Литераторы и общественные деятели - Дорошевич Влас Михайлович 7 стр.


Мы обязаны тремя превосходными пьесами - ужасной случайности.

"Свадьба Кречинского", это - плод тюремной тоски. "Дело" и "Смерть Тарелкина" - горячий, страстный протест измученного человека против порядков "отжитого времени".

А. В. Сухово-Кобылин был жертвою судебной ошибки.

И особенно своевременно извлечь на свет Божий эту историю, дремавшую в архивах старого сената, именно теперь, в эпоху нападок на новые суды.

Русское общество с сочувствием узнаёт, что горячий борец с порядками "отжитого времени" сам когда-то страдал от них.

И к симпатиям к писателю пусть присоединятся ещё симпатии к невинно страдавшему человеку.

Трагедия, которой мы обязаны знаменитой трилогией, такова.

Дело происходило при крепостном праве.

В одном из парижских ресторанов сидел молодой человек, богатый русский помещик А. В. Сухово-Кобылин, и допивал, быть может, не первую бутылку шампанского.

Он был в первый раз в Париже, не имел никого знакомых, скучал.

Вблизи сидели две француженки: старуха и молодая, удивительной красоты, по-видимому, родственницы.

Молодому скучающему помещику пришла в голову мысль завязать знакомство.

Он подошёл с бокалом к их столу, представился и после тысячи извинений предложил тост:

- Позвольте мне, чужестранцу, в вашем лице предложить тост за французских женщин!

В то "отжитое время" "русские бояре" имели репутацию.

Тост был принят благосклонно, француженки выразили желание чокнуться, было спрошено вино, Сухово-Кобылин присел к их столу, и завязался разговор.

Молодая француженка жаловалась, что она не может найти занятий.

- Поезжайте для этого в Россию. Вы найдёте себе отличное место. Хотите, я вам дам даже рекомендацию? Я знаю в Петербурге лучшую портниху, Андрие, первую, - у неё всегда шьёт моя родня. Она меня знает отлично. Хотите, я вам напишу к ней рекомендательное письмо?

Сухово-Кобылин тут же, в ресторане, написал рекомендацию молодой женщине.

На этом знакомство кончилось.

Они расстались и больше в Париже не встретились.

Но в те времена верили ещё в "русских бояр".

Прошёл год.

Однажды Сухово-Кобылин зашёл в Петербурге к Андрие с поручениями от сестры из деревни.

Поручение было исполнено, и Сухово-Кобылин уходил уже из магазина, - как вдруг к нему подошла удивительно красивая женщина, служащая в магазине.

Лицо её было как будто знакомо.

- Вы меня не узнаёте? - улыбаясь, спросила она. - Я Симон Диманш, помните, та самая француженка, которой год тому назад вы дали рекомендацию к этой фирме. Я поехала и, благодаря вашей рекомендации, получила место.

Она была очень красива.

- Но нам надо встретиться. Вы расскажите мне всё подробно. Как бы это сделать? Не хотите ли со мной пообедать на этих днях? - предложил Сухово-Кобылин.

- У меня только один свободный вечер в неделю. Четверг. Как раз сегодня.

- Превосходно. Я отозван сегодня на обед. Но я пошлю записку, что болен, и мы обедаем вместе!

Они обедали в кабинете лучшего в те времена французского ресторана в Петербурге.

За обедом красавица-француженка окончательно вскружила голову молодому помещику, и он предложил:

- Жениться я на вас не могу. Против этого были бы родные, а я от них завишу. Но хотите, - мы будем жить, как муж с женой. Едем ко мне в имение. Ну, что вам здесь, в каком-то магазине, служащей? Чего вы добьётесь? Чего дослужитесь?

Симон Диманш приняла предложение, и они уехали в деревню.

Медовый месяц промелькнул, француженка влюбилась до безумия в своего русского друга, а молодой человек стал скучать, его потянуло в город.

Они поселились в Москве, на Тверской, в собственном доме Сухово-Кобылина, - в дворянском особнячке, какие бывали в старину.

Служило им пятеро крепостных.

Охлаждение молодого человека шло crescendo, - и Симон Диманш ревновала его безумно.

"Дело", покоящееся в архивах старого сената, рассказывает следующую романическую историю.

Сухово-Кобылин безуспешно ухаживал в эту зиму за одной московской аристократкой.

В один из вечеров у этой аристократки был бал, на котором присутствовал Сухово-Кобылин.

Проходя мимо окна, хозяйка дома увидела при свете костров, которые горели по тогдашнему обыкновению для кучеров, на противоположном тротуаре кутавшуюся в богатую шубу женщину, пристально смотревшую в окна.

Дама monde’а узнала в ней Симон Диманш, сплетни о безумной ревности которой ходили тогда по Москве.

Ей пришла в голову женская, злая мысль.

Она подозвала Сухово-Кобылина, сказала, что ушла сюда в нишу окна, потому что ей жарко, отворила огромную форточку окна и поцеловала ничего не подозревавшего ухаживателя на глазах у несчастной Симон Диманш.

В тот вечер, вернувшись, Сухово-Кобылин не нашёл Симон Диманш дома.

Прислуга сказала, что барыня уехала на наёмном извозчике.

Глубокая ночь. Её всё нет.

Встревоженный Сухово-Кобылин поехал к обер-полицмейстеру и заявил ему об исчезновении француженки.

- Не случилось ли с ней чего?

Начались розыски. Искали долго, и, наконец, на Ходынском поле была сделана страшная находка.

Среди сугробов снега лежала с перерезанным горлом Симон Диманш.

Не было грабежа. Драгоценные вещи, дорогая шуба чёрно-бурой лисицы, - всё было цело.

Что это было? Самоубийство? Убийство? Не была ли несчастная убита в другом месте, и не был ли труп вывезен в поле?

Полиция сделала обыск в доме Сухово-Кобылина, и в одной из комнат были открыты следы крови.

Сухово-Кобылин и вся прислуга были арестованы.

Напрасно родные Сухово-Кобылина кинулись хлопотать.

- Он сильно запутан в это дело. Зачем он в ночь убийства являлся к обер-полицмейстеру и говорил об исчезновении Симон Диманш?

Прислуга на все вопросы отвечала:

- Знать не знаем, ведать не ведаем. Барин поехал на бал на своих лошадях. Их француженка, спустя немного, велела позвать себе извозчика и куда-то уехала. Больше мы её не видели!

Как вдруг после долгого сиденья при квартале прислуга изменила свои показания.

Они сознались квартальному в убийстве.

- Мы ненавидели француженку за жестокое обращение с нами, воспользовались, что барина не было дома, зарезали француженку и отвезли тело на Ходынское поле! - показали крепостные.

Но им не совсем поверили.

Дело шло о "дворянине Сухово-Кобылине, обвиняемом в убийстве при посредстве своих крепостных находившейся с ним в противозаконной связи француженки Симон Диманш".

- Зачем он приезжал ночью к обер-полицмейстеру?

Сухово-Кобылин и его крепостные сидели в тюрьме и были накануне каторги.

Родные его продолжали хлопотать, и вот, наконец, после бесконечных мытарств было постановлено сенатом "обратить дело к переследованию и постановлению новых решений, не стесняясь прежними".

В конце концов начали с того, с чего следовало начать, с начала самого начала, - это, впрочем, и теперь случается, - с исследования кровавых пятен.

По исследованию "медицинской конторы" оказалось, что кровь была куриная.

Комната, где найдены пятна, была людскою.

Это подтверждало первое показание повара. Он показал, что зимой резал обыкновенно птицу в людской,

Но откуда же явилось сознание крепостной прислуги?

Следствие обнаружило, что сознание это было вынуждено у людей в квартале пытками.

Квартальный надзиратель, как оказалось, кормил их селёдками и не давал пить, подтягивал допрашиваемых на блоках к потолку, так что у несчастных плечевые кости выходили из суставов, и требовал:

- Сознавайтесь, что убили!

Так было добыто "сознание".

- Имейте в виду, - говорил при этом "сознавшимся" квартальный надзиратель, - и следователям, и судьям показывайте точно так же. Измените показание, - опять вас к нам пришлют, и мы вас опять так пытать будем.

Крепостные и повторяли всем от страха "оговор на себя".

Только на одно не шли. эти несчастные в своей "рабьей верности": как ни пытал их квартальный надзиратель "показать на барина", они и под пыткой твердили:

- Барин ни при чём!

Когда новое следствие раскрыло всё это, состоялся приговор.

Дворянина Сухово-Кобылина и его крепостных слуг, как невиновных, отпустить, дело о смерти француженки Симон Диманш предать воле Божией, а квартального надзирателя за допущенные им при допросе пытки и истязания с целью вынудить ложное сознание, лишить прав состояния и сослать на поселение в отдалённейшие места Сибири.

Вот трагедия, которой обязаны мы появлением трёх пьес Сухово-Кобылина.

Сидя в тюрьме, он от скуки рассказал в драматической форме ходивший в то время по городу анекдот об одном очень светском господине, оказавшемся шулером, который заложил известному дисконтёру стразовую булавку за брильянтовую. Так получилась "Свадьба Кречинского".

"Дело" - самая сильная, самая страстная из пьес Сухово-Кобылина. В ней вы найдёте отголосок того, что ему самому пришлось пережить в собственном "деле". Недаром в предисловии к этой страшной пьесе А. В. Сухово-Кобылин писал:

"Если бы кто-либо усомнился в действительности, а тем паче в возможности описываемых мною событий, то я объявляю, что имею под рукою факты довольно ярких колеров, чтоб уверить всякое неверие, что я ничего невозможного не выдумал и несбыточного не соплёл".

Вспомните самое возникновение "Дела".

"Дело" - возникает по доносу Расплюева на то, что Лидочка сама "запутала" себя, сказавши будто бы:

- Это моя ошибка.

Пользуясь этим, запутывают в "Дело" человека, с которого можно поживиться.

Сравните это с тем, как Сухово-Кобылин "сам себя запутал в дело", - ночью поехавши к обер-полицмейстеру.

В сценах допроса Тарелкина на дому и допроса в квартале, в "Смерти Тарелкина", несомненно, отразились сцены допроса в квартале крепостных Сухово-Кобылина.

Тюремной тоске обязаны мы "Свадьбой Кречинского", - и крик протеста, вопль измученного человека - эти две пьесы - "Дело" и "Смерть Тарелкина", в которых Сухово-Кобылин позорным клеймом, несмываемым клеймом сатиры, заклеймил "доброе, старое", слава Богу, "отжитое" уже время.

Профессор Маркевич

Я помню одну встречу с профессором А. И. Марковичем.

Это было в одесском литературно-художественном обществе.

Усталый, обливаясь потом, шёл толстый Маркевич из зала с провинившимся видом.

Он только прочитал лекцию о Золя.

Из зала толпой валили слушатели, и Маркевич, мне показалось, избегает смотреть на них: словно он сделал им какую-то неприятность.

При появлении профессора на кафедре переполненный зал встретил его громом аплодисментов. Профессор долго не мог начать. Все приветствовали.

Когда он кончил лекцию, раздалось всего несколько хлопков.

А лекция была превосходна.

- Что случилось, профессор?

Он улыбнулся сконфуженной, прямо страдающей улыбкой и извиняющимся голосом сказал:

- Длинна лекция вышла. Два часа. Длинна!

- Что за пустяки, простите, Алексей Иванович! Весь Золя в два часа! Как же вы его меньше-то уложите?

Маркевич развёл руками:

- Длинна! Длинна!

- Так вы бы сделали перерыв!

Он сделал озабоченное лицо.

- Нельзя перерыв! Раз уж они попали в залу, - им надо всё сказать. А то в антракте они разбегутся и на вторую половину не придут!

Публика расходилась, действительно, негодующая:

- Два часа!

- Битых два часа!

Это говорилось нарочно громче, чтоб виновный профессор слышал.

Чтобы наказать.

Все торопились. Одни составить грошовый винтик, другие в дальнюю комнату рвать друг у друга последний рублишко в баккара, третьи в буфет - подкреплять свои силы, словно они только что с тяжёлой работы, четвёртые флиртовать с итальянским тенором, который валялся на диване, задрав ногу на ногу, в выглядывавшей из-под грязной рубашки пропотевшей фуфайке, и грязными ногтями почёсывал в нечистых волосах.

А Маркевич, как Чацкий, один, брошенный, стоял среди гостиной.

Это была комичнейшая иллюстрация к великолепной комедии.

Глядь!..

(Оглядывается. Старики разбрелись по карточным столам, молодёжь кружится в вальсе).

И толстый, пожилой Чацкий, отирая лившийся градом пот со лба, пошёл в буфет отпиваться содовой водой.

Лекция Маркевича была блестяща. Критический очерк на редкость по глубине, силе, красоте. Публика была интеллигентная. Сюжет - захватывающего интереса. Лектор был Маркевич блестящий. Публика профессора Маркевича очень любила.

Но два часа!

- Маркевич лекцию читает! Необходимо пойти! Нельзя не пойти! Стыдно не пойти!

Маркевич вышел на кафедру.

- Любимый профессор! Овацию нужно! Аплодировать! Десять минут аплодировать! Браво, Маркевич! Браво! Господа, ещё! Мало этого! Овацию! Грандиозную овацию!

Но вместо того, чтоб поиграть сюжетом, сказать несколько фраз бойких, эффектных, блестящих, которые можно было бы прерывать аплодисментами, поклониться и уйти, он начал говорить обстоятельно, серьёзно, глубоко.

Публика обиделась:

- Здесь не университет! Мы не учиться пришли! Нас учить нечего!

Этого даже любимому профессору простить невозможно:

- Будь профессором, - твоё дело! но этим не злоупотребляй! Простых людей притеснять не смей! Что это? Заманил "обаянием своего имени", воспользовавшись этим, учить начал? Два часа учил!

Это даже коварство.

Если ты "популярный", выйди, блесни очаровательно и уйди. Но уйди!

Тогда у всякого останется самое лучшее впечатление.

- Ну, что лекция Маркевича?

- Ах, знаете, изумительно! Мы его такой овацией встретили! Такой овацией! Я все ладони отхлопал!

- Маркевичу! Следует!

- И какой лектор! Я просто не заметил, как время пролетело! Блеск! Блеск, знаете! Не успел оглянуться! Когда он ещё читать будет? Непременно пойду.

- И я!

- И я! Разумеется!

А тут…

Я не удержался и сказал Маркевичу:

- А знаете, Алексей Иванович, теперь после вашей лекции ведь публика Золя возненавидит! Назло вам возненавидит!

Этот добродушный и милый толстяк расхохотался:

- А что? Ведь, действительно, возненавидит!

Он закатывался, хохотал:

- Вот так услугу оказал писателю!

И беспомощно разводил руками:

- Не умею я для них читать, как следует!

Как следует?

Один из одесских издателей при мне умолял сотрудника:

- Голубчик, вопрос важный! О нём надо написать умно. Глубоко! Обстоятельно! Тепло чтобы было. Сильно. И чтоб не больше двадцати строк! Главное, чтоб было не больше двадцати строк.

- На двадцать трудно! - уныло говорил сотрудник.

- Голубушка, длинного не читают! Ведь публика на газету как? Как воробей на окошко! Клюнул и улетел. Цоп, схватил и упорхнул. Воробей! Ему крошка нужна. Крошка, голубушка!

- Да ведь из двадцати строк ничего не узнают!

Издатель схватился за голову в отчаянии: "вот на непонятливого человека напал".

- Да кто нынче что хочет знать!

Он стонал:

- Кто нынче знать хочет? Кому нынче знать что нужно? Обижаются: "учат!" - говорят. Как надо писать? Сверкнул, - и исчез! Читатель, - взглянул, пробежал и доволен: "Я и сам так думал! Молодцом пишет! Как в объявлении: мало строк и всё содержание!" В этом весь секрет успеха. А разговаривать публика с собой не позволяет!

И пока усталый лектор, пыхтя и отдуваясь, отпивался содовой водой, я думал:

- Вот бедняга! Вот недоразумение! Ты старался нечто вложить, - как это громко называется, - в "сокровищницу знаний", а чувствуешь себя виноватым в том, что "утрудил людей". Сконфуженным видом, сконфуженным голосом ты как будто извиняешься, как будто у всех просишь прощения. Как Раскольников на Сенной! Кланяешься на все четыре стороны: "Простите меня, люди добрые!" Извиняешься в том, что много думал, просишь прощенья за то, что много работал. Твоё преступление, что ты хотел серьёзно поделиться своей мыслью и работой, дать большой кусок, - а наказанье тебе - всеобщее порицание. Ты дал большой кусок знания. А воробьям нужны только крошки. И воробьи негодующе чирикают и отмахиваются крылышками: к этакой махине и приступиться страшно. И не лишний ли вообще в нашей жизни интеллигентный человек? Интеллигентный не потому, что он носит "интеллигентный сюртук", а потому, что у него интеллигентный ум. Настоящий интеллигентный человек, который верит в знание, и только в знание. Который знает, что знанье - всё. Если хочешь быть сильным, - знай. Если хочешь быть победителем, - знай. Если хочешь сделать будущее светлым, - знай. Кто хочет знать у нас? Ещё любят звонкие слова, но знания не хочет никто кругом. Едят, спорят, винтят, брюзжат. В антрактах между этим допускают певца, журналиста, учёного. Но певец пусть споёт только отрывок из оперы, журналист напишет тепло, но двадцать строк, профессор, чтоб не смел "утомлять". Аплодисменты вам дают, но на серьёзное внимание посягать не смейте! "Учить себя" не позволят. Как дикари, которые с удовольствием посмотрят туманные картины, но лекции по физике слушать не станут. Никто ничем не интересуется, никто ничего не хочет, действительно, знать. Как должно быть тяжело интеллигентному человеку среди "интеллигентных сюртуков".

Зато, - как говорят в Одессе, - "Маркевич может быть доволен: похоронили его великолепно".

Похороны были, действительно, грандиозны и великолепны, - как выражаются в Одессе на "магазинном языке", - до "nec plus ultra".

У нас интеллигентным людям хорошо умирать, но плохо жить.

Годовщина

Год тому назад мы хоронили товарища Н. И. Розенштейна.

Ему привелось слишком мало работать в Москве, чтоб его успели узнать, узнавши - оценить, оценивши - полюбить.

На похоронах были журналисты, - и ни одного из тех, ради кого он бился, работал. Никого из публики, общества.

Это были вдвойне печальные похороны.

Но сквозь "печали облако" всё же проглянуло солнце.

Только один луч, но настоящего солнца.

Когда наш маленький кортеж прибыл на еврейское кладбище, оказалось, что надо ждать ещё часа полтора.

- Роют другую могилу.

- Почему?

- Узнав, что покойный был журналист, ему, вместо приготовленной, роют другую могилу, на почётном месте.

Это было для меня ново и оригинально.

Я "привык" уже хоронить товарищей на Ваганьковском.

Много их там лежит, - и друзей и бывших "врагов".

Мы проходим обыкновенно среди пышных мавзолеев.

"Мавзолеев первой гильдии".

Затем мы идём среди памятников, убранных засохшими лаврами.

С этих скромных памятников глядят громкие и славные имена.

Это "труппа" Ваганьковского кладбища.

Могилы великих артистов.

Мы выходим на край кладбища. Перед глазами ширь и простор. По опушке леса идут холмики безвестных могил.

Тут и вырыта могила товарища.

И при виде забытых на краю кладбища могил вспоминается горький Некрасовский стих.

Люди таланта жили, творили, страдали, а потом из них, как говорит Базаров, "растёт лопух".

И только.

Назад Дальше