- Что это? - вскрикнула Лиза и схватилась за сердце. - Неужели кто-нибудь подслушивал нас!..
Прошло несколько долгих секунд… Нет… Тихо. В ленивой истоме мережила ночь.
- Ну, ступай… До завтра!..
XXVII
Прошло минут десять. Лиза все еще не ложилась. Тревога не покидала ее. Из головы не уходила мысль, что кто-то мог их подслушать. Чтоб успокоить себя, Лиза накинула старенький оренбургский платок и, зябко пожимая плечами, вышла на крыльцо.
Белая ночь жадно приникла к лугам. В серебряном тумане, как в молочном облаке, утонула деревня. Темные, дощатые крыши стояли, как лодки на воде. Не лаяли собаки. Северная собака не любит лаять по ночам. Она лежит, угревшись, у конуры и будто и сама боится призрачного мерцания близко сменяющихся кровавых зорь.
За лесом золотилось небо, загоралась долгая утренняя заря, и ярко, в бледной синеве над деревьями, горела одинокая звезда.
Лиза тихо спустилась с крыльца и остановилась, вглядываясь перед собой. Две четкие фигуры поднялись с бревен, и сильные руки схватили Лизу поперек.
- Держи, Гриша, - услышала она знакомый голос. Запах винного перегара обдал ее.
- Егор! - слабо вскрикнула Лиза, стараясь вырваться.
- Кому Егор, а кому Егор Емельяныч. Был Егор, пока вы с братцем вашим губернаторов не убивали, а теперича крышка! - прошептал в ухо Егор.
- Что вы делать хотите со мною?
- Молчите уж. Вы в моей полной волюшке… Будете кричать, сопротивляться, по начальству предоставим. Вот, мол, какая учительница у нас. В N-ске губернатора кто убил? Ееный братец, и она с ним в заговоре. Супротивники, значит, существующего порядка. Нам очень хорошо известно, что за это полагается.
Хмельной Гриша, восемнадцатилетний парень, сосед Егора, учившийся у Лизы пению, скрутив ей руки на спину, слегка подталкивал ее и заставлял идти перед собою.
- Куды весть-то, Егорка? - весело спросил он.
- Веди покелева в лес. Надоть допрос исделать. Все по форме, как полагается.
- Егор! - сказала Лиза. - Вы ничего не сделаете мне худого! Вы же любите меня!.. Вы говорили мне, что любите.
- Говорил… Мужицкая любовь, барышня, не книжки читать. Мне подавай полагаемое. Мы знаем, чем девка побаловать может. Вот оно самое и подай. Читамши книжки с вами прозрел… Смелость надобна… Вы губернаторов убиваете, так теперь что мне церемониться. Либо к допросу и на каторгу, либо побеседуем по-мужицкому.
По ногам хлестала мокрая трава. Чулки и башмаки промокли, и мокрая болталась юбка, мешая идти.
Пусто было в голове у Лизы. Она шла, спотыкаясь о кочки, и не было мыслей. Кричать, звать, молить о помощи?.. Кто услышит… Кто придет?.. Ипполит?..
- Егор, ну, милый… Поглядите… Пусть будет по-хорошему.
- Что, полюбили что ли? - усмехнулся Егор. - Кобеля почуяла, сука!..
- Егор, по-вашему будет. Так лучше… Я обещаю вам… Мы обсудим…
- А Гришке что же достанется? - захохотал ей в самое ухо Гриша. - По договору Гришке половина. Он раз. И Гриша раз. Вторым номером.
- Егор!.. Что же это?.. Не звери же вы… В Христа веруете.
- Ничего, барышня. С эстого не умирают. И даже по закону доказать нельзя насилие или добрая воля. Не вы ли учили, что ни Христа, ни таинства брака нет, а есть только желание и любовь… Слушамши вашу науку, и надумал я, что и вы не такая недотрога.
- Егор!
- Звали Егором, а теперь вам поклониться придется, потому распрекрасные ваши дела нам до точности известны.
Мягкий мох холодил поверженное на зеленую сырую постель тело. Жалко белели, извиваясь, беспомощные, обнаженные ноги. В груди спирало от близкого зловонного дыхания…
Лиза крикнула.
Эхо отдало ее крик, пугливо сорвалась в вершине ели какая-то птичка и затрепетала, запутавшись со сна крылами в густых ветвях. Точно темный ящик надвинулся на Лизу и поглотил ее без остатка. Мелькнула над самыми глазами мягкая, мокрая от росы курчавая борода Егора, показались мокрые, толстые, растянутые губы, и все покрылось мутной вуалью небытия…
Ипполит, уже снявший тужурку, услышал далекий крик в лесу, и подошел к раскрытому окну.
Исповедь облегчила ему душу. Он чувствовал себя легко и прекрасно. Он понял, что в Лизе он нашел и верного друга, и покойную пристань. Он вдохнул полною грудью могучую сырость полей и улыбнулся.
"Крик в лесу, - подумал он. - Лиза говорила: крик в лесу. Послышалось так или действительно кто крикнул? О Боже! Как страшно. Не убили ли кого! В Бога уверуешь!".
Ипполит истомно потянулся.
"Мало ли кто крикнул. А может, и не кричал никто. Дремлет тихий лес, и уже золотом покрылись зеленые вершины елей. Восходит солнце! Встает заря новой жизни. Спи, милая Лиза, мой нежный друг детства… Cousinage, dangereux voisinage…
Кузинство - большое свинство… Ах, Федя! По-свински я поступил с тобою!..
Ипполит сел на постель Пахомыча и стянул с себя сапоги и штаны.
"Славно! - подумал он. - Какая тишина, какой благодатный воздух тянет с душистых полей… Как хорошо!.. Вот он, где настоящий покой… Деревня!.."
XXVIII
Эти дни Федя жил в каком-то сумбуре сложных противоречий. Сверток Ипполита, запрятанный в глубине шкапика, его мучил. Он, рыцарь своей дамы сердца - России, верноподданный Его Величества и портупей-юнкер Государевой роты, становится участником какого-то гнусного преступления. Он не боялся, что будет осмотр столиков и у него откроют этот сверток. Это было бы лучше. Промолчать и не выдать - это было бы геройство, понести за это кару - было бы заслуженным наказанием, и сверток помимо него попал бы куда следует.
Но самый сверток выдал бы, а выдал сверток - выдал и Федя, а выдать он не мог. Он был солдат, едва не офицер, а офицер - рыцарь, а не предатель и не доносчик. И, значит, надо сделать, как просил Ипполит: сберечь сверток до 1-го июня, когда Ипполит его обещал взять.
Душа Феди металась, переходя от суровой решимости - пойти и раскрыть все - к трусливому выжиданию, как решит судьба.
В то же время, помимо Фединой воли, он был полон радостным ожиданием разборки вакансий, охватившим весь батальон. Не мечтать о производстве, не примеривать мысленно алые эполеты с цифрою 37, не грезить об Охте и о поездках по субботам к матери, о свиданиях с Буренко было невозможно. Эти весенние дни все юнкера жили такими мечтами.
Федя мысленно так сроднился с Новочеркасским полком, так был уверен, что в него попадет, что уже присматривал себе на Охте квартиру. Почему бы ему не устроиться там с мамой? Там лучше воздух, чем в городе, и мама, и Липочка отдохнули бы у него… Жалованье, правда, маленькое… Сорок восемь рублей всего… Да еще вычеты… Но все-таки жить можно… Федя видел тихие вечера над Охтой, уженье рыбы. Можно и на лодке кататься…
Вдруг врезывалась в мечты мысль о свертке, данном Ипполитом.
"Ах, какая гадость!"…
"Но если никто не узнает?.. А почему могут узнать?.. Мне, собственно, какое дело! Ипполит правду сказал: не я, так другой… Я должен донести по начальству… выдать… А как же Новочеркасский полк?.. Охта, уженье рыбы… мама… Боже мой!.. Боже мой… Доносить гадко… Юнкер не доносчик…"
До разборки вакансий, назначенной на 4-е июня, оставалась одна неделя.
"Что же? придет Ипполит - отдам ему сверток и кончено… Не может же Ипполит что-нибудь худое замышлять… Да, идем разными путями… Ах, Ипполит! Ипполит!.."
В воскресенье Федя был в отпуску, у матери. Мать сказала ему, что Ипполит уехал к Лизе и оставил ему записку. Федя прочел записку.
"Что же, снесу сверток сам, если так надо!" - подумал Федя.
Летом в городской квартире было неуютно. В день его приезда, в субботу утром, околела Дамка, прожившая членом семьи семнадцать лет, и Варвара Сергеевна плакала. Тятя Катя ходила мрачная и каркала, как ворона: "Ох, не к добру, что собака умерла… Старый друг покинул наш дом".
- Полно, тетя, - раздражительно кричала Липочка. - Дамка прожила дольше собачьего века, последнее время и нам была в тягость, и сама только спала да шаталась, как тень. Не раздражай ты-то хоть маму.
Мама была, как всегда, ласкова, но Федя видел что бегают ее мысли и не о веселом они.
Вечером сидели в гостиной вчетвером. Тетя Катя на стуле под часами, Липочка у окна, при свете зари, читала книгу, мама вязала чулок и временами тяжело вздыхала. Федя сидел подле нее, начал было строить планы будущего своего офицерства, как у него будет денщик, как ему будут отдавать честь, как он постарается стать батальонным адъютантом или жалонерным офицером и тогда будет иметь лошадь и носить шпоры, но осекся и примолк. Не отвечали эти мечты настроению дома. Точно какая-то тяжелая туча нависла над ними, готовая разразиться ливнем несчастий. Уже ударила первая молния и далекий прогремел гром… Вот-вот хлынут ручьи, полетят под ураганом листья, станут гнуться и скрипеть деревья, черно будет небо и безулыбочна земля.
И точно отвечая мыслям Феди, заговорила печально, будто читая по книге, Липочка:
- Опавшие листья… Мама… под гнетом судьбы мы, как слабое дерево под ударами урагана. Скрипим, перемогаемся, а буря все сильнее и сильнее, срывает листы и кружит и уносит их… Мне вспомнилась та давняя заутреня, когда папа пришел в нашу спальню и подарил мне и Лизе сережки. Мне бирюзовые, Лизе гранатовые. Федя нес образ Воскресения Христова и мы, по-детски, верили в Господа Бога… И под этою верою наша семья стояла, как чистая, белая, радостная березка под солнцем… Мы забыли Бога… Нам казалось ниже нашего достоинства верить и молиться. И налетел ветер… Зашумела буря… Умер внезапно Andre… Ушла mademoiseelle Suzanne, околел твой, Федя, Маркиз Карабас, помнишь, как ты плакал и не мог помириться, что дворник отнес его на помойную яму… Уснули твои птички, мама… Точно ветер сдувал листы и ломал ветви… Все разъехались… Знаешь, Федя, теперь иной раз сядем за стол: папа, мама, тятя Катя и я… И так скучно… Никто у нас не бывает, и мы ни к кому не ходим. Дорого, средств не хватает… Опавшие листья мы, и род наш, как засыхающее дерево, обреченное на смерть… Стоит оно среди поля, молодое, а голое. Уже нет в нем соков и облетел его зеленый наряд…
- Стыдно, Липочка, - сказала Варвара Сергеевна, - полно Бога гневить. Грех такие слова говорить потому, что старая собака умерла. Всему живущему от Господа положены предел и время.
- Да, мама… Я не потому так говорю, что околела Дамка, а потому, что мне в этой тихой гостиной, в нашей квартире на Ивановской, где я прожила все двадцать три года своей жизни, стало вдруг страшно.
- И неправда, Липочка. Ты родилась на девятой Рождественской, на Песках. А пока не родился Федя, мы жили на Кабинетской, а потом на Большой Московской и только после рождения Миши поселились здесь. Здесь домохозяин хороший, не набавляет нам, иногда и не заплатишь - потерпит. И все-то ты, Липочка, врешь!
- Мама, милая мама. Ты не поняла меня. Неужели не понимаешь моего настроения? Мне вдруг показалось, что мы обречены на гибель, что у нас нет силы жить… Что не крепнет, а распадается наш дом, что мы не почки новой листвы, не завязи молодого цвета, а - опавшие листья. И мне кажется, что не мы одни так, а все, все обеднелое дворянство… Интеллигенция… Я слышу от подруг… Ольшевские, Заботины… всюду оскудение… смерть… и… опавшие листья.
- Э, Липочка, неправда! Тьфу!.. Может, и я виновата, что слезы лью из-за собаки… Ну, что ж, Бог простит!.. Ведь она почти ровесница тебе, Федя, была. А как любила тебя! Мне казалось, она понимала, что суббота, что ты приедешь, и точно хотела тебя дождаться, все старалась вылезть из-под дивана, куда забилась, и слабо повизгивала… Нет, Липочка… Была зима, но за зимою идет весна, за нею лето и осень… И осенью роняет яблоня тяжелый плод и откуда-то вдруг взявшиеся снуют с тихим писком и гоготанием большие выводки цыплят, гусей и уток. Вспархивают стада куропаток, бежит за матерью жеребенок и звонко ржет, мычат в коровнике телята, играют на дворе с матерью щенята, тянут ее молодыми зубами за уши и пытаются укусить ее в самую морду. А она лежит себе на спине, притворно огрызается и виляет хвостом, ласково щуря глаза. Бедная моя Липочка, ты не жила в деревне и потому ты не видала этой страшной производительной силы земли. Откуда все это взялось! Скрипят тяжелые возы, покрытые золотом снопов, ядреный запах фруктов разлит повсюду и как из рога изобилия сыплет земля животных, птиц, плоды, овощи и хлеб… На смену опавшим листьям появятся новые весною, и завершит свой шумный, вечный праздник земля тихим сном, а не смертью, под пеленою зимы до новой весны!
- Не понимаешь ты меня, мама. Да все это так… Но вот тут стоит засохшее дерево, и последние листы падают с него. Вот лежит твоя милая Дамка… И страшно то, что у засохшего дерева не появится новая листва. У нас, мама, другой собаки не будет. Ты понимаешь, мы прошли… и ушли… Andyre, Suzanne, я, Лиза, Ипполит, Миша - мы не будем участвовать в жизненном празднике весеннего обновления… Деревня - да… Но город, мама, умрет. Город, мама, создал какую-то искусственную жизнь, и земля не вынесет ее и выбросит город из себя…
Долго сидели они в гостиной и говорили волнующе печально. И со смутным, тяжелым предчувствием возвращался Федя в барак. И барак показался ему хмурым и скучным.
А в понедельник вечером ему подали телеграмму от Липочки:
"Лиза скоропостижно скончалась. Мама уехала хоронить, вернется в среду".
Точно что-то оборвалось в сердце Феди и, если бы не постоянная сутолока училищной жизни, где стрельба сменялась ученьями роты и батальона, где тосковать не давали, Федя совсем пал бы духом.
Он написал Липочке, прося сообщить ему, как, почему умерла Лиза.
В пятницу вечером пришел ответ. Липочка писала сухо, протокольно. Была недоговоренность в ее письме.
…"В воскресенье утром Ипполит приехал к Лизе. Он провел у ней весь день, ночевал в школе, в помещении сторожа. Утром в понедельник Лизу нашли висящей на веревке в лесу, в полуверсте от школы. Никакой записки, ничего при ней не было. Уездная полиция арестовала Ипполита. Мама приехала в отчаянии, совсем седая. Ее согнуло горе… Я уверена: Ипполит невиновен".
Какой это был удар для Феди.
Он встал в субботу утром с головною болью и нехотя спустился в столовую. Моросил мелкий дождь, плыли глинистые дороги училищного лагеря, и узкой вереницей поднимались из столовой юнкера по уложенной кирпичами тропинке. Впереди было ротное ученье по грязи и под дождем. После обеда Федя должен был ехать в отпуск, чтобы отвезти этот проклятый сверток.
В бараке от сырости был полумрак. Странным показалось Феде, что юнкера не разбирали винтовки и не надевали скатов с котелками.
- Почему, Иван Федорович, не строятся? - спросил он у входившего в барак с озабоченным лицом фельдфебеля.
- Ученье отменено. Во всем батальоне обыск, - кинул фельдфебель, и сейчас же звонко закричал:
- Прошу разойтись по койкам и никуда не отлучаться. В барак входили командир роты и младшие офицеры: штабс-капитан Герцык и поручик Михайлов.
XXIX
Обыски шли, как их называли в училище - "осмотры столиков" производились раза два-три в год. Больше смотрели, опрятно ли держит свое имущество юнкер, не держит ли хлеба вместе с сапогами, аккуратно ли и по форме сложен парадный мундир, но между прочим смотрели, нет ли запрещенной литературы, сочинений Герцена, Писарева или порнографических карточек. И то, и другое иногда попадалось и часто, странным образом, совмещалось у одного итого же юнкера, показывая происхождение из того же источника. Как будто тот, кто хотел развратить душу юнкера, развращал одновременно и его тело.
Осмотры производились поверхностно. Начальство было уверено в юнкерах и не допускало мысли возможности проникновения пропаганды. Внутренняя дисциплина была слишком сильна, отпуски ограничены, форма обязывала быть осторожным, да и наказание не соответствовало вине.
За хранение запрещенных книг, за пустую прокламацию, случайно полученную и хранимую из озорства - перевод в третий разряд, то есть помещение в хвост списка и лишение года старшинства при производстве.
Федя стоял у своего шкапчика и мучался: что делать? Подойти и все рассказать… Добить Ипполита, уже обвиняемого в страшном преступлении, находящегося в несчастье.
Федя не сомневался, что Ипполит не виноват.
"Опавшие листья, - вспоминал он. - Опавшие листья… И Лиза… и Ипполит… и я…"
Ему было жаль Ипполита… Из жалости к нему хотелось спасти его, пожертвовав собою.
Осмотр начался с левого фланга. Офицеры разошлись по взводам, фельдфебелю поручили осмотр четвертого взвода, сам Семен Иваныч, командир роты, осматривал первый.
- Кусков, пожалуйте сюда, - мягким баритоном позвал Семен Иванович.
Кусков подбежал на носках по узкому проходу у окон и стал навытяжку.
- Помогите мне осматривать, - сказал ротный.
- Слушаюсь, господин капитан, - четко ответил Кусков.
На чисто застланные серыми одеялами с лиловыми полосами по краям койки вываливалось содержимое шкапиков. В беспорядке раскидывались коробки с папиросами, машинки для набивания табаку, маленькие подсвечники, свечи, жестянки с монпансье, ружейная принадлежность, мыльницы, зубные щетки, книжки, тетради, мундиры, шаровары, сапожная вакса, сапоги, портянки…
Все обыденное, одинаковое у Сергеева, как у Ценина, у Абрамова, как у Байкова.
- Это кто же такая? - спрашивал у Байкова ротный с чуть заметной улыбкой на полных щеках, где росла рыжеватая борода, разглядывая кабинетную карточку подвитой женщины, с маслеными, подмазанными глазами, в одних панталонах и рубашке.
- Сестра, господин капитан, - смущенно пробормотал Байков.
- Не завидую ни вам, ни вашей сестре. Посоветуйте ей сниматься в более приличном костюме.
У Ценина отобрали французский роман, у Бардова нашли тетрадку стихов.
- Это вы занимаетесь? - спросил ротный.
Бардов, юнкер младшего курса, молчал, переминаясь с ноги на ногу.
- Сегодня я в корпус тихонько иду,
Вдруг дрожки меня обгоняют.
На дрожках на самом виду
Красавица мирно сияет… -
прочел вполголоса Семен Иванович.
- Ну-с, вы писали?
- Я, - еле слышно выговорил Бардов.
- Советую бросить упражнения. Стих не соответствует звучности вашей фамилии. У вас нет таланта.
- Не писать? - краснея до слез, сказал Бардов.
- Не стоит. Надсон у нас был - в ваши годы уже владел стихом. Вы никогда не овладеете.
Старобельского оставили на неделю без отпуска за хранение хлеба вместе с сапогами.
- Откуда это у вас? - хмуря брови спросил Семен Иванович, доставая большую краюху черного хлеба.
- У служителя покупаю.
- Неужели вам мало того, что дают за столом?