, любопытный, настойчивый, самый откровенный с нею. И Боже, какие слова, какие стихи и прибаутки он приносил из гимназии и говорил ей. Многих слов она не знала и от него, от сына, впервые узнала о том страшном сквернословии, которое проходило мимо нее, потому что и мать, и тетки ей говорили, что у нее "уши сережками завешены".

И Andre ушел от нее.

При жизни она видела его мельком… Некогда было поговорить с ним. Он приходил в девятом часу утра в столовую, сердито швырял на диван под картой Европы ранец с книгами и садился пить чай. Ругал гимназию.

- Хоть бы гимназия сгорела… провалилась в тартарары… Хоть бы мороз дошел до двадцати градусов, и в гимназию не надо ходить.

Выпивал наспех свой стакан и уходил, не попрощавшись, не попросив перекрестить.

- Глупости все это, не поможет!..

Возвращался в три, в четвертом, бледный, хмурый, сердитый, и запирался в своей комнате. За обедом молчал, а после обеда сидел опять, согнувшись над книгами, читал и писал в синих тетрадках с белыми ярлыками. Что писал - не говорил. Что читал - не рассказывал, не советовался.

Потом начались спиритические сеансы. Варвару Сергеевну не пускали на них. Она парализовала медиума. При ней ничего не выходило.

И - пришла любовь!

"Andre, неужели ты полюбил?.."

Фалицкий много и дрянно рассказывал о девицах легкого поведения, о "горизонталках", о роли гувернанток и горничных в подрастающей семье, но ей казалось, что это не коснется ее детей… Ее уши были завешены сережками.

"Andre, Andre! Прости, прости меня!"

И сейчас же думала: "Что же могла я сделать?" Дети ушли, и они знали ее не больше, чем молодая годовалая собака знает свою мать.

Страшно… Боже, как страшно!.. Томил холодный ужас, и точно ледяные струи пробегали в груди и захватывали сердце.

Подле металась в горе и молила о прощении другая женщина, а под ними, в трех аршинах, был гроб, и в нем - великая тайна смерти.

И кто виноват?..

Никто… Не могла она судить эту несчастную плачущую девушку, вымазавшуюся в песке и глине, страшную пустыми, выплаканными глазами.

И помочь может только Бог!

- Ради бога, Варвара Сергеевна! Au nom de Dieu! - стонала mademoiselle Suzanne.

- Бог простит, - вставая сказала Варвара Сергеевна, - Встаньте-ка. Давайте я вас почищу. Глина и песок пристали к вам…

- И я вас… И вы… И вы… О, Варвара Сергеевна. В горе мы двое… Простите… Простите меня.

- Бог простит… - сурово, не поднимая от земли глаз, повторила Варвара Сергеевна. - Где же вы живете?

- Нигде, - тихо ответила Suzanne.

- Как нигде?

- Поступила было к Бродович, да не могу работать. Мучила совесть.

- Ну что было, того не воротишь. Видно, так Богу угодно. На все его святая воля… Где же вы живете?

- Была в меблированных комнатах на Пушкинской, но меня гонит хозяйка.

- Переезжайте завтра ко мне… Как-нибудь устроим вас…

Suzanne кинулась к Варваре Сергеевне, хотела поцеловать ей руку, но та отстранилась.

- Не надо!.. Не надо, - сказала она. - После… Дайте привыкнуть… и все понять.

По грязной дорожке к могиле приближался Федя. За ним шел старый священник в черной скуфейке и солдат в шинели внакидку с книгами и кадилом…

Кадило заливал дождь, ветер трепал и относил слова молитвы. Торопился и комкал панихиду старенький священник, скверно пел жидким тенором солдат, и ему не в тон вторил Федя, и казалось, что слушал их, понимал и вполне оценивал лишь тот, кто лежал в трех аршинах под ними, накрытый сосновыми досками, обтянутыми глазетом, и кто понял уже все значение панихиды сорокового дня.

Чудилось, что носилась в вихре дождевой капели, металась среди листьев ивы и желтой акации и задумчиво шумела в густых соснах смятенная душа Andre, торопясь в последний путь, на небо.

Спокойнее становилось на душе у Варвары Сергеевны. Казалось, что она хорошо, правильно, "как надо" поступила.

Прощаясь, она поцеловала рыдающую Suzanne и отдала ей все, что имела, оставив только на железную дорогу и на конку до Лесного.

- От Лесного пешком дойдем, Федя? - спросила она сына, стоявшего подле.

- Конечно, мамочка, - ласково отвечал Федя.

Они шли теперь, поднимаясь от Ручьев, и выходили в пустынное поле, где ветер рвал из рук Варвары Сергеевны зонтик, мочил ей ноги и грудь, и уже трудно было идти, скользили старые резиновые калоши по кривым камням, и ныли мокрые колени.

Варвара Сергеевна вспомнила, что сегодня день ее рождения. Дома пекли пирог с сигом и визигой с рисом, приехал ее брат Володя и Лени, Фалицкий… Она думала о том, как она переоденется и будет хлопотать, угощая гостей, она соображала, как поставит стол, чтобы ни на кого не капало с потолка, и забывала усталость… Она думала, как устроить Сюзанну и чем объяснить Михаилу Павловичу ее возвращение…

Она твердо знала свой долг хозяйки и торопилась его исполнить.

III

Был четвертый час утра. Низким туманом садилась роса на скошенные поля, покрытые небольшими сероватыми копнами сена. За дачей Кусковых клубилась парами неширокая Охта, а за нею чернел могучий старый лес "медвежьего стана".

Яснело и розовело небо над лесом. Угасали последние звезды. Было тихо, как бывает тихо на севере, где долго спят петухи, ожидая тепла, где не голосисты собаки и нет цикад. Ни один звук не рождался в воздухе, все спало глубоким сном, и страшно было, что в ряде построек, окруженных березами и вытянувшихся улицей в одну линию, живет много людей и царит крепкий предутренний сон. В воздухе стыл душистый запах сена и был он неподвижный, сладкий, сонный и холодный.

Вся прелесть севера была в этом сыром утре, в парчовой полосе росы, еще не сверкающей бриллиантами на ковре скошенных лугов, в цветущем картофеле и низких овсах, пригнувших семенные метелки. Под желтым глинистым обрывом едва двигалась темная, холодная, с красно-бурой железистой водою река и ни одна волна не плескала в ней. Из голубовато-серого старого сарая с замшелыми боками и крутою крышей, с двумя свежими светло-желтыми досками, лежащими среди черных досок, с широкими, настежь раскрытыми воротами, у которых стояла телега с сеном, с воткнутыми вилами и прислоненными граблями легкой бодрой походкой вышел среднего роста худощавый человек, с широкой бородой в завитках, мягкими усами и красивыми тонкими чертами лица.

Он взял пять длинных удочек, стоявших у сарая, ведерко, в котором громыхалась жестянка с червями, перекрестился на восток и направился к задворкам дач, стоявших в ста шагах от сарая.

Это был Фенин жених Игнат, рабочий Царскосельской железнодорожной мастерской, запасный ефрейтор, недавно получивший расчет за пьянство, живший на сеновале у невесты и питавшийся на кухне Кусковых.

Варвара Сергеевна допустила его, жалея его и Феню. Притом, по ее словам, Игнат был "великий человек на малые дела". Он сдружился с Федей, из картона и щепок строил ему рельсы и стрелки, делал модели паровозов и вагонов, ходил с ним купаться и удить рыбу. Удильщик он был страстный.

Едва он вышел через заднюю калитку во двор, как к нему, виляя хвостом, бросилась лохматая Дамка и стала прыгать на грудь, слегка повизгивая. Вслед за нею с кухонного крыльца легко сбежала, стуча по доскам тонкими босыми ногами, Феня, одетая в одну рубашку с накинутым поверх длинным драповым пальто, заспанная, растрепанная. В руках у нее был сверток, обернутый в простое холщовое полотенце.

- Это вам, Игнат, и Федору Михайловичу барыня изготовила фриштык, - сказала она, - обнимая жениха и любовно заглядывая ему в глаза.

- Спасибо! Спасибо, Фенюша. А папиросками разжились?

- И папироски есть.

- Ну не задерживайте, чтобы самый хороший клев нам не пропустить. Солнышко-то вот-вот покажется.

Феня охватила Игната за шею горячими руками и поцеловала в мокрые от росы и умывания усы.

Игнат прошел в палисадник и, остановившись против дачи, притаившейся в полосах тумана, с плотно опущенными белыми шторами за запотевшими окнами, приложил ладони рук ко рту рупором и негромко сказал: "Федор Михайлович, готовы?"

Окно второго этажа сейчас же раскрылось, и в нем появилось румяное загорелое лицо Феди с растрепанными волосами.

- Сейчас, Игнат.

Окно закрылось… Еще через минуту тихо отворилась балконная дверь, и на балконе в коломянковой рубашке и синей фуражке появился Федя. В одной руке он нес короткие сапожки с рыжими лохматыми голенищами, в другой - большое ведро для рыбы. Он шел босиком, чтобы никого в доме не разбудить. Усевшись на ступеньках балкона, отталкивая кидавшуюся на него Дамку, он проворно надел сапоги и поздоровался с Игнатом.

- Что вчера, Игнат? - спросил Федя. - Много поймали?

- Щуку с руку, язя, которого есть нельзя, да два налима прошли мимо, - отвечал Игнат.

- Нет… в самом деле?

- Ничего, Федор Михайлович. Я даже вчера и не ходил совсем. Некогда было. Удочки вам налаживал, червей копал.

- Как думаете, клев будет?

- Должон быть.

- Мы куда пойдем?

- За Новую. Ко второму погребу. Я там богатое место присмотрел… Омут… Там и щука должна быть… А Охта там - саженей тридцать, не меньше.

- Глубоко?

- Поболе пяти аршин будет.

- Вот хорошо.

- И место глухое… Туда никто не ходит.

Он бодро шагал по мягкой, с прибитою росой пылью полевой дороге, уходившей к югу, вниз по реке. Федя старался идти в ногу с Игнатом.

- Тяжело было в солдатах, Игнат?

- Отчего тяжело? Хорошо. Долг свой справил, теперь гуляй.

- А не били?

- Хорошего солдата разве бьют?.. Я четыре года служил, так за четыре-то года у нас всего один раз ротный приказал одному солдату розог дать. Так и то давно пора было. Дрянь солдат был. На язык больно скорый и вор.

- А страшно это?.. Если пороть станут?

- Куда страшно… Мне так смерть, и та милее была бы.

- А тому?.. кого пороли?

- Ему что. Встал, встряхнулся, порты оправил и пошел. Отпетый. Однако все потише стал. Больше уже не попадало…

- А за что же пороли?

- У старухи на маневрах куртку украл, - неохотно сказал Игнат… Ну что же, Федор Михайлович, с песнями, что ли?.. по-солдатски?

- Да, Игнат, пожалуйста, - робко сказал Федя.

Ему доставляло громадное удовольствие ходить с Игнатом широким, бодрым, "солдатским" шагом, распевая песни. Ему казалось тогда, что идут не они двое и поет сладким тенорком Игнат, а он ему несмело подтягивает, а идет целая рота, целый батальон, полк и тяжело отбивается по дороге нога: раз, два! раз, два!

- Мы к Балканам подходили,
Нам казались высоки,
Три часа переходили
И сказали: пустяки! -

дрожащим голосом, выделывая, как искусный солдатский запевала колена, запел Игнат и, кончив куплет, сказал: "Ну! разом, дружно". И оба хватили:

Греми, слава, трубой!
Мы дрались, турок, с тобой!
Царь Салтана победил,
Христиан освободил!..

И снова пел Игнат, одушевляясь рисуемой картиной:

Как стрелочки прискакали
На казацких лошадях:
Турки разом закричали -
Свой аман и свой аллах!

Когда кончили, слегка запыхались от скорой ходьбы и громкого пения за целый хор.

- А что, Игнат, турки - плохой народ? - спросил Федя. - Вы их видели?

- Дюже хороший народ, Федор Михайлович. И солдат хороший, обстоятельный, дерется хорошо, и сами опрятные, добрые, ласковые, но самое ладное в них: в бога крепко веруют и добро творят.

- Так ведь они мусульмане. У них Магомет, а не Христос.

- И Христа они почитают.

- А как же турецкие зверства? Я маленьким был, видел: в пассаже показывали. Так сделано: дерево, и к нему три болгарина привязаны, а под ними - уголья. И огонь из красной фольги сделан. А ноги у них обуглены, черные, и на лицах - мука. И знаешь, что все это нарочно, из воска сделано, а смотреть жутко. А в комнате, где показывали, полутемно и публика шепотом говорит…

- Не знаю. Я того не видел. А чего не видел, про то и не знаю. А вот, скажем, лошадь, корова, овца, собака или ишак чисто друг у него. Нет, чтобы как у нас, пьяные вожжами по чем ни попало: по глазам, по ногам, где больнее, били да вскачь по мостовой скакали, а ей, лошади-то больно. Она чувствует… Всякая животная у него в холе, и к нам они хорошо: "Урус, урус, якши"… Ну, башибузуки, или черкесы, или курды, те, действительно, что живодеры… Так и наш солдат или казак в долгу не оставался. Ежели без офицера - не попадайся… Обработать умели… Да… всего бывало!

- А Государя вы видали?

- Как сказать? И видел, и нет. Шли через Систов город и сказали: Государь будет смотреть. Идем, слышу: "Песенники, по местам! Чище равняться по отделениям!" Батальонный, Лавров, обернулся к нам и так басисто командует: "Батал-льон, на пле-е-е-чо!" - грянули барабанщики враз, мы ружьем отбили, правую руку к ляжке прижимаем, чтобы ружье не колыхалось у плеча, и тут голос: "Здо-г ово г ебята! - кто-то с балкона сказал. Ну мы враз: "Здравия желаем императорское и го-го-го!" И такой восторг подхватил. Ног под собою не слышим, жары, пыли будто нет, точно сила какая несет нас, винтовки не чую, так и прошли, где-то "ура" кричат, проскакал в пыли донец в кепке с назатыльником с алым лампасом, гляжу: уже смолкли барабаны и командуют: "Ружья - вольно, песенники, вперед!"… А на душе как в Светлый Праздник. Легко!.. Хорошо!..

- А после не видели?

- Ни разу не сподобился.

- Игнат, а почему Государя убили? Что говорят в народе? Вот на заводе, где вы были?

- Да кто ж его убил? Рази народ?.. Скубенты.

- Нет, рабочие… Крестьяне…

- Ну, значит, от крестьянства отбились. У нас тогда по заводу сбор был на часовню. Последнюю копейку отдавали… Жалели, да и совесть зазрила.

- А полиция не заставляла?

- Да, Федор Михайлович, вот я что слышу… Вы, или Ипполит Михайлович, или покойный братец ваш, Андрей Михайлович, все "полиция, полиция, фараоны", и все, можно сказать, понапрасну. Ну, как жить без полиции? Ведь мало разве негодного народа кругом? Ежели страха-то не будет, так, Господи боже мой, чего не оберешься. У нас иной пьяный на убийство лезет, себя не помнит, как же не урезонить его. Ведь и его уберегут, от греха-то… А то без полиции?! О господи! Иной раз на кухне-то или в садике сидишь с Феней, слушаешь, и чего вы не наговорите. Да разве можно такое? Надо же знать народ-то!.. Он-то ведь разный. Иной так работает, что удерживать надо, не нарадовался бы, ну, а другой, известно, лентяй, без окрика и работать не станет… А без работы, Федор Михайлович, вся земля погибнет. Сказано еще Адаму: "В поте лица будешь добывать свой хлеб" и Еве: "В болезнии будешь рожать детей". Такое, значит, заклятие дано. Коли бы женщины рождали без мук, ну, и мужчина без труда бы жил. А то ведь нет этого. Значит, так и надо. Надо трудиться… Ну, вот оно и место наше… Господи, помоги! И чтобы клев хороший! Благослови начало!..

Назад Дальше