Быстро летевший рысак, свежий сумрак рассвета, ветер, так и свиставший около нас - всё это взвинчивало и без того взвинченные нервы.
Поддерживая, я прижимал её всё сильнее и сильнее. Она хохотала и напевала из "Периколы":
"Какой обед нам подавали,
Каким вином…"
Ветер так играл завитушками её волос, её крошечное розовое ухо было так близко от моих губ.
- Но тсс… - отдёрнулась она, - об этом ни слова, ни слова… Молчи!.. молчи!..
И она приложила мне палец к губам. Я покрывал поцелуями её руки, губами стараясь сдвинуть перчатки… Она только шептала:
- Перестаньте!..
- Да ведь ты пойми, моя милая, дорогая, хорошая, что я люблю тебя… люблю так, как никогда никого не любил в жизни…
- Как? Сразу? Только что увидев?
- Жизнь коротка, её надо брать, ловить, дорожить каждой секундой, каждым моментом… Всё, всё, всю жизнь превратить в светлый, ликующий праздник… Я люблю тебя…
- Вы то же говорите и другим?
- А, что другие!.. Не говори мне о них!.. Что они в сравнении с тобой!.. Земля и небо… Ведь ты красавица, ты божество…
- Да это какой-то сумасшедший! - смеялась она, отбиваясь от моих поцелуев.
- Да, да, сумасшедший… Но жизнь, настоящая жизнь, только и начинается тогда, когда перестаёт работать этот трезвый, деловой, скучный рассудок и начинается сумасшествие… Жизнь коротка…
Она продолжала хохотать, всё слабее и слабее отбивалась от моих поцелуев, которые я по привычке сыпал сотнями в минуту, и когда мы остановились у калитки маленького домика, где она жила, она, быстро юркнув в калитку, послала мне воздушный поцелуй.
Приехав к ней на следующий день после репетиции, я, разумеется, первым долгом поспешил прийти в ужас:
- Как? Вы? Вы? В этой крошечной комнатке?
- Ну, да! Я! Я! А вам не нравится моя крошечная комнатка?
- Комнатка прелестна, но вы… вы - такая прелесть, такой восторг, такое божество…
- Это только вы, кажется, и находите!
Я клялся ей, что, если у неё через месяц не будет сотни поклонников, то я перестану за ней ухаживать.
- Ах, вы ухаживаете только за теми, у кого много поклонников?
- Конечно, конечно, моя дорогая. Ну, что такое женщина без поклонников? Цветок без аромата. Надо жить, жить во всю, моя дорогая детка… жить, пока живётся… Это только дураки выдумали благоразумие. Маленькая рюмка ликёра всё-таки вкуснее целой бочки самой свежей воды…
Кстати, по поводу ликёра, она сказала, что у неё ещё кружится голова после вчерашнего. Я уговорил её немножко проехаться. Мы пообедали в загородном ресторане; за кулисами, во время спектакля, я угощал её шампанским, которое она вдруг "адски полюбила"; после спектакля опять ужинали.
На следующий день её привели в восторг два-три слова, сказанные о ней в какой-то газете, мы поехали "спрыскивать первый успех", на следующий день я придрался ещё к какому-то случаю.
Через неделю моя маленькая белокурая девочка, с которой хоть сейчас рисуй Корделию, различала уже разные марки вина.
Это был чудный, милый ребёнок.
С горевшими щеками и жадно раскрытыми глазами она слушала мои рассказы про Москву и Петербург, шумные овации, успехи, цветы, бельэтажи, про рысаков, экипажи, костюмы от Ворта.
Мне доставляло наслаждение угощать её завтраками, обедами, ужинами, - она так мило и смешно справлялась с незнакомыми ей блюдами, говорила такие забавные, наивные глупости, когда выпивала два-три стакана вина.
Газетные заметки, которые я выхватывал для неё у знакомых рецензентов, и букеты, которые я иногда ей подносил на сцене, приводили её и в восторг и в самое милое смущение.
Она прыгала, как ребёнок, когда нашла у себя в уборной "настоящее шёлковое трико" взамен "толстившего ноги" обыкновенного.
Маленькие подарки приводили её в какое-то радостное опьянение. Она ужасно гордилась своим хорошеньким туалетным столиком и страшно кокетничала, действительно, прелестными ножками в шёлковых чулках и щёгольских ботинках.
Она входила во вкус жизни и сама искренно думала, что ей необходимо, для полного блеска, иметь непременно сто "ухажёров".
Отвратительное опереточное слово, которое мне всегда резало слух и которое особенно противно прозвучало у неё, когда она сказала мне:
- А мне сегодня ещё двух "ухажёров" представили. Итого сорок восемь!
Это было даже противно - "ухажёры" "итого". Какою-то пошлою провинцией, мещанством дышало от этой актриски, за обедом требовавшей непременно шампанского, носившей с гордостью свои шёлковые чулки.
Я поморщился и брезгливо отвечал:
- Ну, и отлично! Неужели ты думаешь, что это меня интересует?
Она сделала удивлённые глаза, потом как-то робко и несмело подошла ко мне, положила мне на плечи руки и совсем виноватым тоном спросила:
- Ты сердишься? Ты ревнуешь?
Я поморщился, постарался освободиться от её рук и сказал насколько возможно более весёлым и развязным тоном:
- Вот ещё глупости! Ревность, это - любовь глупых людей. Хорошенькая женщина - как солнце. Оно светит на всех, остаётся только радоваться, если его лучи попадают и на нас.
- А вот я так иначе… Я тебя ревную… И знаешь к кому?
Она назвала фамилию одной из артисток.
Только этого ещё недоставало! Чтоб она ещё устроила сцену ревности и отравила весь роман с этою хорошенькою, изящною, остроумною женщиной, с таким вкусом умеющей пожить, так просто, так мило заключившей со мною условие.
- Я тебя не ревную, ты меня - тоже. Мы будем слегка любить друг друга, пока это нравится нам обоим, а когда надоест хоть одному из нас, мы так же просто и спокойно разойдёмся друзьями!
Эта глупая ревность моей Корделии меня взбесила, а когда она попробовала устроить мне две-три сцены, я прямо и категорически объявил ей, что между нами всё кончено.
Она упавшим голосом спросила: "всё"? - и, кажется, собралась заплакать, но я дружески взял её за талию.
- Ради Бога, без драм. В жизни и так много драм, чтоб стоило их ещё выдумывать. Ведь ты не раскаиваешься в том, что было, моя милая детка?
- Нет, - тихо прошептала она.
- Я - тоже. Расстанемся друзьями, на жизнь надо смотреть трезво. Поедем, пообедаем в последний раз, помянем нашу умершую любовь и отпразднуем новорождённую дружбу бутылочкой "Помри".
- "Помрём!" - повторила она глупый каламбур какого-то шалопая.
Улыбка, с которой она повторила эту глупость, вышла какою-то кривою, и моя "маленькая Корделия" на этот раз что-то слишком долго переодевалась, запершись у себя, чтоб ехать обедать
И вот вчера, когда я её встретил, меня потянуло снова к ней. Мне захотелось поближе разглядеть этот пышный цветок, так роскошно распустившийся из маленького, скромного, прелестного бутона.
Я только что был у неё. У неё роскошная дача. Великолепная обстановка. Дома она понравилась мне ещё больше, чем на улице. Я с восторгом смотрел на эту блестящую, пышную красавицу, но странное дело… Мне жаль, до боли в душе было жаль моей "маленькой Корделии". В лице, в голосе, в интонациях я старался отыскать этого маленького ребёнка. Где же он?
Бог её знает, что именно она мне говорила, я очнулся только тогда, когда она дотронулась до моего плеча.
- Ну, что же довольны вы мною, мой дорогой учитель жизни?
- Чем? - переспросил я.
- Да тем, что я вполне усвоила вашу теорию, живу по вашей системе. Неужели вы не слышали даже, о чём я говорила? У меня, как видите, всё есть: "золото, бархат, цветы, кружева, доводящие ум до восторга"…
Тут её лицо вдруг исказилось какою-то скорбною гримасой, но она быстро овладела собой и неожиданно спросила:
- Хотите вина? Выпьем за… Нет, выпьем за настоящее: ни прошлого ни будущего нет. Есть только настоящее. Момент. Так? Видите, у такого хорошего учителя, как вы, оказалась вполне достойная ученица. Так хотите? Выпьем за настоящее? За сотню моих поклонников? За ваш хвалёный Петербург, который я оставила на одно лето, чтобы он по мне немножко соскучился? За сцену, эту превосходнейшую витрину для красивых женщин? Словом, за настоящее…
- За настоящее? - у меня почему-то как-то глупо дрогнул голос. - Нет, лучше за ту маленькую Корделию…
Снова та же гримаска передёрнула её лицо:
- А теперь я не та?
И, так же криво, неудачно улыбнувшись, как она улыбнулась когда-то, произнося "помрём", она сказала тихо и нежно, проведя по моим волосам:
- Да и ты теперь не тот, посмотри, у тебя уж седые волосы…
Сирень
Они сидели друг против друга, немного грустные, как это бывает при встрече после долгой, долгой разлуки, когда так много есть что вспомнить.
Он - с доброй улыбкой старого холостяка, который много кой чего видел в жизни и доволен, что попал, наконец, в тихую пристань.
Она - пожилая женщина, с серебром в волосах, с лицом, сохранившим ещё маленькие намёки на прежнюю красоту.
Он держал в руке веточку сирени и машинально искал "счастья" - цветка с пятью лепестками.
Она сидела с вечным, неизбежным в её возрасте, вязаньем в руках.
Когда женщина теряет способность любить, она приобретает способность вязать.
Природа не терпит пустоты.
Цвела сирень.
Её ароматом дышал воздух. Запах сирени широкой волной лился в открытое окно, будил какие-то воспоминания, неясные грёзы, тихую грусть.
Он взглянул на неё с доброй улыбкой.
Она ответила ему тем же.
- Сколько лет! Сколько лет! Какими маленькими кажутся мне теперь комнаты вашего дома. А прежде… Как разросся ваш старый сад…
- Не один сад изменился, мой добрый, хороший, старый друг! Только вы не сердитесь на это слово: "старый". И вы уж теперь мало похожи на того Ваню, семнадцатилетнего мальчика, который приезжал к дяде на каникулы… с румяными щеками, с кудрявыми волосами…
Он тихо поцеловал её руку.
- Вы хотите сказать, что и я уж теперь не похожа на пятнадцатилетнюю девочку в коротеньком платьице. Правда, правда, мой добрый друг, - жизнь прожита… Всё это было давно, давно…
- А для меня как будто всё это происходило только вчера… Вы знаете, когда я вошёл сюда, мне показалось, что я ушёл отсюда вчера вечером, на прощанье украдкой поцеловав вашу руку. Точно вчера.
- И всё-таки не узнали меня? Мой милый рыцарь, который "вчера" ещё целовал мою руку…
- Неправда, неправда, Надежда Николаевна! Я вас узнал, я вас сразу узнал. Это вот вы…
- Узнали? Однако же на лице вашем так и написано было удивление. Вы ожидали встретить, быть может, после двадцатипятилетней разлуки всё ещё пятнадцатилетнюю девочку?
- Такой вы остались у меня в памяти!
- Я не узнала вас, вы не узнали меня. Двадцать пять лет!
- А мне, вообразите, кажется, будто их не было. Стоило войти в этот дом, в этот сад, где… Вы помните?
- Не будем вспоминать об этих пустяках!
- Пустяки! Да ведь это весна жизни, Надежда Николаевна! Ведь чем же и жить под старость, как не этими воспоминаниями. Ведь это то, что, как солнышко, бросает лучи на всю жизнь, греет старое сердце под старость. Вы обижаете меня, Надежда Николаевна, называя это "пустяками". А ваши клятвы в том, что вы никогда не забудете этих минут? А ваш поцелуй, сударыня, который вы мне дали вон там, в старой беседке, увитой плющом, диким виноградом? Вы забыли? Ещё тогда пел соловей, - он ютился вон там, на старой липе. Вы помните это?!
- А ваши клятвы, с которыми вы вымаливали этот поцелуй? Ваши обещанья никогда не расставаться? Я ведь тоже их помню отлично. Вы клялись вон там, на лужайке, где цветёт сирень. Ещё я вам говорила: "Встаньте, вы испачкаете себе колени, и все догадаются, какой срам!" Это я вас увела в старую беседку. Хорош, нечего сказать! Надавал обещаний, а потом и пропал без вести на двадцать пять лет! Ни слуху ни духу! Я могла бы десять раз умереть за это время. Успела выйти замуж, овдоветь, дочь - невеста, а он хоть бы глазом приехал взглянуть! Является через двадцать пять лет и туда же: "клятвы, обещания"… Не мешайте мне вязать! Вы не стоите того, чтоб я позволяла вам целовать мою руку. Я и через двадцать пять лет жалею о том поцелуе…
- А я его помню… Вы не можете себе представить, как я обрадовался, случайно узнав, что бывший дядин хуторок продаётся. Сейчас же распорядился, чтобы купили, приехал сюда, первый вопрос о вас, узнал, что вы, слава Богу, живы, здоровы, - и к первой к вам. Так и пахнуло чем-то старым, забытым, - нет, не забытым: я никогда не забывал. Этот детский поцелуй, он так и замер, так и остался в душе… Что ж! Я готов сдержать все клятвы, которые давал! Не даром же я тогда пачкал колени, ползая по траве! Я готов сделать вам предложение!
- Поздно спохватился, батюшка! Это было бы превесело! Потеха для всего уезда. Чем дочь замуж отдавать, себе жениха нашла…
- Что ж, давайте, потешим уезд!
- Будет, будет говорить глупости-то! Подержите-ка мне, Иван Николаевич, лучше шерсть, я размотаю!
- Давайте шерсть буду держать! Один только, один поцелуй на всю жизнь! А ведь я любил вас, Надежда Николаевна. Как любил!
- Да и я, должно быть, любила, если даже в беседке целовалась! Глупая была!
- Эти робкие пожатия руки…
- И этот переход на "ты"…
- И этот румянец, который разлился по вашему лицу…
- И ваши поцелуи руки…
- И слезинки, что задрожали тогда на ваших длинных ресницах. Слёзы счастья первой любви.
- Держите лучше прямее руки. Вы путаете шерсть!
- А ревность?!
- Держите прямее руки, говорю я вам!
- Виноват… А ревность вы помните?
- Ревности, кажется, не было.
- Как же не было! Была! Самая страшная ревность!
- Разве я подавала вам повод?
- Вы не подавали, но я ревновал. Как же, не было ревности? А с качелями историю помните?
- С какими качелями?
- Эх, всё вы перезабыли, сударыня! Вот женщины! Со старыми скрипучими качелями, которые стояли вон там, за углом. К вашей старшей сестре, - Мане, кажется…
- Да, да, покойница Маня!
- К ней сватался молодой человек, такой видный, с усами!
- Покойный Пётр Иванович. Теперь я припоминаю.
- Как же забывать такие вещи?! Помните, он в качестве жениха ездил в ваш дом?
- И возил мне, кажется, кукол?
- Не кукол, сударыня, а конфеты! Это совсем другое дело. Это меня ещё больше убеждало, что вы уж взрослая девица. Вы в куклы уж не играли!
- То есть, играла, но потихоньку!
- Он возил вам конфеты! Конфеты, а не куклы! Из-за кукол я не стал бы его ревновать. Куклы возят детям! Ну, может быть, я убил бы его за оскорбление, которое он наносил вам, считая вас ребёнком. Это весьма возможно! Но ревновать! Ревнуют из-за конфет! Это повод к ревности!
- И вы сильно ревновали?
- Хотел даже вызвать его на дуэль. Разве вы и этого не помните?!
- И этого не помню.
- Ну, тогда коротка же у вас память! Я перестаю рассказывать!
- Нет, нет! Это интересно, продолжайте!
- Только из уважения к двадцатипятилетнему антракту! Исключительно! Забывать такие вещи! Вы меня так умоляли не рисковать собой и не убивать его. Даже руку хотели мне поцеловать в доказательство того, что меня любите. "Я из мужчин только у папы руку целую, но на то он папа. Хочешь, тебе руку поцелую? Значит, я люблю тебя больше всех?" Но я отказался.
- Скажите пожалуйста!
- Да-с, я был великодушен! Нечего смеяться! Поцеловали бы тогда у меня руку, - как бы вы теперь стали мне в глаза глядеть? "А помните, сударыня, как вы поцеловали мне руку?" Хорошо бы было? А?
- Ну, поцеловала бы, и поцеловала! Девчонка была.
- Нет с, не девчонка! А женщина, настоящая женщина. "Ага! - сказал я. - Ты боишься, что он будет убит. Хорошо же, я вам дарю его жизнь. Вам, сударыня!" Я перешёл тогда с вами на "вы".
- Да не может быть!
- Как сейчас помню. На "вы"! На "вы"!
- Какая жестокость!
- Да, я был тогда неумолим. Ты плак… виноват, ради Самого Бога, простите! Ей Богу нечаянно… Виноват, вы плакали! "Хорошо же! - сказали вы, утирая слёзы. - Ты обижаешь меня незаслуженно, когда я готова даже поцеловать у тебя руку. Хорошо. Я докажу тебе свою любовь, докажу, что мне твой"… Как его, царство ему небесное!
- Пётр Иванович.
- "Что мне твой Пётр Иванович вовсе не дорог". Как засверкали тогда ваши глазки! У вас были чудные глазки!
- Merci.
- То есть, я хотел сказать, что у вас и теперь красивые глаза. Но тогда, тогда! Неужели вы и теперь не вспоминаете этой истории?
- Я вспоминаю. Я вспоминаю. Но рассказывайте, рассказывайте, прошу вас…
- Я, признаться сказать, на другой и на третий день и забыл уж обо всём этом. Но вы не забыли. Вы не были тогда такая беспамятная!
- Может быть, потому что мне было тогда пятнадцать лет!
- Может быть. В первый же приезд Петра Ивановича вы потащили его качаться на качелях. Он даже ещё, кажется, не хотел, предчувствовал свою судьбу. Но вы настояли. "Покачайтесь один, я вас раскачаю", и вы подтолкнули доску. Он раскачнулся, раз, два, выше, выше… И вдруг верёвка лопнула, доска перевернулась в воздухе, Пётр Иванович тоже… Крик… Он хлопнулся о столб… Кровь на затылке… Из дома прибежали. Вас отослали сейчас же в вашу комнату "за глупые затеи", но вы успели всё-таки подойти ко мне и шепнуть: "это я нарочно подрезала верёвку! Веришь теперь, что я его не люблю?" Так об этом, кроме меня, никто и не узнал…
- Помню! Помню! Я, много лет спустя, рассказала об этом Петру Ивановичу. Вообрази… виновата, вообразите! Да не целуйте мне руки! Чего вы обрадовались? Вообразите! Вообразите! У него так на всю жизнь и остался шрам на затылке. Ах, какие мы тогда были глупые…
- Глупые! Глупые!
- Именно глупые!
- А во всём этом всё-таки есть какая-то прелесть! Это первая любовь! Это самое ароматное время жизни! Его благоухание сохраняется на всю жизнь. На всю. Это так хорошо всё. Это… ну, словно как распускается сирень!
- Да, это остаётся на всю жизнь. Ну, что - это пустяки? Глупости? Детская любовь? А вы знаете, это как-то осталось в душе. Вы знаете, я вышла замуж поздно. Мой покойный муж, царство ему небесное, был хороший человек и любил меня, как дай Бог, чтоб быть любимой всякой жене. Но это было не то. И он мне очень нравился. Мы объяснились на балу, между двумя фигурами мазурки. Я задрожала вся, когда он мне сказал "люблю". Вероятно, также зарделась вся. Не помню, как, на какой вопрос, отвечала "да". Но в глубине души я чувствовала, что это не то. Душный зал, гром музыки, от которой у меня кружилась и болела голова. Корсет, который сжимал мне грудь. Самый тон, наконец, которым он говорил, чтоб не возбуждать внимания окружающих, тон обычный, спокойный, как будто речь шла о самых обыденных вещах, - всё было не то… И мне жаль было в глубине души, - каюсь, - жаль тихой, звёздной ночи, тишины старого сада, липовых аллей, плющом обвитой беседки, соловьиного рокота и кудрявого Вани, который, торопясь выговорить всё сразу, путаясь, спеша, запинаясь, шёпотом клянётся в любви…
- Дорогая моя. Мой хороший, старый друг!