Собрание сочинений. Том 9. Рассказы и очерки - Станюкович Константин Михайлович "Л.Нельмин, М. Костин" 6 стр.


- Был. Мичманом тогда был. С тех пор мы и приятели с Иванычем… С тех пор я и узнал, какой это человек… Он, конечно, не рассказывал вам, как тогда многих спас от смерти?

- Нет! Про себя ничего не говорил…

- Ну, конечно. Узнаю Иваныча. Он и меня спас… Я едва держался на вантах, а он меня после земляка своего тоже на марс стащил… Да и не одного меня, а многих… Ты чего же об этом не рассказал гостю, а? - добродушно усмехаясь, спросил Петр Петрович Иваныча.

- Чего всякие пустяки рассказывать, вашескобродие! - отвечал Иваныч.

И с этими словами поднялся и заковылял по аллее.

Оборот

Посвящается Д.А. Клеменцу

Рассказ матроса

(Из далекого прошлого)

I

Был первый час жаркой ночи. Стоял мертвый штиль.

Имея курс на остров Яву, клипер "Нырок" шел полным ходом, по одиннадцати верст в час, с тихим гулом разрезая своим острым носом притихшую океанскую гладь и оставляя за круглой кормой след в виде широкой серебристой ленты, сверкавшей под светом полной луны.

Вокруг и на палубе царила тишина. Только мерно и однообразно постукивала машина да каждые полчаса раздавались на баке удары колокола, отбивавшие склянки. Разбившись маленькими белыми кучками по всей палубе, вахтенные матросы дремали, притулившись у бортов, у мачт и орудий. Некоторые вполголоса лясничали, коротая предстоящую вахту, - молодые матросы - сказками и свежими воспоминаниями о своих местах, а старые - рассказами о прежней службе и о капитанах и офицерах, основательно спускавших шкуры.

Темы эти были неистощимы.

Весь в белом, с расстегнутым воротом ночной сорочки, молодой лейтенант, вступивший с полуночи на вахту, шагал взад и вперед по мостику, стараясь разгулять сон. Он остерегался прислониться к поручням, хорошо зная, что его немедленно охватит дрема, и, чего доброго, выйдет наверх капитан и увидит заснувшего вахтенного начальника - позор!

И при мысли о таком позоре лейтенант шагал решительнее, посматривая сонными глазами на горизонт: не видать ли серого шквалистого облачка, или огоньков встречных судов, и по временам останавливаясь у компаса, чтобы взглянуть: по румбу ли правят рулевые.

Совершенно равнодушный к красоте этой волшебной южной ночи с томной луной и мириадами ярко мигавших звезд, лейтенант в эти минуты думал, что высшее на свете счастье: лечь в койку и заснуть.

Приблизительно о том же думал и старый боцман Данилов, бесшумно ступая своими большими, слегка искривленными босыми ногами по палубе от бугшприта до грот-мачты и обратно.

Уставший после дня обычной служебной суеты и осипший после неустанного сквернословия, он притих и, чуть слышно окликая по временам часовых, смотревших вперед, прибавлял какое-нибудь короткое ругательное приветствие ленивым, сонным голосом, без малейшего одушевления, словно бы лишь по чувству долга и не желая обижать часовых.

Изредка он в качестве исправного вахтенного боцмана перегибался через борты, у крамбол, удостовериться - в исправности ли отличительные красный и зеленый огни, частенько подходил к кадке с водой, чтоб выкурить трубчонку острой махорки, и стоял минуту-другую у кучки матросов, приютившейся у станка бомбического носового орудия. Стоял и слушал, что рассказывал Егор Дудкин, пожилой, коренастый матрос с волосатым лицом, основательный пьяница на берегу и любимый рассказчик на ночных вахтах.

- И откуда только у тебя, у трезвого дьявола, слова берутся!.. - не без зависти говорил боцман, у которого вместо слов "брались" только одни ругательства.

И не без сожаления, что обязанности вахтенного боцмана не позволяют ему слушать Дудкина, отходил и снова шагал по палубе, разгоняя сон приятными думами о том, что дня через два он покажет в Батавии, как напиваются порядочные боцмана.

II

- …То-то я и обсказываю, братцы!.. Семнадцать лет околачиваюсь на флоте, всякого, можно сказать, боя видал, а таких оборотов, чтобы озверелый человек да вдруг по своей воле стал добер к нашему брату, не видал и от людей не слыхал… Никак это невозможно… Другие обороты видал! - значительно и не без иронии прибавил Дудкин, слегка повышая свой приятный, немного сипловатый, как у пьяниц, голос.

- Какие такие другие обороты? - спросил кто-то из слушателей.

- А такие, что поступит на корабль какой-нибудь первогодок мичман, ни усов, ни бакенбардов еще нет и звания, и не то что вдарить, а даже изругать по-настоящему стыдится и воротит морду, когда при нем полируют на баке матроса, а через месяц-другой, смотришь, уж в понятие вошел: лезет в зубы и поросенком визжит: запорю, мол! Потому стыдно ему от других отстать. Видит: прочие все мордобойничают, и он. Видит: прочие велят снять шкуру, и он. Вот, мол, какой я форменный стал флотский мичман. Живо в себе жалость покорил. Таких оборотов я много видал… И легкие они были… И только раз в жизни этот самый оборот трудный видел… На моих глазах он и вышел с одним мичманом… Я у его в вестовых служил… Душа его не принимала обороту… Ну да уж и добер был Леванид Николаич Кудрявцев и на чужую беду обидчист. Другого такого я после и не видал. Не вод был таким на флоте… Однако и он сдрейфил… И из-за этого самого и пропал. Из-за совести, значит… Не осилил… И прямо-таки довели его анафемы до потерянности…

Дудкин примолк и, залитый серебристым светом, строго глядел на усеянное звездами темно-синее небо, по-видимому не имея намерения продолжать.

Так прошла минута, другая.

- Кто довел, Иваныч? Ты расскажи про мичмана… уважь! - нетерпеливо и почти умоляюще прошептал самый внимательный слушатель, молодой, худощавый, чернявый и маленький матрос Снетков, земляк Дудкина, пользовавшийся его расположением и покровительством и всегда сопровождавший Дудкина на берег специально для того, чтобы удержать его от пропоя казенных вещей и в целости доставить на шлюпку.

На клипере так и звали его - нянькой Дудкина.

- Кто довел? - переспросил Дудкин. - Известно кто! Свои… офицеры! Прежде им воля была куражиться над матросами, не нонешняя… И у всех, значит, одно понятие было… И все смеялись над мичманом за то, что у него другое понятие… "Какой, мол, из тебя выйдет форменный офицер, ежели, говорят, ты не можешь отполировать матроса… Ты, говорят, не мичман, а вроде быдто пужливой бабы!" Каждый день, бывало, стыдили его в кают-компании. Покоя не давали, мордобои!

- А он что… молчал? - спросил Снетков.

- Небось не молчал… Обсказывал им, что матрос не животная. И животную надо, мол, жалеть, а человека и подавно. И закон-положенья, мол, нет такого, чтобы его запарывать… Бывало, горячится, весь дрожит, на глазах слезы, а они ровно жеребцы ржут… "Ты бы, говорят, заместо флотской службы в стракулисты вышел, а то в монахи!" И капитан устыживал - барышней звал… И старший офицер, бывало, ввернет ехидное слово - недаром его на фрегате аспидом звали. И раз запустил: "Наш мичман, говорит, зря мелет… форсит, мол… Дайте, говорит, сроку, и он в лучшем виде будет спускать шкуры". Однако мой мичман все свое. "Вы, говорит, как вгодно, я вам не указчик, но только я ни в жисть пороть людей не буду и извергом не сделаюсь… Я, говорит, присяги не давал палачом быть!" Сказал это и сам весь белый стал, и глаза, как у волчонка, так и горят… А старший офицер в злобу вошел, видит, что не переспоришь, так он начальником обернулся. "Вы, шипит, мичман Кудрявцев, забываетесь и не понимаете, что говорите. Мы не изверги и не утесняем матросов. Мы, говорит, их только учим и наказываем, если они того стоят". Осадил, значит, моего Леванида Николаича при всех… А ему и конфузно… Он совсем еще вроде желторотого галчонка оказывал, двадцати годов не было полных. Всего второй месяц, что вышел в офицеры и поступил к нам на фрегат "Отважный". А я к ему назначен был вестовым - тоже молодой был матрос. И легко было с им. Простой. Никогда дурного слова не скажет. Завсегда, бывало, лясничал со мною, как с ровней, и никакой в ем гордости, даром что сам графского рода, но только лишенный звания из-за отца. Отца-то разжаловали из графов и решили всех имениев.

- За что? - спросил кто-то.

- Бунтовал с другими господами, когда покойный император Николай вступал на царство. Их всех и раскассировали по Сибири. А по каким таким причинам господа бунтовали, Леванид Николаич в точности не объяснял. Только и сказал, что папенька за бунт пострадал и находится в Сибири. И очень он своего отца обожал. Два его патрета завсегда в каюте висели над койкой. Видный такой и в полковницком мундире. И раз как-то показывает Леванид Николаич на патрет и говорит: "Если б ты знал, Дудкин, какой у меня хороший родитель и как я, говорит, его почитаю… Это он, когда я еще был мальчонок при ем в Сибири, учил меня добру и потом, говорит, в письмах наказывал быть добрым и сраведливым начальником… И я, говорит, оправдаю отца. Не осрамлюсь перед ним!" И оправдывал! Зато и любили его матросы на фрегате. Знали небось, как он один против всех стоял за нашего брата. А раз и под арестом отсидел - капитан посадил да еще лепорт на него подал, чтоб мичмана под суд…

- За что? - спросил чернявый матросик.

- За эту самую жалостливость… Искоренить ее хотел… Однако пойти покурить!

Вслед за Дудкиным поднялись и слушатели и перешли к кадке с водой, у которой стоял медный ящик с тлевшим фитилем.

Все закурили короткие трубочки, и на баке потянуло приятным запахом махорки.

- Скуснее, братцы, нет табаку! - проговорил Дудкин, затягиваясь с наслаждением.

- Из-за чего же вышло, что мичмана под арест, Иваныч? - задал вопрос Снетков, необыкновенно заинтересованный продолжением рассказа.

- Ишь пристал!.. Дай покурить… Обскажу все в подробности…

- Ты это, Дудкин, насчет чего обсказываешь? - спросил, подходя, боцман.

- Насчет мичмана Кудрявцева. На "Отважном" в сорок восьмом году служил…

- Как не помнить… Чудной мичман был. Вроде быдто умом тронутый…

- Что он тебе зубов не чистил и шкуры не спустил, так он, по твоему рассудку, и тронутый?.. Давно ли ты стал так полагать, Захарыч? Небось как в боцманы вышел? - насмешливо и сердито прибавил Дудкин.

- А ты полегче… Нонче вы все быдто тронутые стали, идолы, как прежней строгости на вас нет…

- А тебе, видно, жалко ее?.. Мало тебе всыпано было линьков?.. Или память отшибло?

И Дудкин сунул в карман штанов трубку и пошел к орудию.

Боцман пустил вслед ленивое ругательство.

Через минуту рассказчик и слушатели уселись на прежние места и Дудкин продолжал.

III

- А вышло, братцы, такое дело. Стоял это Леванид Николаич подвахтенным с восьми до полудня, как капитан, после перемены марселей, вскрикнул двух грот-марсовых на бак, на шлифовку, значит. На "Отважном" отшлифовывали безо всякой жалости. И командир, прямо сказать, живодер был. Ему и кличка была дадена: "Живодер". И тую ж минуту зовет к себе мичмана. Прибежал. Руку под козырек. А капитан ему препоручение: "Спустить этим двум подлецам шкуры. По сту линьков! И имейте, говорит, присмотр, чтобы форменно драли… Потачки не извольте, говорит, допускать". Выслушал этто Леванид Николаич и белее сорочки стал. Я в те поры наверху был и видел, как он стоит ни жив ни мертв перед капитаном и как пальцы его у козырька дрожат…

- Испугался, значит, капитана? - небрежно кинул один из слушателей, белобрысый, полнотелый матрос из кантонистов.

- Ты не перебивай, а слушай, и тогда поймешь - испугался ли мичман капитана или препоручения! - строго заметил Дудкин.

И затем продолжал:

- А капитан был нравный и скорый. И видит, что мичман стоит - взбесился: "Что вы, кричит, как статуй, стоите! Или не слышали приказания? Идите, и чтобы исполнить сей же секунд!" А мичман ему на это громко так отчекрыжил: "Покорно, говорит, прошу увольнить меня от такого препоручения. Я его исполнить никак не согласен!"

- Ишь ты! - вырвалось у чернявого матросика радостное восклицание, и он, взволнованный и умиленный, впился своими большими черными глазами в лицо Дудкина.

- Все, братцы, так и ахнули. И сам Живодер вытаращил глаза - не ждал, значит, такой отчаянности. А очнувшись, заревел, ровно зарезанный бык, что уконопатит он мичмана под суд за непокорность, и тую ж минуту велел под арест, чтобы часового у каюты с ружьем… Пять ден отсидел мичман. Только меня к ему и допускали… Я и кушанье носил ему из кают-компании… А он на отсидке все книжки читал и вовсе был спокойный. И как я ему сказал, что все матросы очень даже его жалеют, обрадовался. "Пущай, говорит, отдадут меня под суд и делают что хотят, а я, говорит, не могу вроде быдто палачом себя понимать. И то, говорит, одна тоска слышать, как люди под линьками кричат, и нет силы воли им помочь, а чтобы еще смотреть… не принимает, говорит, этого моя душа…" Слушаю я это, братцы, и быдто лестно. Потому такие люди от отчаянности тебя спасают. В правду божию заставляют верить. Вот в чем причина. И все матросы после этого случая стали еще преверженней к мичману и уж как старались, когда он стоял подвахтенным, чтобы на баке все было в полной исправке, чтобы Живодер не мог придраться… Берегли мичмана.

- За такого куда вгодно! - восторженно заметил Снетков.

- А судом судили? - раздался чей-то голос.

- То-то нет, хучь капитан и подал лепорт на мичмана главному командиру, как мы вернулись в Кронштадт из клейсерства по Балтинскому морю. А разговор был с главным командиром! Вскорости как мы с мичманом, по окончании кампании, перебрались на берег, вечером - кульер. "Требует, мол, завтра в восемь утра главный командир!" Я, как следует, разбудил утром пораньше Леванида Николаича, напоил чаем, обрядил в мундир и гайда за извозчиком. Уехал, а я жду в тревоге. Думаю, какая будет ему разделка… Потому ежели судить мичмана, то была б ему крышка, вроде как отцу. Тогда за непокорность и офицеров засуживали… За такие дела не давали пощады. Очень большая была строгость! Хорошо. Жду я мичмана, а он вскоре и вернулся. "Не бойся за меня, Егор… ничего мне за капитана не будет!" Говорит этто, а сам вовсе невеселый, и, в раздумчивости быдто, прибавил: "Облестила меня, старая шельма!" И как амуницию свою всю снял и переоделся, так и обсказал мне в подробности, какой лукавый разговор имел с им главный командир… И что бы вы думали? Он не только не оконфузил Леванида Николаича, как полагалось, криком, а позвал в кабинет, запер двери и, честь честью, велел садиться… Даром что ему на том свете давно паек шел и высох вроде быдто египетской муми, а беда, какой шельмоватый был! Умел, как и с кем… Кого в страх вогнать, кого облестить. Понял, что Леванида Николаича страхом не обескуражишь, и по своей шельмоватости перво-наперво похвалил: "Очень, говорит, на редкость ваше чувствительное сердце. Я, говорит, сам чувствительный. Но как есть, говорит, ваш начальник, должен сказать, что вы никак не смели ослушаться капитанского приказания. И ежели, говорит, дать лепорту полный ход, то будут вас судить по всей строгости флотских законов и присудят матросскую куртку, 1 я, говорит, не хочу вас губить и огорчать государя императора, как он узнает, какие на флоте есть непокорные офицеры!" Понимаете, братцы, какую загвоздку пустил старый дьявол?

- В чем загвоздка-то, Иваныч? - спросил молодой чернявый матросик, не понявший ее.

- А в том, Вась, что адмирал боялся, что до императора Николая Павловича дойдет, как на "Отважном" закатывали царских матросов… И могла выйти разборка. "Почему, мол, порют сверх положения?" Небось Леванид Николаич показал бы на суде, что и по положению-то матросу чистая каторга, а ежели, как на "Отважном", сверх положения да по триста линьков всыпали и двое матросиков в госпитале померли на фугой день после порки, то выходит быдто вроде живодерни, и жизнь наша мука-мученская! На что я здоровый, братцы, а как один старший офицер на "Кобчике" закатил мне спьяну, подлец, такую же плепорцию, так я только через два месяца на поправку пошел. Фершал в госпитале тогда сказывал, что нутренность у меня, братцы, крепкая, а другой не вынес бы… От чахотки бы помер, говорит. Так вот, по той самой причине, чтобы все было шито да крыто, старый дьявол и прикинулся, быдто жалеет мичмана… Не очень-то он был жалостливый, а тоже: "чувствительный"! В Кронштадте помнили, какой он был капитаном чувствительный. Недаром душегубом звали! И как слукавил, старый хрыч, эту самую загвоздку, он и обсказывает мичману, что лучше, мол, все дело прикончить в секрете. "Я, говорит, велю командиру взять лепорт обратно, а вы, говорит, сходите к нему и повинитесь хучь для виду… Уважьте, говорит, старого адмирала; а я, говорит, так и быть, попрошу капитана, чтобы вас не назначали наказывать матросиков… А вы все-таки, говорит, привыкайте… Для службы, говорит, надо стараться, а когда и отодрать матросика… От этого его не убудет, и ему же на пользу…" Таким образом он и облестил Леванида Николаича.

Дудкин на минуту примолк.

- Повинился мичман перед Живодером? - спросил кто-то.

- Небось матросская куртка не шуба. Поехал на другой день! Тем дело и кончилось, а для Леванида Николаича только началось!.. Заскучал он с той поры! - значительно проговорил Дудкин. - От своей совести заскучал. А главная причина: совести ему было отпущено много, а характеру мало. Он и терзался, что ходил к капитану вроде быдто виниться и что за труса могут его считать. "Слабый я есть человек, Егор!" Скажет он это мне, махнет в отчаянности рукой, да и айда в клуб. А вернется поздно домой - выпимши… А раньше в рот не брал, вовсе брезговал. И как-то я даже доложил ему, что это нехорошо. В те поры я еще не занимался вином!.. - счел долгом пояснить Дудкин. - "Верно, Егор, нехорошо", - говорит. "Не по вашему званию, Леванид Николаич", - докладываю. Молчит, стыдно, значит… Но только не сердится. Понимал, что я из приверженности к нему. Бывало, целую неделю дома сидит - обед я ему готовил - и книжки читает. Вижу, скучит. Один да один. "Вы, Леванид Николаич, в Питер бы прокатились!" - скажешь ему. "И там, Егор, одно и то же". - "У знакомых, говорю, побывали бы!" - "Нет, говорит, у меня таких знакомых, чтобы меня настоящим человеком сделали, вроде отца. Небось он с волками жил, а по-волчьи не выл!"

- Поди ж ты! - воскликнул чернявый матросик.

В этом невольном восклицании были и изумление, и любовь, и жалость к мичману.

Назад Дальше