Часть 4
Близилась осень, и вершины гор все чаще были заволакиваемы облаками; отцу Лимнантис приходило время прекратить свои приезды, и мы с грустью думали о предстоящей разлуке. Как часто случается, простейшее решение пришло последним в голову, и только накануне их отъезда я решился спросить у Кробила, согласен ли он дать мне в жены свою дочь, и об этом же переговорить с моим отцом. "Смотри, согласен ли будет на этот брак Питтак, твой отец, столь богатый и известный даже до Милета человек?" - сказал мне Кробил, усмехаясь.
- Я умру, если он не согласен, - проговорил я, краснея от полного благодарности взора Лимнантис. Когда, пришедши к моему отцу, я сказал, что мне надо поговорить с ним, он заметил, улыбнувшись:
- Наши желания совпадают, сын мой; мне тоже необходимо поговорить с тобою и сообщить решение, могущее интересовать и тебя.
- Вот я готов тебя слушать, отец, - ответил я, чувствуя смутную тревогу.
Помолчав, он начал так: "Приобресть богатство, значение и влияние у сограждан ты мог бы, лишь развивая то, что ты имеешь наследовать от меня, но вот я вижу, что мало этого, чтобы чувствовать себя совершенным и богоподобным человеком. Учение, которого мне недостает, я намерен дать тебе, и сколько бы это мне ни стоило, я решил послать тебя в Афины, чтобы из самого очага получить огонь знания. Будь мужем; смотри, твоя верхняя губа уже темнеет первым пухом, и прошла пора сидеть тебе у женского платья. Благодарить богов и радоваться ты должен каждую минуту за твою молодость и предстоящий путь".
- Я благодарю богов и тебя, отец, но не скрою, что другая цель и другой предмет беседы с тобой мною предполагался. Сноху в дом твой хотел я ввести, а ты готовишься вывести из него и сына.
- Сноху, дитя? я и не заметил, что ты жених. Кто же она? Хлоя, дочь Никандра?
- Нет, отец, Кробила она дочь, Лимнантис.
- Кробил - не из числа моих друзей, и в первый раз слышу, что у него есть дочь. Она - чужеземка.
- Не чужеземкой ли была и мать моя, твоя жена?
- Я ничего не говорю против девушки, я ее не знаю, но ты молод, и твоя любовь не потонет при переезде морем в Афины. Это - лучшее испытанье; верная любовь, верная дружба, любовь к родителям и смерть за родину - четыре блага, которые первыми должно просить у бессмертных.
В путь, в путь, сын мой; девушка, если хочет, может жить часть времени у меня, чтобы я узнал ее ближе.
И он обнял меня, задумчивого и хмурого, как вершины наших гор осенью, и вовсе не похожего ни на жениха, ни на юношу, едущего в Афины.
Часть 5
- Согласен, согласен! - кричал я, спускаясь в знакомую долину и видя, как Лимнантис спешила мне навстречу радостная.
Приблизившись на расстоянье, откуда можно рассмотреть выражение лица, она остановилась и, опустив поднятые руки, промолвила:
- Разве теперь веселые вести приносятся с лицом как на похоронах? И я верю больше твоим глазам и щекам, с которых сбежал румянец, чем голосу, несущему радость.
- Он согласен, - говорю я, - мой отец, на наш брак, лицо же мое печально и щеки бледны оттого, что я пришел проститься с тобою. - И, вздыхая, с запинками, я передал ей решение и разговор моего отца. Видя, что она молчит в ответ на мои слова, я тихо молвил, обнимая ее:
- Теперь ты видишь, что я говорил правду?
- Да, обе твои правды - увы! - правдами оказались.
- Разве ты не веришь верности моей любви?
- Я и верю, и не верю, радуюсь и скорблю; я знаю, что ты меня любишь, но шумный большой город, новые лица, друзья - плохая поддержка любовной памяти. Я буду ждать тебя одна, лишь с твоим образом в сердце за друга, и не одинаково будет проходить неделя в Афинах и семь дней в Азии, и часы будут неравно длинны для разлученных любовников.
Я клялся ей, целуя землю, и она улыбалась, но когда, простившись, я с горы обернулся в последний раз на долину, девушка, закрыв лицо руками, казалась плачущей. На следующий день чуть свет мы с отцом отправились в Галикарнасс, чтобы там сесть на корабль, идущий в Афины, так как он не заходил в Корианду. Слушая краем уха наставления моего отца, я смотрел, как родной берег все удалялся, и мысль, что я вижу его в последний раз, была далека от меня.
Часть 6
Отправляясь впервые на настоящем корабле в такой сравнительно дальний путь, я мало думал об оставляемом мною: об отце, девушке и Корианде, и, следуя мимо голубоватых в дымке отдаленности островов, я смотрел на играющих дельфинов, мало занимаясь своей будущей судьбою. На корабле я свел знакомство с природным афинянином, который, узнав, кто я, куда и зачем еду, захотел взглянуть на письмо к отцовскому знакомцу, где я должен был остановиться.
- Главк, сын Николеаха? - воскликнул новый знакомый, - но ведь он умер известное время тому назад и, будучи одиноким, оставил дом пустым. Но не беспокойся, юноша, - прибавил он, заметив мое опечалившееся лицо, - я могу тебе оказать помощь в этом отношении и дать письмо к моему родственнику, живущему в Афинах.
- Он, конечно, честный и достойный человек? - спросил я, помня наставления отца об осторожности.
- Он исполняет обычаи сограждан, не женат на собственной дочери, как персы, не дает ее другим, как массагеты, не считает воровство за подвиг, как киликийцы, и погребает своих умерших по обычаю предков - потому считается честным и достойным человеком.
Смущенный несколько таким отзывом, я повторил: "Все-таки он, значит, честный?"
- По-афински, мой друг, по-афински.
- И мне, уверяешь, будет там удобно?
- Я не знаю твоих свойств: может быть, ты причудлив, как Демофон, стольник Александра, которому было жарко в тени и который на солнце испытывал холод, а может быть, ты, как Андрон Аргосский, переходивший без жажды ливийскую пустыню. Но важнее всего в твоем положении не имеющего знакомых и чужестранца, что ты будешь иметь дружеский дом, где остановиться.
Поблагодарив своего нового друга, я спросил, как имя моего будущего хозяина, и узнал, что его зовут Ликофроном, сыном Менандра. За такими разговорами мы не заметили, как прибыли в Пирей, где и сошли на сушу.
Часть 7
Ликофрон жил у Диомейских ворот на нижних уступах Ликабедской горы, так что нам, прибывшим через гавань, пришлось проехать весь город, чтобы достигнуть места остановки. Еще начиная с Пирея, я был как вне себя: мне казалось, что весь город охвачен трепетом всеобщих празднеств или тревогою военного времени. Я никогда не видел такого количества людей, домов, храмов; лошади в колесницах ржали и становились на дыбы, солнце блестело на конских сбруях и шлемах солдат, продавцы с водой громко кричали, шли священные процессии и когорты с музыкой, голуби мягким шумом крыльев стаями перелетали с места на место, и гадальщик, сидя на корточках у стены, предсказывал желающим судьбу по бобам. Хозяин, хотя и не предупрежденный, встретил нас радушно, равно как и его два сына, приблизительно мои ровесники; меня сейчас же отвели в ванну, и потом мы сели за обед, меж тем как рабы наскоро приготовляли комнаты для нашего жилья. Я не знаю, были ли женщины в семье, так как за столом я их не увидел, но мужчины были разговорчивы и просты, и, слушая их непринужденный разговор о городских делах и вопросах поэзии, я чувствовал свое еще полное невежество, но когда я высказал свои мысли, гости громко рассмеялись, говоря, что в моем возрасте время еще далеко не потеряно и что младший из сыновей хозяина, Хризипп, старший меня только на несколько месяцев, будет моим спутником и товарищем в занятиях. Когда раб, пожелав мне спокойной ночи, оставил меня одного, я долго ходил взад и вперед по своей маленькой комнате. Шум улиц или смолк уже, или не долетал досюда, и в окно, расположенное выше моего роста, виднелся квадрат ночного неба с большою одинокою звездою, знакомою мне еще с детства в Корианде. Я с грустью вспомнил о родине, Лимнантис, но скоро отвлекся мыслью к завтрашнему утру, когда я пойду слушать философов и Артемия ритора вместе с Хризиппом, казавшимся мне таким умным, изящным и красивым.
Часть 8
Жизнь наша, хотя и в Афинах, была очень однообразна; мы знали только две дороги: из дому к месту наших занятий и обратно домой; сначала, по старинному обычаю, нас сопровождал даже раб, неся наши вещи, но потом мы стали ходить вдвоем. Я очень подружился с сыном Ликофрона, и, перестав несколько считать его фениксом учености и светскости, я тем свободнее говорил с ним о детстве, о своем отце, о старой Манто и о моей любви к Лимнантис. Признания Хризиппа были другого рода и, непонимаемые мною, несколько смущали меня, что я готов был всецело относить к моей необразованности, и всеми силами старался стать достойным дружбы этого высокого и надменного юноши.
Однажды под вечер мы гуляли в олеандрах за городом у ручья, и я в десятый раз вспоминал о Лимнантис, как Хризипп, усмехнувшись, молвил:
- Ты, как старый жрец, повторяешь слова, о которых не думаешь, и я не верю, что поцелуи простой девочки могли быть так искусны, чтобы память о них сохранялась полгода.
И раньше чем я успел что-нибудь ответить, он взял мой затылок одной рукой и, крепко прижав мои губы к своим, поцеловал меня, быстро вложив свой язык мне в рот и взяв его обратно так неожиданно, что мне это казалось молнией, и, ясно запомнив его потемневшие зрачки совсем близко к моим глазам, я не узнал его через секунду в опять спокойном, надменно усмехающемся высоком юноше.
Ночью я горько проплакал, вспоминая о Лимнантис, но вскоре память о ней становилась все бледнее, и как радушный дом Ликофрона заменил мне отцовский, так бедная любовь девушки забылась мною в первых радостях тесной дружбы.
Часть 9
Позванный через раба Ликофроном, я нашел его сидящим в саду под платаном; в руках у него были таблетки, которые он держал открытыми; солнце освещало скамейку и колени Ликофрона в белой тунике, оставляя лицо его в тени.
- Тебе неизвестно написанное здесь? - спросил он, протягивая мне вощеные дощечки, где я прочел:
Сравнить возможно ль снег на вершинах гор
С твоим прекрасным, ясным как день челом?
И кудри тень на лоб бросают,
Тени от тучки подобны летней.
Сравнить возможно ль неба лазурь весной
С очей лазурью, где не бывает туч,
Где вечно та весна осталась,
Будто в блаженных райских рощах?
Сравнить возможно ль алой гвоздики цвет
С твоим румянцем, алостью нежных губ?
И сколько зерен есть в гранате,
Столько в устах у тебя лобзаний!
Я не читал дальше, узнав алкейский размер Хризиппа, и, отдавая назад дощечки, проговорил:
- Разумеется, знаю: это стихи твоего сына Хризиппа.
- А к кому они обращены, ты тоже знаешь?
- Ты спросил бы лучше у него самого об этом, но мне он говорил, будто ко мне обращена элегия, - ответил я менее спокойно. Ликофрон, молча пожевав губами, начал: "Сделать совершившееся не бывшим невозможно, но имея амбар, охваченный пожаром, должно заботиться о спасении других построек. Теперь я отвечаю за тебя перед твоим отцом, и если даже не случится необходимости тебе его увидать, чтобы успокоить его старость, все совершаемое тобою будет подробно ему известно. Думай об этом при поступках". - Ликофрон встал и поправил одежду, будто давая знать, что беседа кончена.
Гнев Хризиппа, когда я передал этот смутивший меня разговор, был ужасен. "Бежать, бежать! - поминутно повторял он, ругаясь как бешеный, - разве мы живем в Спарте? Из-за обыкновеннейшей вещи подымать такой шум? Небось испугается, когда увидит, что мы осмелились отплыть. Притворись обиженным и скучающим по родине, и когда ты сядешь на корабль, делая вид, что отплываешь в Галикарнасс, я буду уже на палубе, чтобы вместе ехать провести некоторое время на Крите, где у меня достаточно друзей". Я был смущен и обидой, и необыкновенностью Хризиппова плана, а он утешал меня, обнимая, и шаткая кровать скрипела от наших движений.
Часть 10
Начатое благоприятно путешествие было очевидно неугодно богам, так как на второе утро омрачившееся внезапно небо, отдаленные раскаты грома и громкий крик морских птиц известили нас о надвигающейся буре. Она налетела раньше, чем мы думали, и, несмотря на выброшенный груз, на наше бросанье всей толпой с борта на борт при каждой волне, чтобы привести корабль в равновесие, на наши молитвы и обеты богам, вскоре сделалось очевидным, что нам не избегнуть крушения.
Со слезами и поцелуями мы с Хризиппом связали себя длинным поясом, чтобы вместе спастись или погибнуть, и бросились в бушевавшее море в ту минуту, как раздался треск нашего корабля, нанесенного бурей на острую скалу, заглушённый криком экипажа. Вынырнув через некоторое время из поглотившей нас волны, я увидал, что непрочная связь, соединявшая нас, порвалась, и, не слыша слов Хризиппа, плывшего вблизи, но уже отдельно от меня, из-за свиста ветра, шума волн и почти незаметного при общем грохоте грома, я кричал ему ободрения, крепко держась за попавшуюся под руки доску. Волны разделяли нас все больше и больше, и, все более удаляясь от своего друга, я видел, как его скрывшаяся под водой голова вынырнула, чтобы снова быть покрытой водою, и, захлестнутая волною после вторичного появления, не показывалась больше. Обессиленный борьбою со стихиею, пораженный очевидной гибелью друга, я лишился чувств и не знаю, молитвами ли моего отца в Корианде, покорностью ли моего тела, предавшегося на волю волн, спасенный, очнулся на незнакомом песчаном берегу, усеянном обломками нашего судна и то мертвыми, то бесчувственными телами. Все мои члены были разбиты, меня тошнило от соленой морской воды, и при воспоминании о гибели моего друга из глаз моих полились обильные слезы. Когда тучи совсем прошли и засияло солнце, пришли люди, забравшие выброшенные и годные еще вещи и оставшихся живыми людей; так как я не мог двигаться, меня отнесли на руках в хижины прибрежных гор, жители которых были пираты и торговцы невольниками, родом из Тира.
Часть 11
Захватившие нас решили, подождав, когда я достаточно окрепну, чтобы перенесть далекий путь и чтобы иметь достаточно хороший вид для покупателей, определить меня в партию рабов, отправляемых на Александрийский рынок; остальных пленников с нашего корабля они распродали по окрестностям, оставив до Александрии кроме меня только еще старика из Трапезунда, ценного своим знанием ухода за садами. Работать меня не принуждали, и я, слабый от перенесенного, целыми днями лежал в полутемной комнате, думая о прошлом, оплакивая несомненную гибель Хризиппа или слушая рассуждения трапезундца, человека доброго и справедливого, хотя и не признававшего бессмертных богов, воле которых, напротив, покорившись, я легко и бездумно помышлял о будущем. Звали моего нового друга Феофилом, хотя он был еврей по вере. И мы очень желали попасть к одному и тому же хозяину, не расставаясь и в рабстве. Это наше желание исполнилось вполне, так как, когда после довольного времени нас привезли в Александрию и выставили на рынке ранним утром, мы были в тот же день куплены одним человеком, приставившим Феофила к огороду, а меня взявшим для своих личных услуг, так как я был молод и приятен на взгляд. Так как мой хозяин был человек далеко не старый, добрый, всегда улыбающийся и от него пахло мускусом и амброй, то я скоро привык к своему положению, хотя садовник и говорил, что я живу во грехе, чего я не понимал, будучи различной с ним веры. Хозяина же нашего звали Евлогием, и его дом находился недалеко от Солнечных ворот.
Часть 12
Всего утомительнее бывало для меня стоять во время долгих пиров. Когда интереснейшие вначале разговоры становились бессвязными, певцы и музыканты, уставшие, играли каждый свое, воздух делался тяжел от пара жареной дичи, дыма курений и дыхания людей, подавая блюда и вино или ходя с освежающей вербеной, я совсем засыпал и чуть не падал на пролитых лужах вина и раздавленных брошенных розах. Однажды Евлогий давал прощальный ужин актрисе и куртизанке Пелагее, которую он любил больше трех месяцев. Она сидела рядом с ним в венке из настурций, в полосатом, черном с красным, хитоне, рыжая, с несколько раскосыми подведенными глазами, блестя подвесками и зубами, видными во время улыбки, прикасаясь к кубку в том месте, где прикасался Евлогий, и тихонько с ним говорила, будто не перед разлукой. И вдруг, когда случайно говор стих, была услышана ее речь к хозяину: "И вот, прощаясь с тобой, мой друг, я обращаюсь к тебе с просьбой: по обычаю, не откажи мне подарить на память чего бы я ни пожелала!" - "Приказывай, прекрасная Пелагея; надеюсь, ты не будешь кровожадна и не потребуешь моей жизни?" - "Елевсиппа я прошу, твоего раба", - сказала женщина, и Евлогий, не нахмурившись, быстро ответил: "Он твой", - и потом, обратившись ко мне, добавил: "Целуй руку новой госпоже". Пелагея мне казалась чудом красоты; не будучи новичком в любви, я не знал женщин, и слова куртизанки мне показались зовом к чему-то неведомому; но, не сознавая сам, что я делаю, я опустился на колени перед Евлогием и сказал: "Я - раб твой: ты меня можешь убить, продать, подарить, но если мой голос может быть услышан, не прогоняй меня; если ты недоволен, накажи меня, но не разлучай с тобою". Евлогий, нахмурившись, молчал, а Пелагея, захлопав в ладоши, воскликнула: "Я отказываюсь, я отказываюсь: лишить такого преданного и нежного слуги было бы преступлением!"
Наутро я был высечен, но нежность Евлогия ко мне удвоилась.