Нептун по очереди продолжал провозглашать имена эконома, нескольких ротных командиров, дежурных офицеров и двух особенно нелюбимых преподавателей, и после каждого провозглашения раздавалось протяжное и мрачное: "анафема".
Остальные затем были перечислены вместе и преданы были проклятию en masse.
После паузы Нептун провозгласил уже в мажорном тоне:
- Мудрому и славному нашему дежурному офицеру и преподавателю, преславнейшему и преблагороднейшему Илье Павловичу Алымову многая лета!
- Многая лета! - весело загремели голоса.
Провозглашение многолетия заняло, впрочем, весьма немного времени, так как удостоившихся этой чести лиц было мало - всего, сколько помнится, три или четыре человека.
Затем Нептун снова взобрался на трон, и процессия тем же порядком, с пением, возвратилась в спальню. Участвовавшие быстро переоделись, и после недолгих бесед все улеглись спать. Все было окончено.
Явился и дежурный офицер и мирно зашагал по своей дежурной комнате.
Оставить однако совсем без внимания бывшую манифестацию начальство морского корпуса считало ниже своего достоинства, и потому на другой день, после классов, нашу роту выстроили во фронт, объявив, что идет директор корпуса. Семеня ножками и стараясь казаться сердитым, к нам подошел, сопровождаемый батальонным командиром, инспектором и ротным, директор, довольно неказистый на вид старик, добродушный, незлобивый и очень простенький человек, которого вчера предавали анафеме, надо думать, более для соблюдения традиционного обычая, чем по заслугам. Никакого проклятия он не заслуживал, и все очень хорошо знали, что почтенный старик никого не обижал, никого не преследовал и управлял корпусом номинально, находясь под влиянием инспектора классов. Кроме того, ходили слухи, что он на время лишь назначен директором, и его, по правде говоря, не ставили ни в грош и совсем не боялись.
Выпучив свои глаза, директор поздоровался с нами и, краснея более от неумения говорить, чем от негодования, несколько секунд стоял в безмолвии, видимо затрудняясь, с чего начать, и беспомощно озираясь на почтительно стоявшего сзади "дипломата" - инспектора классов.
- Э… э… э… это как же?. - начал наконец директор, сознавая, что надо же что-нибудь сказать. - Вчера… э… э… э… шум, беспорядок… Это срам-с… И я не потерплю, понимаете, не потерплю-с… Меня трудно рассердить, но если я рассержусь… выгоню из корпуса… Да-с… Выгоню… Выгоню-с!
Добряк клепал на себя безбожным образом. Он и теперь не сердился, а исполнял свою "роль", вероятно, подсказанную инспектором.
- И кто это выдумал вчера эти беспорядки-с?. Кто зачинщики-с?. Выходите вперед… Никто, разумеется, не выходил.
- Значит, все-с? Ну, я со всех и взыщу-с… Со всех… и строго взыщу-с… Непременно взыщу-с… э-э-э… Будете помнить-с…
Вероятно, дело ограничилось бы этим обещанием, и добряк ушел бы, убежденный, что напугал всех нас, как взгляд его случайно упал на маленького Г., который, слушая несвязную речь директора, лукаво улыбался своими смеющимися глазами.
Это уж было слишком!
- Э-э-э… вы еще смеяться… Директор говорит, а он смеется… Вы, значит, зачинщик и есть… Под арест его! - вдруг крякнул визгливым тенорком почтенный старик, внезапно закипая при виде этого насмешливого взгляда. - На неделю… На хлеб… на воду! Он всегда во всем коновод… Я знаю… Я все знаю-с…
Директор, конечно, и не догадывался, что он сажал под арест "протестанта", не принимавшего участия во вчерашней прецессии и не бывшего никогда коноводом, и, еще раз пригрозив, что он строго взыщет, ушел, сопровождаемый свитой.
Г. со смехом собирался идти в "главную арестантскую" (главный карцер) и только просил, чтоб товарищи не забыли ему приносить съестного. Товарищи предлагали идти к директору и сказать, что он не принимал никакого участия в праздновании равноденствия, но Г. не согласился. "Не все ли равно? Ведь он не за участие меня посадил, а за улыбку!" - говорил, продолжая смеяться, маленький Г. Он, впрочем, просидел всего два дня. После двух дней директор позвал его к себе и самым добродушным образом простил, проговорив на прощанье:
- А вы, молодой человек, вперед помните-с… э-э-э… что, когда говорит начальник, надо слушать, а не смеяться… А то что будет-с, если все будут смеяться над начальниками?. Как вы думаете-с?
И так как Г. затруднялся отвечать, то добряк и поспешил объяснить ему:
- Будет-с всеобщий кавардак… Вот что будет-с!
- Дешево отделались, почтенный, - ядовито заметил инспектор классов, обращаясь на другой день к Г. в классе. - Начальство надо почитать, а не улыбаться, когда оно говорит. Вот тоже и этот почтенный, - указал инспектор классов на меня, - стишки пописывает про начальство и думает, что это очень либерально… Как бы за это серьезно не поплатиться… Как вы полагаете, почтенный? - обратился ко мне инспектор классов, прочитавший переписанное товарищем стихотворение, в котором героем был он. - Ведь это вы занимаетесь стихоплетством? - презрительно добавил он.
- Занимаюсь по временам, - отвечал я.
- Я так и думал… Смотрите, почтенный, как бы, вместо выпуска из корпуса, не остаться еще на год… Держите ухо востро… Начальство терпеливо и попечительно, но и оно иногда теряет терпение… и особенно не любит строптивых… Видно, журналов нынешних начитались… разные глупости нравятся?.
Несмотря на предостережение инспектора, мне не пришлось "держать ухо востро". Через месяц совершенно неожиданно я оставил корпус. По просьбе отца я был назначен в трехлетнее кругосветное плавание и в начале октября, простившись с товарищами, уехал в Кронштадт, чтобы явиться на корвет.
Экзамен мне пришлось держать в Печелийском заливе, на эскадре, перед экзаменной комиссией моряков, а не перед сонмом корпусных педагогов.
Ужасный день
I
Весь черный, с блестящей золотой полоской вокруг, необыкновенно стройный, изящный и красивый со своими чуть-чуть наклоненными назад тремя высокими мачтами военный четырехпушечный клипер "Ястреб" в это хмурое, тоскливое и холодное утро пятнадцатого ноября 186* года одиноко стоял на двух якорях в пустынной Дуйской бухте неприветного острова Сахалина. Благодаря зыби клипер тихо и равномерно покачивался, то поклевывая острым носом и купая штаги в воде, то опускаясь подзором своей круглой кормы.
"Ястреб", находившийся уже второй год в кругосветном плавании, после посещения наших, почти безлюдных в то время портов Приморской области зашел на Сахалин, чтобы запастись даровым углем, добытым ссыльно-каторжными, недавно переведенными в Дуйский пост из острогов Сибири, и идти затем в Нагасаки, а оттуда - в Сан-Франциско, на соединение с эскадрой Тихого океана.
В этот памятный день погода стояла сырая, с каким-то пронизывающим холодом, заставлявшим вахтенных матросов ежиться в своих коротких буршлатах и дождевиках, а подвахтенных - чаще подбегать к камбузу погреться. Шел мелкий, частый дождик, и серая мгла заволакивала берег. Оттуда доносился только однообразный характерный гул бурунов, перекатывающихся через отмели и гряды подводных камней в глубине бухты. Ветер, не особенно свежий, дул прямо с моря, и на совершенно открытом рейде ходила порядочная зыбь, мешавшая, к общему неудовольствию, быстрой выгрузке угля из двух больших, неуклюжих допотопных лодок, которые трепались и подпрыгивали, привязанные у борта клипера, пугая "крупу", как называли матросы линейных солдатиков, приехавших с берега на лодках.
С обычной на военных судах торжественностью, на "Ястребе" только что подняли флаг и гюйс, и с восьми часов на клипере начался судовой день. Все офицеры, выходившие к подъему флага наверх, спустились в кают-компанию пить чай. На мостике только оставались, закутанные в дождевики, капитан, старший офицер и вахтенный начальник, вступивший на вахту.
- Позвольте отпустить вторую вахту в баню? - спросил старший офицер, подходя к капитану. - Первая вахта вчера ездила… Второй будет обидно… Я уж обещал… Матросам баня - праздник.
- Что ж, отпустите. Только пусть скорее возвращаются назад. После нагрузки мы снимемся с якоря. Надеюсь, сегодня кончим?
- К четырем часам надо кончить.
- В четыре часа я, во всяком случае, ухожу, - спокойно и в то же время уверенно и властно проговорил капитан. - И то мы промешкались в этой дыре! - прибавил он недовольным тоном, указывая своей белой, выхоленной маленькой рукой по направлению к берегу.
Он откинул капишон дождевика с головы, открыв молодое и красивое лицо, полное анергии и выражения спокойной уверенности стойкого и отважного человека, и, слегка прищурив свои серые, лучистые и мягкие глаза, с напряженным вниманием всматривался вперед, в туманную даль открытого моря, где белели седые гребни волн. Ветер трепал его светло-русые бакенбарды, и дождь хлестал прямо в лицо. Несколько секунд не спускал он глаз с моря, точно стараясь угадать: не собирается ли оно разбушеваться, и, казалось, успокоенный, поднял глаза на нависшие тучи и потом прислушался к гулу бурунов, шумевших за кормой.
- За якорным канатом хорошенько следите. Здесь подлый грунт, каменистый, - сказал он вахтенному начальнику.
- Есть! - коротко и весело отрезал молодой лейтенант Чирков, прикладывая руку к полям зюйдвестки и, видимо, щеголяя и служебной аффектацией хорошего подчиненного, и своим красивым баритоном, и своим внешним видом заправского моряка.
- Сколько вытравлено цепи?
- Десять сажен каждого якоря.
Капитан двинулся было с мостика, но остановился и еще раз повторил, обращаясь к плотной и приземистой фигуре старшего офицера:
- Так уж пожалуйста, Николай Николаич, чтобы баркас вернулся как можно скорей… Барометр пока хорошо стоит, но, того и гляди, может засвежеть. Ветер прямо в лоб, баркасу и не выгрести.
- К одиннадцати часам баркас вернется, Алексей Петрович.
- Кто поедет с командой?
- Мичман Нырков.
- Скажите ему, чтоб немедленно возвращался на клипер, если начнет свежеть.
С этими словами капитан сошел с мостика и спустился в свою большую, комфортабельную капитанскую каюту. Проворный вестовой принял у входа дождевик, и капитан присел у круглого стола, на котором уж был подан кофе и стояли свежие булки и масло.
Старший офицер, ближайший помощник капитана, так сказать "хозяйский глаз" судна и верховный жрец культа порядка и чистоты, по обыкновению поднявшись вместе с матросами, с пяти часов утра носился по клиперу во время обычной его утренней уборки и торопился теперь выпить поскорее стакан-другой горячего чаю, чтобы затем снова выбежать наверх и поторапливать выгрузкой угля. Отдавши вахтенному офицеру приказание собрать вторую вахту на берег, приготовить баркас и дать ему знать, когда люди будут готовы, он торопливо сбежал с мостика и спустился в кают-компанию.
Тем временем к мостику подбежал вызванный боцман Никитин, или Егор Митрич, как почтительно звали его матросы. Приложив растопыренные засмоленные пальцы своей здоровенной мозолистой и шершавой руки к сбитой на затылок намокшей шапке, он внимательно выслушивал приказание вахтенного офицера.
Это был коренастый и крепкий, небольшого роста, сутуловатый пожилой человек самого свирепого вида: с заросшим волосами некрасивым рябым лицом, с коротко подстриженными щетинистыми, колючими усами и с выкаченными, как у рака, глазами, над которыми торчали черные взъерошенные клочья. Перешибленный еще давно марса-фалом нос напоминал темно-красную сливу. В правом ухе у боцмана блестела медная сережка.
Несмотря, однако, на такую свирепую наружность и на самое отчаянное сквернословие, которым боцман приправлял и свои обращения к матросам, и свои монологи под пьяную руку на берегу, Егор Митрич был простодушнейшим и кротким существом с золотым сердцем и притом лихим, знающим свое дело до тонкости боцманом. Он никогда не обижал матросов - ни он, ни матросы не считали, конечно, обидой его ругательных импровизаций. Сам прежде выученный битьем, он, однако, не дрался и всегда был предстателем и защитником матросов. Нечего и прибавлять, что простой и незаносчивый Егор Митрич пользовался среди команды уважением и любовью.
"Правильный человек Егор Митрич", - говорили про него матросы.
Выслушав приказание вахтенного лейтенанта, боцман вприпрыжку понесся на бак и, вынув из кармана штанов висевшую на длинной медной цепочке такую же дудку, засвистал в нее соловьем. Свист был энергичный и веселый и словно бы предупреждал о радостном известии. Отсвистав и проделав трели с мастерством заправского боцмана, свиставшего в дудку половину своей долгой морской службы, он нагнулся над люком в жилую палубу и, расставив фертом свои цепкие, слегка кривые, короткие ноги, весело зыкнул во всю силу своего могучего голоса, несколько осипшего и от береговых попоек, и от ругани:
- Вторая вахта в баню! Баркасные на баркас!
Вслед за громовым окриком боцман сбежал по трапу вниз и обходил жилую палубу и кубрик, повторяя команду и рассыпая направо и налево подбодряющие энергические словечки самым веселым и добродушным тоном:
- Живо, сучьи дети!.. Поворачивайтесь по-матросски, черти!.. Не копайся, идолы! Небось долго париться не дадут… К одиннадцати чтобы беспременно на клипер… В один секунд собирайся, ребята!
Заметив молодого матросика, который и после свистка не трогался с места, Егор Митрич крикнул, стараясь придать своему голосу сердитый тон:
- А ты, Конопаткин, что расселся, ровно собачья мамзель, а? Ай в баню не хочешь, песья твоя душа?
- Иду, Егор Митрич, - проговорил, улыбаясь, матросик.
- То-то иду. Собирай свои потроха… Да не ползи, как вошь по мокрому месту! - рассыпал Егор Митрич перлы своего остроумия при общем одобрительном смехе.
- А скоро уходим отсюдова, Егор Митрич? - остановил боцмана писарь.
- Надо быть, сегодня…
- Скорей бы уйти. Как есть подлое место. Никаких развлечениев…
- Собачье место… Недаром здесь бессчастные люди живут!.. Вали, вали, братцы! - продолжал покрикивать боцман, сдабривая свои окрики самыми неожиданными импровизациями.
Веселые и довольные, что придется попариться в бане, в которой не были уже полтора года, матросы и без понуканий своего любимца, Егора Митрича, торопливо доставали из своих парусинных мешков по смене чистого белья, запасались мылом и кусками нащипанной пеньки, обмениваясь замечаниями насчет предстоящего удовольствия.
- По крайности матушку-Расею вспомним, братцы. С самого Кронштадта не парились.
- То-то в загранице нет нигде бань, одни ванныи. Кажется, и башковатые люди в загранице живут, а поди ж ты! - не без чувства сожаления к иностранцам заметил пожилой баковый матрос.
- Так-таки и нигде? - спросил молодой чернявый матросик.
- Нигде. Без бань живут, чудные. Везде у них ванныи.
- Эти ванныи, чтоб им пусто было! - вставил один из матросов. - Я ходил в Бресте в эту самую ванную. Одна слава что мытье, а форменного мытья нету.
- А хороша здесь, братцы, баня?
- Хорошая, - отвечал матрос, бывший вчера на берегу. - Настоящая жаркая баня. Линейные солдатики строили; тоже, значит, российские люди. Им да вот этим самым несчастным, что роют уголь, только и утеха одна что баня…
- Да, вовсе здесь тяжкое житье…
- И командер ихней, сказывали, зверь.
- Одно слово - каторжное место… И ни тебе кабака, ни тебе бабы!
- Одна завалящая варначка какая-то есть старая… Наши видели…
- Увидишь и ты, не бойсь! - проговорил, смеясь, подошедший Егор Митрич. - Не с лица воду пить! Живо, живо… Выползай, кто готов… Нечего-то лясы точить, чтоб вас!
Матросы выходили один за другим наверх с узелками под буршлатами и выстраивались на шканцах. Вышел старший офицер и, снова повторив мичману Ныркову приказание быть к одиннадцати часам на клипере, велел сажать людей на баркас, который уже покачивался у левого борта с поставленными мачтами.
Матросы весело спускались по веревочному трапу, прыгали в шлюпку и рассаживались по банкам. Старший офицер наблюдал за посадкой.
Минут через пять баркас, полный людьми, с поставленными парусами, отвалил от борта с мичманом Нырковым на руле, понесся стрелой с попутным ветром и скоро скрылся в туманной мгле, все еще окутывавшей берег.
II
В кают-компании все были в сборе за большим столом, покрытым белоснежной скатертью. Две горки свежих булок, изделия офицерского кока (повара), масло, лимоны, графинчик с коньяком и даже сливки красовались на столе, свидетельствуя о хозяйственных талантах и запасливости содержателя кают-компании молодого доктора Платона Васильевича, выбранного на эту хлопотливую должность во второй раз. Только что истопленная железная печка позволяла всем сидеть без пальто. Пили чай и болтали, поругивая главным образом проклятый Сахалин, куда судьба занесла клипер. Ругали и открытый рейд с его зыбью, и собачью погоду, и местность, и холод, и медленную грузку угля. Всем, начиная со старшего офицера и кончая самым юным членом кают-компании, только что произведенным в мичмана, румяным и свежим, как яблочко, Арефьевым, эта стоянка в Дуэ была очень неприятна. Подобный берег не манил к себе моряков. Да и что могло манить?. Неприветен был этот несчастный поселок на оголенном юру бухты, с унылым лесом сзади без конца, с несколькими казармами мрачного вида, в которых жили пятьдесят человек ссыльно-каторжных, выходивших с утра на добычу угля в устроенную вблизи шахту, да полурота солдат линейного сибирского батальона.
Когда старший офицер объявил в кают-компании, что сегодня "Ястреб" непременно уйдет в четыре часа, хотя бы и не весь уголь был принят, все по этому случаю выражали свою радость. Молодые офицеры вновь замечтали вслух о Сан-Франциско и о том, как они там "протрут денежки". Деньги, слава богу, были! В эти полтора месяца плавания с заходами в разные дыры нашего побережья на Дальнем Востоке при всем желании некуда было истратить денег, а впереди еще недели три-четыре до Сан-Франциско - смотришь, и можно спустить все трехмесячное содержание, а при случае и прихватить вперед… После адской скуки всех этих "собачьих дыр" морякам хотелось настоящего берега. Мечтали о хорошем порте со всеми его удовольствиями, только, разумеется, не вслух, и такие солидные люди, как старший офицер, Николай Николаевич, вообще редко съезжавший на берег, а если и съезжавший, то на самое короткое время, чтоб "освежиться", как говорил он, и доктор, и старший артиллерист, и старший механик, и даже отец Спиридоний. Все они с видимым вниманием слушали, когда Сниткин, полный лейтенант с сочными, пухлыми губами и маленькими глазками, всегда веселый и добродушный, немножко враль и балагур, рассказывал о прелестях Сан-Франциско, в котором он был в первое свое кругосветное плавание, и с неумеренною восторженностью, свойственною, кажется, одним морякам, восхвалял красоту и прелесть американок.
- Уж разве так хороши? - спросил кто-то.
- Прелесть! - ответил Сниткин и в доказательство поцеловал даже свои толстые пальцы.
- Помните, Василий Васильич, вы и малаек нам нахваливали. Говорили, что очень недурны собой, - заметил один из мичманов.
- Ну и что же? Они в своем роде недурны, эти черномазые дамы, - со смехом отвечал лейтенант Сниткин, не особенно разборчивый, по-видимому, к цвету кожи прекрасного пола. - Все, батюшка, зависит от точки зрения и обстоятельств, в которых находится злополучный моряк… Ха-ха-ха!