Богояр - Юрий Нагибин 12 стр.


Ответ не заставил себя ждать. Нам предложили выйти из укрытия и объясниться с глазу на глаз. При этом дали честное слово, что никаких насильственных мер приниматься не будет. Мы посовещались и приняли предложение. В назначенный час высыпали на паперть трапезной церкви, куда заранее перенесли наших "самоваров". Явился противник: из знакомых главврач и ведущий белоглазый, остальные новые. Главврача узнать нельзя, из цветущего мужчины он превратился в старенькую обезьянку: запал в самого себя и все время скребется, нервное, что ли? Говорил ведущий белоглазый деревянный болван, играющий в железного человека, - медленно, вроде бы спокойно, но за этим спокойствием - задавленная ярость, и без обиняков. Вот смысл сказанного: убежище. закрыто, его не существует. Инвалидов снабжают по новому адресу: и едой, и медикаментами, и всем положенным для жизни. Это не каприз, не злая воля, а правительственное решение, принятое для нашей же пользы. Большая часть врачей и персонала уже переехала туда, сейчас отправляется последняя партия. Здесь не останется ни одного человека. Вскоре прибудут монахи и займут возвращенный им монастырь. На острове разрешено находиться лишь служащим пароходства. "Вы напрасно шлете жалобы в Москву. Они возвращаются сюда". Он открыл планшет и показал наши письма - плод гражданского возмущения, человеческой обиды, боли и сарказма.

- Если вы не образумитесь, пеняйте на себя. На этой неделе мы закончим эвакуацию персонала, вывоз имущества и оборудования, после чего окончательно снимем вас со снабжения, отключим свет, воду и отопление.

Василий Васильевич крикнул:

- Гитлеровцы не добили, свои фашисты добьют! Все заорали, загалдели. Дальше я чего-то не углядел, но вдруг среди нас оказались белоглазые и стали крутить руки Пашке, Василию Васильевичу, Михаилу Михайловичу и Алексею Ивановичу. Те - отбиваться, Пашка выхватил нож. Его отпустили, остальных куда-то поволокли. И тут коновод "самоваров", бывший охотник, Егор Матвеевич закричал пронзительным голосом:

- Стойте, сволочи! Сейчас я самосожгусь!

И сразу резко завоняло бензином. Это Иван Иванович (с поехавшей крышей) выплеснул на него ведро бензина.

Все оторопели, а "самовар" Егор Матвеевич завизжал:

- Поджигай, зараза!..

- Стойте! - крикнул ведущий белоглазый. - Мы уходим, уже ушли!..

Его подручные сразу отпустили свою добычу. Не надо было поджигать, но Иван Иванович, если на что нацелится, непременно сделает, он не в силах остановиться, передумать. Егор Матвеевич предугадал, что случится, и крепко втемяшил ему в башку: облить и поджечь - тот и чиркнул спичкой.

Вспыхнул воздух вокруг Егора Матвеевича, пропитанный бензиновыми парами, потом загорелись волосы. Все шарахнулись прочь, попадали. Пашка сорвал одеяло, в которое был закутан простуженный тенор-часовщик Аркадий Петрович, накинул на горящего, сам рухнул на него и затушил пламя.

У Егора Матвеевича спалило остатки волос на висках и темени, брови, ресницы, а так он почти не обгорел, разве самую малость. Но разозлился на Пашку ужасно:

- Кто тебя просил, сволочь такую? Отнял ты у меня мой подвиг.

Пашка и так и сяк его улещивал, извинялся, "героем" называл.

- Был бы я героем, если б не ты, сволочь вездесущая! - ругался Егор Матвеевич, и слезы капали с обгорелых век.

- Егор Матвеич, плюнь мне в рожу, облегчись, - попросил Пашка. И тот плюнул вязкой, тягучей слюной больше себе на подбородок, чем на обидчика. Пашка утерся подолом рубашки, потом утер Егора Матвеевича.

Василий Васильевич сказал душевно:

- Спасибо тебе, Егорушка. Кабы не ты, нам хана.

- О чем ты, Васильич? - отозвался тот. - Мы же кореши. - И, сильно наклонив голову, спрятал лицо.

…Дни, даже недели, последовавшие за самосожжением Егора Матвеевича, были самыми подъемными с начала нашего бунта. Ведь мы вышли победителями в прямой стычке с противником. И попытка захвата заложников была, и, как говорится, блеснула благородная сталь - не остановился бы Пашка перед поножовщиной, если б не героический поступок Егора Матвеевича. - Вот вам и "самовары-самопалы"! Я горжусь, что в известной степени принадлежу к ним. Господи Боже мой! Вот существовал тут сколько лет никому не ведомый обрубок, а настала минута, и он ради "други своя" живым факелом возгорелся. Ведь это случайность, чудо, что Пашка сумел его загасить. И стал он опять привычным Егором Матвеевичем с чинариком, прилипшим к нижней губе, и тускло-голубыми, теперь странно голыми глазами. А он по-настоящему героическая личность!

Если б разобраться в нас, если б в каждого заглянуть, сколько может оказаться ценного, высокого, невостребованного миром, сколько сильной, неизрасходованной души. Но разве кто пытался это сделать, разве кто посмотрел хоть раз задумчиво в нашу сторону? Ползунки, "самовары", недочеловеки - вот кто мы такие не только для белоглазых упырей и тех, кто их послал, но и для всего народа, в упор нас не видящего. Если честно говорить, какое же дерьмо наш великий народ - покорный, равнодушный, с ленивой рабьей кровью. Если мы, убогие, безрукие, безногие, на целую шайку страх навели, так что могла бы сделать вся человечья громада, проснись она наконец, распрямись. А ведь и делать-то ничего особого не надо: сказать "нет" и убрать руки с рычагов. Все встанет, а там и завалится. Что могут белоглазые без работяг? Да ни хрена, со всеми своими бомбами и самолетами, танками и пушками, генералами и маршалами. Но разбит у народа позвоночник, ни на что он не годен.

…Вчера собирался стачком. Вот уже неделя, как белоглазые выполнили свою угрозу: полностью отключили нас от цивилизации, даже баланды лишили и, похоже, закончили эвакуацию персонала.

Случайно я оказался свидетелем свидания (вернее, расставания) Пашки с Дарьей. Разговор у них происходил через зарешеченное окошко полуподвала, где мы храним горючее. Я там расположился со своей тетрадкой, а Пашка меня не заметил. Слов я не слышал, но видел, что она плакала и о чем-то просила Пашку, а он отрицательно мотал головой. Это длилось довольно долго, потом женщина ушла. Пашка повернулся и заметил меня. Он подошел, лицо у него было задумчивое, но спокойное.

- Жалко бабу. Но что поделать: она не может остаться, а я уехать.

- А почему она не может остаться?

- Где она будет жить? Что делать? У нее дочка большая, ей надо судьбу определять.

- От кого у нее дочка?

- От мужа. Он их бросил, когда она со мной сошлась. Уехал отсюда и затерялся.

- Ты ее любишь? Он пожал плечами:

- Привык. Зачем ты меня спросил? Ты же знаешь, кого я люблю…

На стачкоме разговор зашел о том, что не сработали все наши рычаги.

- Нас предали, - сказал Пашка. - И свои и чужие. Что свои - это в порядке вещей, а почему закордонные правдолюбцы не шелохнулись, для меня загадка.

- Ничего загадочного, - сказал Михаил Михайлович. - Политика. Не хотят ссориться с нашей великой державой. Почему - не знаю. Может, какое-то соглашение готовится или поездка. Значит, сейчас надо закрывать глаза на мелкие грешки социализма. Что стоит горстка калек перед высокой политикой?

- Но "голоса"-то вроде независимые? - заметил Василий Васильевич.

- Дитя малое! Они на чьи деньги существуют?.. А кто дает деньги, заказывает музыку.

- Может, просто не дошли наши письма? - высказал предположение Алексей Иванович.

- Я два письма через "другарей" послал, - сказал Пашка. - Чех и поляк ребята надежные. Я с ними провел разъяснительную работу. А одно письмо наш мужик взялся сам доставить, он инженер-электронщик, на работу в Багдад едет.

- Когда любимая не приходит на свидание, - сказал Михаил Михайлович, думаешь, что она заболела, сломала ногу, попала под трамвай, а она просто трахается с другим. Не стоит мозги трудить. Любимая не придет.

- И какой вывод? - спросил Алексей Иванович.

- Все тот же, - сказал Пашка. - Держаться.

- Ленинградский вариант? - мрачно сказал Михаил Михайлович. - Подохнуть с голода?

- До голода еще далеко, - возразил Пашка. - Главное, не скисать.

- Давайте придумаем какое-нибудь развлечение, - светским голосом предложил Василий Васильевич.

Все засмеялись, кроме Михаила Михайловича, он и вообще в последнее время стал мрачен и раздражителен.

- Предлагаю бальные танцы, - сказал он и запел противным голосом: "Ночью, ночью в знойной Аргентине"…

- Не дури, - сказал Пашка. - Устроим вечер. Один споет, другой прочтет стихотворение, третий чего-нибудь расскажет. Я фокусы умею показывать - с веревочкой и шариками.

- Знаешь, что это напоминает? - злым тоном сказал Михаил Михайлович. Олимпийские игры в доме для престарелых. Соревновались по одному виду: кто дальше нассыт. Победил старик, обоссавший себе ботинки.

- Остальные в штаны? - сообразил Алексей Иванович и захохотал.

- Очень остроумно, - сказал Пашка. - Похоже, ты сам из этих, которые в штаны.

Я думал, они сцепятся, но Михаил Михайлович повернулся и укатил на своей тележке.

Пашка поглядел ему вслед.

- Осажденной крепости страшен не штурм, а предательство.

- Брось! Мишка не предатель, - заступился Василий Васильевич.

- Он люто о своей Насте тоскует, - сказал Алексей Иванович.

Настя - уборщица, пожилая женщина, лет за пятьдесят, довольно страхолюдная и угрюмая. Но когда у нее началось с Михаилом Михайловичем, ей было чуть за двадцать…

…Давно ничего не записывал. Было много всяких хлопот, и чувствую себя неважно. Какая-то сонливость напала. Все время ищу, где бы прикорнуть. Не понимаю, что со мной. Вроде бы здоров, ничего не болит, а силенок нет.

Задуманный вечер прошел здорово. Настолько здорово, что последующие дни все ходили как "под банкой". Оказалось, почти каждый что-то умеет. "Самовар" Аркадий Петрович пел до войны в самодеятельности, был ротным запевалой и до сих пор сохранил сильный лирический тенор. Он поет репертуар Лемешева и даже с его интонацией. Алексей Иванович, сроду не думал, помешан на Есенине, он нам всю "Анну Снегину" наизусть прочел. Константин Юрьевич - непревзойденный рассказчик. Один его рассказ я запомнил. Разговаривают пехотинец с танкистом:

"Пехотинец. Ждешь, ждешь танков, вот появились наконец, и первое, что они делают, - дают залп шрапнелью! Так всегда! В чем тут дело? Ведь по своим же бьют!

Танкист. Все нормально. Так и надо!

Пехотинец. Бить по своим?

Танкист. Да не по своим, дурья голова. Нам ни черта не видно. Где свои? Где фрицы? Вдарим разок навесным. И смотрим: бегут на нас - свои, бегут от нас - фрицы. Словом, выясняем и уточняем боевую обстановку. Понял, балда?"

Василий Васильевич спел два романса: "Не пробуждай" и "Мой костер". Он не поет, а почти говорит, но так, что за душу хватает. Представляю, как бы это звучало под гитару. Отличился Иван Иванович. Он очень старательно готовился к своему номеру: разрисовал цветочками фанерный лист и сделал в нем круглое отверстие. Хор "самоваров" спел куплет:

Приходи, мой милый,
В вечерний час.
Приходи, любимый,
Прямо хоть сейчас.

- Я здесь! - вскричал Иван Иванович и высунул в круглое окошко голую жопу, на которой были нарисованы углем усы. Его заставили бисировать.

Я прочел отрывки из своих записей, слушали с большим вниманием. Пашка показывал фокусы, а потом мы хором пели "Невечернюю", "Когда б имел златые горы…" "Гори, гори, моя звезда…".

…У нас введен особый режим. На общем собрании Пашка обрисовал положение и призвал потуже затянуть ремни. Экономить придется даже воду, поскольку водопровод перекрыт, а от колодца мы отрезаны. Выручает "не осенний мелкий дождик", но все-таки бочки наполняются медленно. Лекарства мы тоже поставили под строгий контроль: снотворное выдается лишь тем, у кого хроническая бессонница, а валидол и нитроглицерин, если сильно схватит. Всех "самоваров" распределили по "рукастым", они должны их мыть, причесывать, одевать, кормить, водить в сортир, стирать на них, менять белье. Словом, обеспечивать такое обслуживание, какого они не имели при разленившемся персонале. Пашка вообще строго следит за тем, чтоб никто не опустился, не махнул на себя рукой. А такое почти неизбежно, когда люди заперты в четырех стенах и никого не видят, кроме одних и тех же надоевших рож. Раньше у нас была какая-то внешняя жизнь, общение с другими людьми, прогулки, сейчас мы варимся в собственном соку, а это чревато… Нас выручает то, что за все предыдущие годы мы как-то мало узнали друг друга, и сейчас происходит взаимное открытие. И это оказалось интересным, каждый увидел в другом не просто соседа по палате, сомученика, а человека…

Наведя экономию, мы обнаружили, как мало надо нам для существования. Я не говорю о таких едоках, как Пашка или Василий Васильевич, эти рубают по делу, но все "самовары" питаются, как птички. Оказывается, не нужно даже нашего скудного рациона, чтобы прокормить туловище, почти не расходующее себя на внешнюю жизнь. Куда же девалась раньше еда? Оставалась на тарелках, скармливалась скоту, собакам, кошкам. Выходит, наших запасов нам хватит надолго…

Мы ничего не знаем о том, что происходит в мире. Электричество отключено, батарейки сели, и приемник Михаила Михайловича замолчал. На бензине и керосине он, к сожалению, не работает. Теперь мы поняли, что дышали все-таки воздухом всего человечества, а не только хвоей Богояра. Сейчас нас исключили из мирового пространства…

Нервы у людей сильно напряжены. Начались ссоры. И как ни странно, среди "самоваров", которым и делить-то нечего. Причину ссоры даже сами разругавшиеся порой не знают. Вот вчера это было. Запел Аркадий Петрович. Обычно его упрашивают петь, а он огрызается: "Что я вам - патефон?" - но в конце концов делает милость. Надо же покапризничать артисту. А тут сам запел "Среди долины ровныя…" - чудную песню, одну из лучших в его репертуаре. И вдруг Сергей Никитович, культурный человек, бывший командир роты, как заорет: "Заткнись! Надоел!" Егор Матвеевич заступился: "Не любо - не слушай, а врать не мешай". - "Он меня с мыслей сбивает". - "Надо же, какой мыслитель! Карл Маркс! Альберт Эйнштейн! Суслов!.." Самое тяжкое, что в их ссорах нет выхода. Нельзя дать по роже, выйти, хлопнуть дверью, вообще как-то спустить пары. Остается только плеваться. Что Сергей Никитович и сделал. Но попасть в противника практически невозможно, они плюются в никуда, чаще всего себе же на грудь. Это раздражает еще больше. Кончается слезами, истерикой. Так случилось и на этот раз. Сперва разревелся Сергей Никитович, а потом и сам певец. Пришлось Пашке их утешать, мирить. У него это выходит, хотя и с натугой. Раньше они крайне редко заводились. То ли их пичкали какими-то лекарствами, ослабляющими жизненный тонус, то ли они раз и навсегда оморочены страшной травмой, мне трудно судить, но такой агрессивности не было. Бунташные дела очень их возбудили, но наряду с хорошим пробудилось и плохое; агрессивность, нетерпячесть - при полном бессилии - ужасны.

Пашка просил нас больше времени проводить с этими несчастными и чем-то их занимать. Пашку слушаются, хотя, похоже, не так охотно, как прежде.

…Все-таки харчишек стало не хватать. Вернее сказать, они пустые: ни жиров, ни масла. Ввалились щеки, удлинились носы. И "самовары" приметно угомонились, стали меньше кидаться друг на друга. Темнеет рано. Как ни жги бензин-керосин в самодельных светильниках, осеннюю ночь не переборешь. Да и надо экономить горючее, бочки не бездонные. А ночи все чернее и длиннее…

…Сегодня я упросил Пашку выпустить меня хоть на полчасика наружу. Вообще это запрещено, поскольку белоглазые держат нас под наблюдением и от них всего можно ждать. Но, видно, на меня нашла болезнь, когда не можешь сидеть взаперти, и я сказал Пашке: если меня не выпустят, у меня пойдет крыша. Он подумал-подумал, наклонив свою крупную, лобастую голову, и разрешил: "Ладно. Только втихаря. Не то все разбегутся".

Когда он меня вывел, я вначале ничего не ощущал, кроме счастья дышать чистым воздухом. Я почувствовал свои легкие и то, что я делаю для них что-то очень хорошее, а они возвращают мне это с процентами. Минут пять, наверное, я просто дышал, закрыв глаза и тем бессознательно отгораживаясь от других, отвлекающих впечатлений. Сперва я ощущал только свежую благодать, воистину пьянящую, потом стал различать запахи - осенние, горьковатые: палого березового листа, умирающих трав, влажной коры, и от воды тянуло резко намывом гниющих водорослей.

Я открыл глаза и увидел осень. Осины были совсем голые, березы еще сохранили немного желтого убора, лесная поросль сквозила во все концы. Чайки над озером не кричали, а как-то ржаво скрипели. Синицы вернулись из леса в надежде на корм возле человечьего жилья, да возле нас не прокормишься.

И постепенно мне стало печально и тревожно в этой изнемогающей природе. И я был рад, когда появился Пашка.

- Надышался?

- Надышался.

- Налюбовался?

- Налюбовался.

- Устал? Отнести тебя?

- Еще чего? Я сам…

Когда мы вернулись домой, я вынул эту тетрадку, чтобы записать, как обычно, прожитый день, и вдруг по тетрадочному листу забегал крошечный, с порошинку, клопик. Нет, это, конечно, не клопик, а какой-то жучишко: оранжевый, со множеством ножек, невероятно шустрый. Он носился с такой быстротой, что за ним было не уследить. Каким же мощным двигательным аппаратом надо обладать, чтобы перемещать свое тельце с такой невероятной быстротой! Он метался по листу, потом я почувствовал его на своей руке; оглянуться не успел, как он прощекотал мне щеку и опять оказался на бумаге. Я решил его прогнать, чтобы он не забрался мне за пазуху. Щекотно и противно. Я ничего не имею против насекомых, но не люблю, когда они ползают или просто сидят на мне. Такой у меня неуживчивый характер. Но я боялся тронуть его моим толстым и грубым пальцем, даже кончиком шариковой ручки, из которого выдавливается паста, уж больно он хрупкий. Я решил его сдуть. Но крошка припала к листу, уперлась или приклеилась к нему всеми своими ножками и удержалась. Я подул сильнее - никакого впечатления. Экая жизненная сила и сопротивляемость у такой малости! Я подул еще сильнее, и вдруг эта порошинка, эта оранжевая точка размазалась по бумаге, я расплющил ее своим выдохом. Не знаю почему, но это произвело на меня удручающее впечатление. Ей-Богу, я чуть не заплакал. Глаза стали влажными. Неужели мне так жалко Богову нелепицу? Жалко, конечно, но тут еще что-то. Я такой же, как он, все мы, богоярские герои, бунтари, пугачевцы, соловецкие ратоборствующие иноки, такие же слабые, жалкие и непрочные, как оранжевый жучок. Просто еще не догадались дунуть посильнее. А догадаются - и все: размажут нас красноватой кашицей, как этого бедолагу.

…Пашка как-то сказал: осажденным крепостям страшен не штурм, а предательство. Я вспомнил эти слова сегодня ночью, подслушав случайно бессонница мучила - его разговор с Михаилом Михайловичем.

- Не могу больше. Я уйду, - это сказал стрелок-радист.

- Я это давно знал.

- Откуда ты мог знать, когда я сам… сегодня еще…

- Со стороны виднее.

Пашка бывал порой резок, с начальством груб, мог покрыть матом, правда, очень редко, но в тоне его всегда оставалось какое-то человеческое тепло. А сейчас его голос был холоден, презрителен и высокомерен. Я не знал такого Пашки.

- Я скучаю за Настей, - сказал Михаил Михайлович с какой-то нищенской интонацией. - Я не знал, что буду так за ней скучать.

- Прими мои соболезнования.

Назад Дальше