- Верно, боится, что я знал ее мужа, - подумал Струков и поспешил добавить:
- Дня четыре тому назад на Бассейной.
- На Бассейной?
- Да, я, простите, свалился и попал в лужу.
- Да, у вас был довольно-таки жалкий вид, значит, мы - старинные друзья, - весело закончила хозяйка и протянула руку, которую Павел Николаевич поцеловал, хотя у него мелькнула странная уверенность, что это - не начало и не продолжение романа.
В разрозненном томе Вольтера Струков нашел мелко исписанную тетрадку. Не подумав, он начал читать и опомнился только когда кончил. Тогда же он сообразил, что это - не дневник позапрошлого столетия, а заметки последних лет и, всего вероятнее, самой Марии Родионовны. Тогда же он обратил внимание и на строчку вверху тетрадки:
- Читать после моей смерти.
Но кто же предполагался читателем? Во всяком случае, не он, не Павел Николаевич Струков. Ему было страшно неловко, но дело было сделано. Бежать сейчас к ней и признаться или все скрыть? Может быть, она хватится этой тетрадки и будет еще больше волноваться, не зная, в чьи руки она попала. Там были и куски дневника, и мысли, и выписки из книг, чаще всего (или это так показалось Струкову) именно из "Путешествия младого Костиса", которое, очевидно, за последние годы внимательно было прочитано.
И почему "после смерти"? Что побуждало молодую женщину искать выхода из такого непоправимого положения и что ее удержало?
Отрывки из тетрадки. Да нет, но, по-видимому, все написано в 1918-21 годах. Струкову запомнились они не в том, может быть, порядке, как они следовали один за другим в рукописи, но так, как они в голове у него соединились, объясняя автора. Может быть, более драматические сцены, более важные мысли им опущены, но то, что запомнилось, запомнилось не без причины же. Какой-то подземный ход души за этими разбросанными кусками был ему ясен.
Конечно, я нисколько не запомнила его лица и только на третий, на четвертый раз разглядела. Он простоват, но красивый и стройный. Полувоенная форма (как теперь говорится, "комиссарская") очень идет к нему, как и ко всем молодым людям. Когда Яков Давыдович в 45 лет напялил френч, это, конечно, смешно. Но видеть его мне очень тяжело. Зовут безвкусно - Аркадий. Странное все-таки положение, очень романтично, хотя без всякого романа.
Хорошо, что я барышня была деревенская и не презирала никогда физических занятий. Какими глупостями у нас набиты были мозги.
Сначала мне все снились всякие любимые кушанья, теперь перестало. Я ем все. Если случается, с удовольствием покушаю вкусные вещи, но от недостатка их не страдаю. Так и во всем. Это не аскетизм, а более точная оценка наших потребностей, все становится на свое десятое и даже двадцатое место. Физические наши потребности могут быть сведены до минимума. Это большое освобождение. Жалко, что я приведена к этому необходимостью, но приобретение остается приобретением.
Только не терять хорошего и бодрого расположения духа, - и все выиграно. Да и кого я испугаю своею злобою или малодушием?
Название учреждения, где я служу, чудовищно, но слова в таком роде я уже читала в книге телеграфных сокращений. Это - деловитость, конечно. Помнится, у Хлебникова теория, что для житейского и делового обихода введутся цифры, предоставя слова и их полнозвучное значение - одной поэзии.
Письмо от Лидии, она в Шанхае. Кто в Праге, кто в Цюрихе, Лондоне, Токио. Мы рассеялись, как в Библии, и мир тесен, как в XVIII веке. Всесветные граждане. Алексей Михайлович очень скучает в Берлине. Я думаю. Такой русский человек. И опять предрассудок. Родина - это язык, некоторые обычаи, климат и пейзаж.
Выписка из "Путешествия младого Костиса":
"Дух злобы продолжал: для того старался, во-первых, разделить человеков на столько разных народов, сколько возможно было; повсюду возбуждал я национальную гордость, дабы одна нация ненавидела и гнала другую; везде старался ввести иные нравы, иные мнения, иные обычаи, иные одежды… Когда я разделил таким образом все народы, которые вообще долженствовали составлять одно общество, то принялся делить потом каждый народ. Разделил их на классы и отравил гордостью каждое сердце, дабы одно состояние почитало себя лучше другого и беспорядок умножился. Через разность мнений отвел я человеков от чистейшего разума и от пути к истине, чрез самолюбие - от любви к целому, чрез корысть - от пользы общественной. Одинакие органы, одинакие чувства, одинакие нужды имеют все человеки вообще, и для того равное почитание, равная любовь и равные выгоды необходимо должны соединять их. Равное ко всем почитание должно руководствовать ум ваш как закон, равная любовь должна руководствовать сердце ваше как средство; равная польза должна руководствовать действия ваши как цель".
Конечно, это - общие просветительные места XVIII века, но истина живет в них, и я понимаю преследования со стороны Екатерины II-ой.
Земной рай - бессмысленное мечтание, но, кажется, неискоренимое в человечестве.
В детстве у нас была ящерица. В положенное время она меняла шкуру. Нужно было видеть, как она вертела и била хвостом, терлась о стенки, старая кожа лопалась и сухими колечками разлеталась от ударов ее хвоста, покуда, веселая, помолодевшая, она не делалась ярко-изумрудной и блестящей. Так с нас, иногда не без труда, один за одним, слетают всевозможные предрассудки и зависимости, нелепые и смешные.
Мне мило многое, и - очутись сейчас с Лидией в Шанхае, я не без удовольствия посидела бы в ресторане, смотря на розовое море в компании с международными моряками, но мне очень скоро это надоело бы. И потом, я знаю теперь, что жизнь не в этом, что это - не главное, так же, как знаю, что не состоянием мостовых измеряется культура страны и что от неба нельзя отгородить ни вершка в личное пользование.
Не Аркадий ли дал толчок к моему перерождению? Может быть, и он, - и смерть мужа, не говоря об общих причинах. Странна только его (да не только его, а многих) жадность к жизни. Сама эта жадность понятна в двадцать лет, но направлена она на такие пустяки: на сапоги, палки, франтовство, театры. И это серьезно. Именно на то, от чего я благополучно избавляюсь. А любовь к жизни так нужна, так нужна. Но в какой-то другой форме, более одухотворенной, что ли! Может быть, это упоение вещественными благами, прежде для него недоступными, и пройдет. Подумать: к какому краху привела эта слепая вещественность Западную Европу?
И потом, я перестала считать свою почтенную личность пупом земли, и от этого только выиграла. Что называется "Награжденная добродетель"…
Струков все-таки отнес тетрадку Марии Родионовне. Она смутилась немного, поблагодарила и спросила:
- Вы не читали этого?
- Признаться вам, читал.
- Ну что же делать. Вы не знали, что это секрет.
- И я вам очень благодарен.
- За доставленное удовольствие?
- Без шуток. Вы достойны удивления.
Петрова прищурила слегка серые свои глаза и сказала тихо:
- Не принимайте только, пожалуйста, всего этого за главу из романа, тем более что муж мой, оказывается, жив и скоро возвращается из лагеря.
- Как же Аркадий?
- При чем тут Аркадий? Это - не роман, а самая настоящая жизнь. Мужа не расстреляли, а сослали на работы, положим, за вину однофамильца, а теперь и он свободен. Я верно его дождалась и даже стала лучше, приспособленнее.
Струков вдруг вспомнил.
- Мария Родионовна, можно вам задать один вопрос?
- Пожалуйста. Все равно, ведь мы, вероятно, больше не встретимся с вами.
- Почему ваши записки носят характер предсмертных? Да там и надпись даже есть соответствующая.
- Они и предполагались мною такими, а вышли "записками перед жизнью". Я собираюсь жить, и даже очень.
Помолчав, она начала:
- На прощание и я вам задам один вопрос, более простой: вы бывали в Олонецкой губернии?
- Нет, не случалось.
- Это - страна диковин и колдунов. Там есть реки, ручьи, исчезающие на время под почвой, потом за много верст снова выбивающиеся на незнакомом свежем лугу. Так и я. Теперь я подземно, слепо, может быть, прорываю свой путь и верю, эта долина будет прохладна и душиста, куда пробьются верные мои волны.
Голубое ничто
В номере было так жарко, несмотря на раскрытые окна, будто внизу пекли хлеб. А стоял волжский июль, и на темной площади фыркали лошади. Узкий круг лампадки перед аршинным образом, словно от плотной теплоты, не распространялся до глубины комнаты, где еле розовели две кровати и диван с лежавшими на них женщинами. Изредка прибоем доносились мужские голоса и совсем близко - быстрая дробь каблуков по деревянным ступенькам.
- Петр Ильич может сколько угодно находить, что Ярославская и Владимирская губернии напоминают Тоскану, но я боюсь, как бы не обнаружились клопы, - раздалось в полумраке.
- Вы что-нибудь уже чувствуете?
- Нет. Но ведь это естественно. Нельзя надеяться на случайность.
- Я взяла порошок.
С дивана донесся полусонный голос:
- И зачем эти сюрпризы? Зоя и Галя были бы нам рады. Я гораздо больше боюсь этих криков, чем клопов.
- Бояться здешних жителей нам нечего. Тут нравы патриархальные и неиспорченные во всей своей дикости.
- Но почему такое скопление народа? Хорошо, что нам дали хоть эту каморку. Я очень сердита на Петра Ильича.
- Зато так вышло гораздо веселее, а могло быть и совсем прелестно. А если бы мы предупредили Зою Петровну, к пристани прислали бы Дашу и Василия с мальчиком, они помогли бы перенести наши вещи на паром и до дому. Нас ждал бы чай и ужин, были бы отведены комнаты. Все это можно проделать и завтра.
- Ах, как жарко и как они кричат! Я всю ночь не засну.
- Заснете, Катенька, заснете. И даже во сне увидите белокурого художника с васильком в петлице.
На диване тихонько и счастливо рассмеялись, а в стенку раздался стук. Все примолкли. В соседней комнате громко заворковал плачущий тенор. Слов нельзя было разобрать, одни переливы долетали изысканно. Наконец одна из женщин закричала, будто через речку, разделяя слога:
- Ничего не понять! Мы спим.
Нигде по России нет столько мальчишек, как в Угличе. Тут не без покровительства Дмитрия Царевича и Вани Чеполосова, углицкого отрока. От девяти до тринадцати лет.
Старшие разъезжаются по колбасным. Угличане - первые колбасники. Окорока - те в Тамбове, а колбаса в Угличе, к досаде немцев. Отроки - не мученики, их только дерут за вихры и уши да кормят подзатыльниками, больше ничего. Но нигде нет такого количества мальчишек, как в Угличе.
Волга не везде необозрима. Под Угличем она куда уже Невы, немногим шире Невки. С того берега не только слышен паромный крик "причал" (это и под Василем достигает), но и пение, и музыка с дачи Зои Петровны Флегонтовой. Разговора, конечно, не разобрать. В иные вечера слышно, как собак кличут.
Когда летнее облако рассеется, небо кажется пустым, лазурь пресной. Если отвлечься мыслями от знаний и предрассудков, можно подумать, что неба нет, одно голубое ничто.
Путешественники очень рано отказались от секрета и готовящегося сюрприза и часов в семь послали белокурого художника к Флегонтовым сообщить, что гости, которых ждали дней через пять ко дню рождения Зои Петровны, уже прибыли.
Как следовало ожидать, из-за реки приехали Даша и Василий с мальчиком. Компания состояла из трех барышень и двух молодых людей. Слуги торжественно несли легкие петербургские чемоданчики. На базаре все оборачивали головы. На берегу толпа мальчишек криками приветствовала шествие и пускала вслед парому блинчики. На даче взвился приветственный розовый флаг.
Русые, рыжие, красные, черные, соломенные, серые, льняные, пегие, вихрастые, стриженые, бритые, круглые, продолговатые, гладкие, шишковатые головы прыгали вокруг
Флегонтовой, которая раздавала мальчишкам медовые пряники, ножички и свистульки. У нее было неправильное и очаровательное лицо в веснушках, полумужской костюм, сильные духи и длинный синий вуаль, развеваемый ветром по голубому небу. Лимонные перчатки особенно восторгали отроков.
Наташа Скачкова сидела у открытого окна, в сумерках был почти незаметен ее жених, молодой акцизный. Из-за Волги теплый воздух донес пение и глухие звуки рояля. Наташа протянула руку, которую в темноте поцеловали.
- По-немецки поет, - проговорила девушка.
- По-немецки? - влюбленно спросил жених.
- Только не знаю, что… Вот, слышите: "Es ist bestimmt…"
- Может быть, Вагнера? - еще влюбленней предположил акцизный.
Наташа не знала. Помолчав, она спросила:
- А отсюда туда слышно?
- Конечно, слышно. Спойте что-нибудь.
- Я ничего из Вагнера не пою.
- Мы из русских что-нибудь. Из Чайковского.
Наташа зажгла свечи перед круглым своим лицом, но у Флегонтовых ничего не было слышно, так как звуки несутся по ветру, а одновременно с двух противоположных сторон ветра не бывает.
На балконной парусине пышно розовела тенью купеческая вдова Анастасия Романовна Курганова. Она еще не допила чая с малиновым вареньем, и восьмая чашка прямо дымила в полдневном жаре. Курганова, подперев щеку, смотрела на небо, задумчиво и сонно.
- Приятного аппетита! - окликнул ее снизу часовщик Абрам Жасминер, до глаз заросший волосами.
- Благодарю вас, Абрам Ионыч. Какое чудное облако! Я все смотрела. Стояло, стояло и растаяло. Вот так, совсем на глазах. Так и мы… Какая наша есть жизнь?..
Жасминер подумал, что Анастасья Романовна мало похожа на облачко, но промолчал и не ожидал, что вдова пригласит его к чаю. Он знал правила общежития и городские обычаи.
Акцизный молодой человек рассуждал: - Дорого бы я дал, чтобы фамилия моя была не Шкафиков. Особенно - вот почему. К сожалению, мне известно изречение одного какого-то досужего философа, что каждая страна имеет ту форму правления, которой заслуживает. Многие распространяют это положение и на наружность отдельных людей. А ну как оно относится и к фамилиям? Получается явная нелепость. Ни на шкаф, ни на шкафик я нимало не похож. Еще вчера смотрелся в тетушкино трюмо. Я не красавец, но при чем тут шкаф? У меня живот не выпячивается, рост средний, волосы русые, был все-таки в петербургском университете два года. А что касается неблагополучия, то ведь есть фамилии куда хуже у нас же в Угличе, особенно между купечеством. А малороссийские - просто срам. Гоголь многое брал из жизни. Главное, не догадалась бы об этом Наташа. Я так много думаю, так занят этим, что легко сам же могу проговориться. Однако, пусть Шкафиков, но я счастлив, я счастливейший человек. Наташа согласна. Я думаю, тут не без Зои Петровны Флегонтовой, хотя мы не имеем чести быть с нею знакомы. С ней и никто не знаком. Но она вроде импульса, как солнце. Живет далеко, а все собой наполняет.
Мы с Наташей гуляли, и я признался ей, но она ничего не отвечала и была как-то равнодушна. Даже устала и присела на бугорок. Вдруг показалась кавалькада: экипажи, верховые, пыль, голоса, смех. Посередине г-жа Флегонтова вроде королевы. Она так ослепляет, что даже не разглядишь, хороша ли она. Кажется, не очень, но необыкновенна до чрезвычайности. Рядом с ней в тот вечер ехал совсем молодой человек и, поравнявшись с нами, продолжал говорить:
- Как же без любви можно было бы жить, Зоя Петровна?
Проехали. Наташа долго еще сидела, потом вдруг молвила:
- Да, это правда. И знаете что, Валентин Павлович? - я согласна отвечать на ваши чувства.
Акцизный был прав, что барышня Флегонтова ни с кем не была знакома, но в этом не было ни малейшей позы или какой-нибудь заносчивости. Как-то само так вышло, что Зоя Петровна жила "знатной иностранкой", довольствуясь домашним обществом и приезжими гостями.
Недалек он был от истины и называя ее "импульсом". Не только ему, но и Анастасии Романовне Кургановой, и часовщику Жасминеру, и уличным отрокам жизнь казалась гораздо интереснее во время пребывания за Волгой приезжей барышни. Кроме неминуемых сплетен и подробнейших изысканий, что стряпают у Флегонтовых, во что одевается Зоя Петровна, какие у нее гости и как кто к кому относится, собственные поступки казались значительнее, кровь обращалась быстрее и все чувствовали себя как на сцене, или как на станции во время остановки скорого поезда. Всем известно, как павлинятся друг перед другом в эти краткие минуты туземцы и перелетные гости, как хочется оставить след в путешествующей памяти наиболее выгодный для себя, наиболее едкий. И даже телеграфист особенным фертом вывернет локоть, пробегая по гулкой платформе, зная, что в запотелое окно "международного" смотрят скучающие (нарочно для него скучающие, он это чувствует, как собственный ферт) глаза траурной дамы. И траур для него; может быть, овдовела специально для него, как он для нее влюбился в епархиалку. И это не какой-нибудь там романтизм, пафос сословного расстояния, некрасовское "что ты жадно глядишь на дорогу", - а естественное чувство сцены, игры, что на тебя смотрят чужие глаза.
Обращала ли особенное внимание Флегонтова на углицких жителей, было неизвестно, но ее влияние отнюдь не прекращалось с ее исчезновением. Одна мысль, что за рекой вьется розовый флаг и дышит, двигается, существует Зоя Петровна, ускоряла пульс и заостряла всяческие интересы.
Уступим место Викентию Павловичу Шкафикову, совсем не похожему на шкаф.
Очень странные бывают вещи на свете. Пожалуй, я назвал бы себя несчастнейшим из смертных, если бы чувствовал себя несчастным. С Наташей-то… ничего не вышло. И опять из-за Зои Петровны, из-за г-жи Флегонтовой. Я думал, что все идет естественным своим течением, развивается чувство - и после Успеньева дня, как свойственно человеческой натуре, мы обвенчаемся. Ну, что такое Зоя Петровна? - Чужой человек, заволжская барышня, не детей с ней крестить, а вот она уехала - и Наташенька заскучала. Я бы на ее месте, в смысле ревности, радовался бы, что соблазну меньше, а она огорчилась. И очень даже заметно огорчилась. Даже не думает и скрывать. Раз как-то я прошу, чтобы ее же развлечь, спеть что-нибудь. Она взглянула на окно и говорит:
- Зачем же я буду теперь петь? Для кого?
- Для меня, Наташа. Разве вы для кого-нибудь другого прежде пели?
Она усмехнулась.
- Сама не знаю, для кого я пела. И вообще не знаю, кому нужно это мое пение.
- Зачем же впадать в такую мрачность? Мне оно нужно, а я вас люблю!
- Я совсем и забыла про это.
- Короткая у вас память, Наташа.
- Совсем и забыла про это и вам советую позабыть. Ведь это все глупости: нисколько я вас не люблю и не любила. Так, вроде как ветром нанесло. Пустяки это.
Первую минуту я думал, что пожар или гроза, или что я умираю, но сейчас же вижу, что Наташа будто бельмо с глаз сняла, самому мне меня же открыла. И что, действительно, и петь не для кого, да и любить не для кого. Сразу будто лампу унесли и темно стало. Скучно.
Я говорю:
- Благодарю вас, Наташа. Это для меня подарок.
- Я не виновата. Мне самой казалось, что я люблю вас. Я ошиблась.
- Да, пожалуйста, не извиняйтесь. Я ведь серьезно благодарил вас. Вы мне самому глаза открыли. И теперь я вижу, что и сам я нисколько вами заинтересован не был.
Наташа покраснела, но говорит:
- Вот видите, как хорошо все вышло.
Помолчав, будто повеселела.
- Ну, раз наш роман расстроился, давайте я вам спою, по-домашнему, не для публики.
И запела, плутовка, из Чайковского: