VIII
А сын, словно бы не замечая страдальческого и озлобленного лица отца, сознающего правоту обвинения, говорил:
- Тебя в семье сперва любили, потом тебя боялись. Ты всегда бывал раздражен. Не могли же дети знать о твоих всяких, - подчеркнул сын, - неудачах, но ведь ты свои личные раздражения переносил на близких. А ведь ты думаешь, что ты любишь близких, что ты добр. Положим, твой характер и темперамент от тебя не зависят, но детям-то какое дело, что у тебя такой характер и такой темперамент? От этого сознания нам было не легче. Эти резкие переходы от грубости к ласке заставляли нас сторониться, и я рано уже понял, что слова - одно, а жизнь другое. В гимназии, разумеется, я еще яснее видел разницу между тем, что говорили некоторые учителя и что делали… Мало-помалу во мне явилось то равнодушие к великим старикам, о которых ты любишь говорить, и к тебе. Везде говорили и хвалили исполнение долга, самоотвержение, любовь к ближнему, верность слову. Короче, все то, на что ловится каждое молодое сердце… А между тем ты сам был такой?
- Нет, - глухо ответил отец. - И за это наказан, - прибавил он.
- Кто наказывает? И совсем не за то. Ты не лучше, не хуже других людей своего поколения. Твой "нравственный закон" не мог удержать тебя от впечатлений. Ты такой же человек. Я не судья твой, повторяю, я хочу только выяснить, что ты не прав относительно меня.
- Спасибо, спасибо. Продолжай… Я научусь уму-разуму.
- Не иронизируй, отец. Ты требовал мнения, так слушай…
- Слушаю…
И молодой человек еще более докторальным тоном продолжал:
- Ты не стоишь на той точке зрения, на какой стою я.
- Это та, что мы - улучшенный вид животного?
- Наша и его цель одна - жить. И каждый приспособляется к жизни так, как для него удобнее и лучше. Подумай, разве не то же самое проделывают люди? И ты, воображающий себя на каких-то высях, в то же время, не сердись, поступал, как самое обыкновенное животное, с низменными, как вы же говорите, инстинктами. А они, заметь, не могут быть ни высокими, ни низменными, а просто - естественными. Побороть их, конечно, случается, но ты делал это только на словах. Ты был хороший муж? Разве ты не мучил женщину, которая тебя любила, когда увлекался другими? Снова говорю, что, с моей точки зрения, твои увлечения естественны, но зачем же говорить о какой-то безнравственности, когда жена оставляет мужа и сходится с другим.
- Не о том говорят! - бешено крикнул Долинин. - Не в том дело, что жена разлюбила мужа. Любовь свободна, безнравственна ложь.
- Что такое нравственность, это еще вопрос. Муж и жена такие же животные, так что ж ты требуешь от них того, чего не исполняешь сам. Или исполнял? Ответь.
- Не исполнял, но я по крайней мере не лгал и одновременно никогда не был мужем двух женщин, - прибавил Долинин, словно бы стараясь оправдаться перед сыном.
И странное дело: чем более Долинин считал себя словно бы виноватым перед сыном, тем более молодой судья начинал смягчаться и сам в душе старался оправдать отца, с своей точки зрения, и относиться к нему уже не с прежнею строгостью.
Долинин, напротив, злился на сына еще более за то, что Николай снисходит к отцу и в то же время говорит ему, и так безжалостно, очень тяжелые для него вещи. Особенно намекает на его дружбу, которая возмущала семью.
И для отца словно бы являлось откровением, что сын проповедует уверенно и спокойно то, что отец считает возмутительным.
"Невменяем он, что ли?" - подумал старик. И лицо его стало мрачным.
- Так ты думаешь, что в любви один только чувственный пыл? - воскликнул отец.
- Почти что так. Да и ты, кажется, отец, любил женщин не только ради их прекрасных душ?
- Врешь! И о душе думал. Ты, верно, еще не любил?
- Конечно, любил. По крайней мере, когда я целую женщину, я не говорю ей о социальных проблемах, как делаете вы. Хотите тела и, чтобы добиться его, соблазняете женщину исправлением мира. Это что же, по вашему старому стилю лучше, чем по новому?
- А вы в это время смакуете тонину любовного настроения? И после разойдетесь, как две собаки?
- По крайней мере без обмана.
- Да. Ты прав! Вы без обмана, - презрительно усмехнулся старик.
И внезапно бешено крикнул:
- Нам больше разговаривать нечего. Иди, иди, оставь меня одного!
Сын пожал плечами и вышел.
Старик снова заходил по кабинету.
Безотрадные мысли проходили в его голове. Он вспомнил всю свою прошлую жизнь. И чем более вспоминал, тем тяжелее становилось на его душе. Он чувствовал себя бесконечно виноватым перед сыном и навсегда одиноким.
- Оба мы хороши! - с тоской прошептал старик.
IX
Через два дня отец с сыном расстались холодно. Оба были как будто довольны, что расстаются.
М.П. Еремин. К.М. Станюкович. Очерк литературной деятельности
Мы начинаем читать какую-нибудь книгу чаще всего вовсе не потому, что она, по нашим предположениям, обязательно должна быть лучше всех уже знакомых нам книг; но от любой из них мы всегда ожидаем чего-то нового, чего-то такого, чего мы сами выведать у жизни не сумели и чего еще не встречали в других книгах. "В сущности, когда мы читаем, или созерцаем художественное произведение нового автора, основной вопрос, возникающий в нашей душе, всегда такой: "Ну-ка, что ты за человек? И чем отличаешься от всех людей, которых я знаю, и что можешь мне сказать нового о том, как надо смотреть на нашу жизнь?.." Если же это старый, уже знакомый писатель, то вопрос уже не в том, кто ты такой, а "ну-ка, что можешь ты сказать мне еще нового? с какой новой стороны теперь ты осветишь мне жизнь?"".
Тут необходимо одно попутное замечание: только что приведенные вопросы сформулированы Львом Толстым; этим и предопределена их особая, можно сказать, безусловная категоричность: писателю естественно думать, что участь его произведений, а стало быть, и его идей в конечном счете определяется читательским судом. Но только в конечном счете! Глубоко заблуждался бы тот читатель, который в простоте душевной возомнил бы, что он способен сразу и безошибочно определить все достоинства и недостатки прочитанных им произведений, и который, рассуждая о писателях, встал бы в позу строгого и всеведущего экзаменатора. К счастью, такие читатели встречаются сравнительно редко; все остальные, то есть подавляющее большинство, читают и перечитывают художественные произведения не ради того, чтобы вершить суд над их автором, а чтобы приобщиться к запечатленному в них новому.
Но художественное произведение потому и называется произведением, что содержащееся в нем новое не просто сообщено, а создано, сотворено - почему и работу писателя-художника принято называть творчеством. Вероятно, по этой причине наш интерес к художественному произведению весьма сложен по своему составу: новое, конечно, занимает нас само по себе - именно как новое; но вместе с тем мы хотим знать, как оно добыто, как извлечено из глубин жизни; и, пожалуй, больше всего нас интересует факт сотворенности этого нового, секрет, или, лучше сказать, тайна его сотворения. Естественно, что в поисках ответов на все эти вопросы мы обращаемся к личности писателя, к обстоятельствам его жизни и его литературной деятельности, то есть задаем как раз этот вопрос: "Что ты за человек?"
1
Судьба как будто бы особо позаботилась, чтобы крупнейший русский писатель "по морской части" с самого раннего детства видел и слышал море и близко познакомился с теми, чья жизнь так или иначе связана с морем.
Константин Михайлович Станюкович родился 18 марта (ст. стиля) 1843 года в г. Севастополе; его отец - адмирал Михаил Николаевич Станюкович - был в это время командиром севастопольского порта и севастопольским военным губернатором; а его мать Любовь Федотовна была дочерью военного моряка - капитан-лейтенанта Митькова. К. М. Станюковичу довелось быть очевидцем начала героической севастопольской обороны и даже принять в ней участие - вместе со взрослыми он приготавливал корпию и носил ее на перевязочные пункты.
Впечатления детства сыграли в писательской жизни Станюковича огромную роль; позднее он и сам признавал это. Но тогда, по-видимому, никто из его близких не заметил его особой одаренности. Отец избрал для своего младшего сына военную карьеру. В 1856 году Станюкович был зачислен кандидатом в Пажеский корпус, а в ноябре 1857 года его перевели в морской кадетский корпус. О причинах этого перевода в донесении великому князю Константину Николаевичу сказано так: "Адмирал Станюкович, имевший несчастье потерять служившего во флоте капитан-лейтенанта сына своего, желая сохранить во флоте свое имя, испросил соизволения вашего императорского высочества о переводе другого сына его, Константина, из кандидатов Пажеского корпуса в Морской".
По господствовавшим в той среде обычаям так бы оно и могло пойти: из морского корпуса - на корабль, с годами повышались бы чины, звания и должности, и к концу жизни дослужился бы К. М. Станюкович, как и его отец, до полного адмирала. Но так не случилось. Что отклонило К. М. Станюковича от этой проторенной не одним поколением русских моряков дороги? Причин, конечно, было много; некоторые из них, очевидно, и нельзя определить, как, например, нельзя определить происхождение одаренности; а другие - и весьма существенные - можно характеризовать, хотя бы в самых общих чертах. И прежде всего следует принять во внимание личные склонности, которые обнаруживаются очень рано и которые предопределяются именно врожденным даром.
Как сказано, в детские годы Станюковичу довелось видеть весь цвет российского военного флота, но ни парадный блеск, ни то, что в наше время принято называть романтикой дальних морских странствий, все это, по-видимому, не привлекало тогда его воображения и не оказало сколько-нибудь заметного влияния на его умственное и душевное развитие. Из всех известных ему в те годы взрослых людей он всю жизнь с благодарностью вспоминал одного учителя - Ипполита Матвеевича Дебу. "Он как-то умел заставлять учиться, - писал К. М. Станюкович в автобиографической повести "Маленькие моряки", - и уроки его были для меня положительно удовольствием. Довольно было сказать И. М. Дебу одно лишь слово: "стыдно", чтобы заставить меня горько сокрушаться о неприготовленном уроке и просить его не сердиться. Я не только любил, но был, так сказать, влюблен в своего учителя".
Разумеется, такое чувство мог вызвать только человек необычайного обаяния, которое на десятилетнего мальчика производило особое впечатление, может быть, еще и потому, что этот учитель был солдат. Что И. М. Дебу за участие в кружке М. В. Петрашевского был приговорен к смертной казни, замененной - после совершения изуверской процедуры подготовки к расстрелянию - четырьмя годами военно-арестантских рот, об этом в те годы К. М. Станюкович, конечно, не мог знать, но о том, что этот образованный человек попал в солдаты не по рекрутскому набору и уж, конечно, не по доброй воле, а отбывает наказание, он мог догадываться уже и тогда. Чем мог провиниться такой прекрасный человек? И перед кем? Детская любовь цельна и последовательна, и, разумеется, в сознании влюбленного ученика были виноваты те, кто наказал его учителя, а вместе с ними и те, кого он, учитель, хоть и не открыто, осуждает. Социалист, почитатель Фурье и последователь его учения, И. М. Дебу считал дворянское общество, к которому до своего ареста принадлежал и сам, неприличным обществом и подтверждал это свое мнение или реминисценциями или прямыми ссылками на произведения Пушкина, Гоголя, Лермонтова. На своих уроках Дебу речи о Фурье, наверно, не заводил, а о Пушкине, о Гоголе, о Лермонтове и, может быть, даже о Достоевском - своем товарище по делу петрашевцев - он, по-видимому, просто не мог не говорить.
Мы не знаем, насколько подробны были эти разговоры, но в памяти ученика они оставили неизгладимый след. Когда через несколько лет юному Станюковичу приходилось слушать, как невежественный корпусной словесник доказывал, будто чтение "Мертвых душ" "только развращает молодого читателя и не дает пищи ни для ума, ни для сердца", он уже был в какой-то степени подготовлен, чтобы оценить эти жалкие потуги по достоинству. Правда, к тому времени он уже успел убедиться, что этот преподаватель занимал место в корпусе вовсе не по недосмотру начальства.
По давней традиции, еще больше укрепившейся в годы царствования Николая I, в военно-учебных заведениях гуманитарные дисциплины принято было считать не то что второстепенными, но даже почти посторонними, без чего вполне можно обойтись: хоть и не официально, но настойчиво кадетам внушалась мысль, что быть хорошим моряком можно и без Ломоносова. В годы учения Станюковича в корпусе появлялись словесники, знающие и любящие свое дело, но от них старались поскорее "освободиться": один из них - Ф. А. Дозе - скоро был уволен и куда-то сослан по доносам коллеги - того самого, который ратовал против чтения "Мертвых душ"; а другой - профессор, будущий академик М. И. Сухомлинов, по-видимому, вынужден был отказаться от преподавания в корпусе, как говорится, по собственному желанию.
Корпусное начальство больше всего заботилось о внешнем благополучии, о строевой выправке и поэтому особенно старательно занималось шагистикой. Однако в эти годы казарменный формализм уже не давал того эффекта, на который рассчитывали его защитники и насадители: времена менялись.
2
Россия уже несколько десятилетий жила в напряженном ожидании перемен к лучшему. Когда-то необходимость таких перемен во всем ходе русской жизни - общественной и политической - осознавали лишь немногие русские люди, среди которых наиболее выдающимся был А. Н. Радищев. Позднее, в особенности после Отечественной войны 1812 года, таких людей стало больше; самые решительные и самоотверженные из них сумели объединиться и попытались взять инициативу преобразования общественно-политического строя в России в свои руки. Восстание декабристов было подавлено, но мысль о преобразовании и улучшениях жизни постепенно, но неуклонно становилась достоянием передового общественного сознания.
Правящие верхи понимали это и всеми средствами стремились подавить даже малейшие признаки недовольства существующим положением вещей. Николай I строжайше запретил своим подданным какое бы то ни было публичное обсуждение экономических, правовых или политических вопросов и оставил им лишь одно право - беспрекословно исполнять предписания и распоряжения вышестоящего начальства, не забывая при этом восхищаться - вслух и печатно - мудростью правительства и прежде всего, конечно, самого царя. А главным и наиболее внушительным плодом этой мудрости предписано было считать военное могущество России; о чем бы доброхотные и платные хвалители ни рассуждали, они никогда не забывали поговорить о дипломатическом и стратегическом гении Николая и о непобедимости его доблестной армии, его флота. В подтверждение такого рода славословий обыкновенно рассказывалось о бесчисленных парадах и смотрах как в столицах, так и в крупных провинциальных гарнизонах.
Больше двадцати пяти лет эта успокаивающая и располагающая к зазнайству убежденность не подвергалась сколько-нибудь серьезному испытанию, но в конце концов оно все-таки пришло. Таким испытанием явилась Крымская война 1853–1856 годов. В начале войны операции русских войск шли успешно, особенно выдающейся была победа черноморской эскадры под командованием П. С. Нахимова над турецким флотом в Синопской бухте. Но вскоре после того, как в войну - на стороне Турции - вступили Франция и Англия, стала обнаруживаться неподготовленность русской армии - и в технической оснащенности (стрелковое оружие было еще гладкоствольным, флот - в основном парусным), и в стратегии (достаточно сказать, что командование действующей в Крыму армией Николай I поручил своему любимцу, самодовольному и бездарному А. С. Меншикову), и в особенности в организации тыла, где царили полная неразбериха и открытое воровство.
В дни героической севастопольской обороны русские солдаты, матросы, офицеры, руководимые и вдохновляемые такими талантливыми и самоотверженными командующими, как В. А. Корнилов, П. С. Нахимов, Э. И. Тотлебен, проявили чудеса храбрости и стойкости, навеки запечатленные потом одним из участников обороны - Львом Николаевичем Толстым; но предотвратить общее поражение русской армии было уже невозможно. Севастополь был оставлен.
Исход войны показал воочию внутреннюю несостоятельность всего самодержавно-крепостнического строя. Банкротство системы совпало с концом царствования: 18 февраля 1855 года Николай I умер.