Часть вторая
- Подумай, Ваня, как чудно, что вот - чужой человек совсем чужой, и ноги у него другие, и кожа, и глаза, - и весь он твой, весь, весь, всего ты его можешь смотреть целовать, трогать; и каждое пятнышко на его теле, где бы оно ни было, и золотые волоски, что растут по рукам, и каждую борозднику, впадинку кожи, через меру любившей И все-то ты знаешь, как он ходит, ест, спит, как разбегаются морщинки по его лицу при улыбке, как он думает, как пахнет его тело. И тогда ты станешь как сам не свой, будто ты и он - одно и то же: плотью, кожей прилепишься и при любви нет на земле, Ваня, большего счастья, а от любви непереносно, непереносно! И что я скажу, Ваня: легче любя не иметь, чем иметь, не любя. Брак, брак; не то тайне что поп благословит, да дети пойдут: - кошка, вон, и по четыре раза в год таскает, - а что загорится душа отдать себя другому и взять его совсем, хоть на день, и если обоих душа пылает, то и значит, что Бог соединил их. Грех с сердцем холодным или по расчету любовь творить, а кого коснется перст огненный, - что тот ни делай, чист останется перед Господом. Что бы ни делал, кого дух любви коснется все простится ему, потому что не свой уж он, в духе, восторге… И Марья Дмитриевна, вставши в волненьи, прошлась от яблони до яблони и снова опустилась рядом с Ваней и скамью, откуда было видно пол-Волги, нескончаемые леса на другом берегу и далеко направо белая церковь села за Волгой.
- А страшно, Ваня, когда любовь тебя коснется; радостно, а страшно; будто летаешь и все падаешь, или умираешь, как во сне бывает; и все тогда одно везде и видится что в лице любимом пронзило тебя; глаза ли, волосы ли походка ль. И чудно, право: ведь вот - лицо… Нос посередине, рот, два глаза. Что же тебя так волнует пленяет в нем? И ведь много лиц и красивых видишь полюбуешься ими, как цветком или парчой какой, а другое и не красивое, а всю душу перевернет, и не у всех, а у тебя одного, и одно это лицо: с чего это? И еще, - с запинкой добавила говорившая, - что вот мужчины женщин любя женщины - мужчин; бывает, говорят, что и женщина женщину любит, а мужчину - мужчина; бывает, говорят, да я и сама в житиях читала: Евгении преподобной, Нифонта, Пафнутия Боровского; опять о царе Иване Васильевиче. Да и поверить не трудно, разве Богу невозможно вложить и эту занозу в сердце человечье? А трудно, Ваня, против вложенного идти, да и грешно, может быть. Солнце почти село за дальним зубчатым бором, и видные в тех поворотах плеса Волги зажелтели розовым золотом. Марья Дмитриевна молча смотрела на темные леса на том берегу и все бледневший багрянец вечернего неба; молчал и Ваня, будто продолжавший слушать свою собеседницу, полуоткрывши рот, всем существом, потом вдруг не то печально, не то осуждающе заметил:
- А бывает, что и так люди грешат: из любопытства, или гордости, из корысти.
- Бывает, все бывает; их грех, - как-то униженно созналась Марья Дмитриевна, не меняя позы и не поворачиваясь к Ване, - но тем, в которых есть вложоное, трудно, ах как трудно, Ванечка! Не в ропот говорю; другим и легка жизнь, да но к чему она; как щи без соли: сытно да не вкусно. После комнаты, балкона, сеней, двора под яблонями обеды перенеслись в подвал. В подвале было темно, пахло солодом, капустой и несколько мышами, но считалось, что там не так жарко и нет мух; стол ставили против дверей для большей светлости, но когда Маланья, по двору почти бежавшая с кушаньем, приостанавливалась в отверстии, чтобы спуститься в темноте по ступенькам, становилось еще темнее, и стряпуха неизбежно ворчала: "Ну уж и темнота, прости, Господи! Скажите, что выдумали, куда забрались!" Иногда, не дождавшись Маланьи, за кушаньями бегал кудрявый Сергей, молодец из лавки, обедавший дома вместе с Иваном Осиповичем, и когда он несся потом по двору, высоко держа обеими руками блюдо, за ним катилась и кухарка с ложкой или вилкой, крича: "Да что это, будто я сама не подам? зачем Сергея-то гонять? я бы скоро…"
- Ты бы скоро, а мы бы сейчас, - отпарировал Сергей, ухарски брякая посудой перед Ариной Дмитриевной и усаживаясь с улыбочкой на свое место между Иваном Осиповичем и Сашей.
- И к чему это Бог такую жару придумал? - допытывался Сергей, - никому-то она не нужна: вода сохнет, деревья горят, - всем тяжело…
- Для хлеба, знать.
- Да и для хлеба безо времени да без меры не большая прибыль. А ведь и вовремя и не вовремя - все Бог посылает.
- Не вовремя, тогда, значит, испытание за грехи.
- А вот, - вмешался Иван Осипович, - у нас одного старика жаром убило: никого не обижал и шел-то на богомолье, а его жаром и убило. Это как понимать надо? Сергей молча торжествовал.
- За чужие, знать, грехи, не за свои пострадал, - решал Прохор Никитич не совсем уверенным тоном.
- Как же так? Другие будут пьянствовать да гулять, Господь за них безвинных стариков убивать?
- Или, простите, к примеру, вы бы долгов не платили, а меня бы за вас в яму посадили; хорошо бы это было? - заметил Сергей.
- Лучше щи-то хлебай, чем глупости разводить; к чему, да к чему? Ты думаешь про жару, что она к чему, а он, может, про тебя думает, что ты, Сережка, ни к чему. Насытившись, долго и тягостно пили чай, кто с яблоками, кто с вареньем. Сергей снова начинал резонировать:
- Часто очень бывает затруднительно понять, что как понимать следует; возьмем так: убил солдат человека, убил я; ему - Георгия, меня на каторгу, - почему это?
- Где тебе понять? Вот я скажу: живет муж с женой, и холостой с бабой путается; другой скажет, что все одно а большая есть разница. В чем, спрашивается?
- Не могу знать, - отозвался Сергей, смотря во все глаза.
- В воображении. Первое, - говорил Прохор Никитич будто отыскивая не только слова, но и мысли, - первое: женатый с одной дело имеет - раз; другое, что живут они тихо, мирно, привыкли друг к другу, и муж жену любит все равно как кашу ест или приказчиков ругает, а у тех все глупости на уме, все хи-хи, да ха-ха, ни постоянства, ни степенности; оттого одно - закон, другое - блуд. Не в деянии грех, а в прилоге, как прилагается дело-то к чему.
- Позвольте, ведь бывает, что и муж жену с сердечны трепетом обожает, а другой и к любовнице так привык, что все равно ему, - ее поцеловать, комара ли раздавить: как же тогда разбирать, где закон, а где блуд?
- Без любви такое делать - скверность одна, - отозвалась вдруг Марья Дмитриевна.
- Вот ты говоришь: "скверность", а мало слова знать надо их силу понимать. Что сказано: "скверна" - идоложертвенное, - вот что; зайцев, примерно, есть - скверна, а то блуд.
- Да что ты все "блуд", да "блуд"! Подумаешь, какой разговор при мальчиках завел! - прикрикнула Арина Дмитриевна.
- Ну, что ж такое, они и сами понимать могут. Так ли Иван Петрович? - обратился старик Сорокин к Ване.
- Что это? - встрепенулся тот.
- Как вы насчет всего этого полагаете?
- Да, знаете ли, очень трудно судить о чужих делах.
- Вот правду, Ванечка, сказали, - обрадовалась Арина Дмитриевна, - и никогда не судите; это и сказано: "не судите, да не судимы будете".
- Ну, другие не судят, да судимы бывают, - проговорил Сорокин, вылезая из-за стола. На пристани и на мостках оставались лишь торговки с булками, воблой, малиной и солеными огурцами; причальщики в цветных рубахах стояли, опершись на перила, и плевали в воду, и Арина Дмитриевна, проводив старика Сорокина на пароход, усаживалась на широкую линейку рядом с Марьей Дмитриевной.
- Как это мы, Машенька, лепешки-то забыли? Прохор Никитич так любят чай с ними кушать.
- Да ведь на самом на виду и положила-то их, а потом и не к чему.
- Хоть бы ты, Парфен, напомнил.
- Да ведь мне-то что же? Если бы где на воле забыли, я бы, конечно, скричал, а то я в горницы не ходил, - оправдывался старик-работник.
- Иван Петрович, Саша! куда же вы?! - позвала Арина Дмитриевна молодых людей, начавших уже подыматься в гору.
- Мы, маменька, пешком пройдемся, еще раньше вас придем тропкой-то.
- Ну, идите, идите, ноги молодые. А то проехались бы, Иван Петрович? - уговаривала она Ваню.
- Нет, ничего, мы пешком, благодарю вас, - кричал тот с полугоры.
- Вон - любимовский прибежал, - заметил Саша, снимая фуражку и оборачиваясь слегка вспотевшим, раскрасневшимся лицом к ветру.
- Прохор Никитич надолго уехал?
- Нет, дольше Петрова дня не пробудет на Унже, там дела немного, только посмотреть.
- А вы, Саша, разве никогда с отцом не ездите? - А я и всегда с ним езжу, это вот только что вы у нас гостите, так я не поехал.
- Что ж вы не поехали? Зачем из-за меня стесняться? Саша снова нахлобучил фуражку на разлетавшиеся во все стороны черные волосы и, улыбнувшись, заметил:
- Никакого стесненья тут, Ванечка, нет, а я так очень рад с вами остаться. Конечно, если б с мамашей да тетенькой с одними, я бы соскучал, а так я очень рад; - помолчав, он продолжал, как бы в раздумьи: - ведь вот бываешь на Унже, на Ветлуге, на Москве и ничего-то ты не видишь, окромя своего дела, все равно как слепой. Везде только лес, да об лесе, да про лес: сколько стоит, да сколько провоз, да сколько выйдет досок, да бревен - вот и все. Тятенька уж так и устроен и меня так же образует. И куда бы мы ни приехали - сейчас по лесникам да по трактирам, и везде все одно и то же, один разговор. Скучно ведь это, знаете ли. Вроде как, скажем, был бы строитель и строил бы он одни только церкви, и не все церкви, а только карнизы у церквей; и объехал бы он весь мир и везде смотрел бы только церковные карнизы, не видя ни разных людей, ни как они живут, как думают, молятся, любят, ни деревьев, ни цветов тех мест - ничего бы он не видел, кроме своих карнизов. Человек должен быть, как река или зеркало - что в нем отразится, то и принимать; тогда, как в Волге, будут в нем и солнышко, и тучи, и леса, и горы высокие, и города с церквами - ко всему ровно должно быть, тогда все и соединишь в себе. А кого одно что-нибудь зацепит, то того и съест, а пуще всего корысть или вот божественное еще.
- То есть, как это божественное?
- Ну, церковное, что ли. Кто о нем все думает и читает, трудно тому что другое понять.
- Да как же, есть и архиереи, светского не чуждающиеся, из ваших даже, например, владыка Иннокентий.
- Конечно, есть, и, знаете ли, по-моему очень плохо делают: нельзя быть хорошим архиереем, хорошим офицером, хорошим купцом, понимая все одинаково; потому я вам, Ваня, от души и завидую, что никого из вас одного не готовят, а все вы знаете и все понимаете, не то что я, например, а одних мы с вами годочков.
- Ну, где же я все знаю, ничему у нас в гимназии не учат!
- Все же, ничего не зная, лучше, чем зная только одно, что можно все понимать. Внизу глухо застучали колеса дрожек, и где-то на воде далеко раздавались громкая ругань и всплески весел.
- Долго наших нет.
- Должно, к Логинову заехали, - заметил Саша, садясь рядом со Смуровым на траву.
- А разве мы с вами ровесники? - спросил тот, глядя за Волгу, где по лугам бежали тени от тучек.
- Как же, почти в одном месяце родились, я спрашивал У Лариона Дмитриевича.
- Вы хорошо, Саша, знаете Лариона Дмитриевича?
- Не так чтобы очень; недавно ведь мы познакомились-то; да и они не такой человек будут, чтобы с первого раза узнать.
- Вы слышали, какая у них история вышла?
- Слышал, я еще в Питере тогда был; только я думаю, что все это - неправда. - Что - неправда?
- Что эта барышня не сама убилась. Я видел их, как-то Ларион Дмитриевич показывали мне их в саду: такая чудная. Я тогда же Лариону Дмитриевичу сказал: "Помяните мое слово, нехорошо эта барышня кончит". Такая какая-то блаженная.
- Да, но ведь и не стреляя можно быть причиной самоубийства.
- Нет, Ванечка, если кто на что его не касающееся обидится да убьется, тут никто не причинен.
- А за то, из-за чего застрелилась Ида Павловна, вы вините Штрупа?
- А из-за чего она застрелилась?
- Я думаю, вы сами знаете.
- Из-за Федора?
- Мне кажется, - смутившись ответил Ваня. Сорокин долго не отвечал, и, когда Ваня поднял глаза, он увидел, что тот совершенно равнодушно, даже несколько сердито смотрит на дорогу, откуда поднимались дрожки с Парфеном.
- Что же, Саша, вы не отвечаете? Тот бегло посмотрел на Ваню и сказал сердито и просто:
- Федор - простой парень, мужик, что из-за него стреляться? Тогда, пожалуй, Лариону Дмитриевичу не пришлось бы брать ни кучера к лошадям, ни швейцара к дверям и не ходить к доктору, когда зубы болят. Чтобы не было Федора, нужно бы…
- А вы нас дожидаетесь? - закричала Арина Дмитриевна, слезая с дрожек, меж тем как Парфен и Марья Дмитриевна забирали кульки и мешочки и черная дворовая собака с лаем вертелась вокруг. На Петров день собирались съездить в скит верстах в сорока за Волгой, чтобы отстоять обедню с попом на такой большой праздник и повидаться с Анной Никаноровной, дальней родственницей Сорокиных, жившей на пчельнике у скита; в Черемшаны, где жили дочери Прохора Никитича, отложили ехать до Ильина дня, чтобы прогостить до конца ярмарки, куда собирался съездить и Ваня. В сентябре думали съехаться, - женщины из Черемшан, мужчины - из Нижнего, а Ваня в конце августа, прямо, не заезжая сюда, в Петербург. Дня за четыре до отъезда, почти уложившись в дорогу, все сидели за вечерним чаем, рассуждая в десятый раз, кто куда и на сколько времени поедет, как с вечерней почтой принесли два письма Ване, не получавшему с самого приезда ни одного. Одно было от Анны Николаевны, где она просила присмотреть в Василе небольшую дачу рублей за 60, так как в конце концов Ната так раскисла, что не может жить на даче под Петербургом, Кока уехал развлекать свое горе в Нотенталь, около Ганге, а Алексей Васильевич, дядя Костя и Боба просто-напросто останутся в городе. Другое было от самого Коки, где среди фраз о том, как он грусти "о смерти этой идеальной девушки, погубленной тем негодяем", - он сообщал, что курзал под боком, барышень масса. что он целыми днями катается на велосипеде и пр. и пр. "Зачем он мне пишет все это? - думал Ваня, прочитала письмо, - неужели ему не к кому адресоваться, кроме меня?"
- Вот тетя с сестрой просят присмотреть дачу, хотели сюда приехать.
- Так что же, вот у Германихи, кажется, не занята, хотели астраханцы приехать, да что-то не едут; и вам б недалеко было.
- Вы спросите, пожалуйста, Арина Дмитриевна, не сдаст ли она за 60 рублей, и вообще, как там все.
- И за 50 отдаст, вы не беспокойтесь, я все устрою.
Удалившись в свою комнату, Ваня долго сидел у окна не зажигая свечей, и Петербург, Казанские, Штруп, ea квартира, и почему-то особенно, Федор, как он видел его последний раз в красной шелковой рубахе без пояса, улыбкой на покрасневшем, но не привыкшем к румяна лице, с графином в руке, - вспомнились ему; зажегиши свечу, он вынул томик Шекспира, где было "Ромео и Джульетта", и попробовал читать; словаря не было, и без Штрупа. он понимал через пятое в десятое, но какой-то поток красоты и жизни вдруг охватил его, как никогда прежде, будто что-то родное, невиданное, полузабытое воскресло и обняло горячими руками. В дверь тихонько постучались.
- Кто там?
- Я, можно войти?
- Пожалуйста.
- Простите, помешала я вам, - говорила вошедшая Марья Дмитриевна, - вот лестовку вам принесла, в свою сумочку уложите.
- А, хорошо.
- Что это вы прочитывали? - медлила уходить Марья Дмитриевна, - думала, не пролог ли, что взяли почитать
- Нет, эта так, пьеса одна, английская.
- Так, а я думала, не пролог ли, слов-то не слышно, чуть что читаете с ударением.
- Разве я вслух читал? - удивился Ваня.
- А то как же?.. Так я лестовочку на этажерку положу… Спокойной ночи.
- Спокойной ночи. И Марья Дмитриевна, поправив лампаду, бесшумно удалилась, тихо, но плотно закрыв двери. Ваня с удивлением, как пробужденный, посмотрел на образа в киоте, лампаду, кованый сундук в углу, сделанную постель, крепкий стол у окна с белой занавесью, за которой был виден сад и звездное небо, - и, закрыв книгу, задул свечу.
- Вот незабудок-то на болоте, - восклицала ежеминутно Марья Дмитриевна, покуда ехали вдоль болотной луговины, сплошь заросшей голубыми цветами и высокой водяной травой, на которой сидели, почти с незаметным трепетом блестящих крыльев и всего зеленоватого тельца, коромыслы. Отставши с Ваней от первой брички, где ехали Арина Дмитриевна с Сашей, она то сходила с тележки и шла по дорожке вдоль болота и леса, то снова садилась, то сбирала цветы, то что-то напевала, и все время говорила с Ваней будто сама с собой, как бы опьяненная лесом и солнцем, голубым небом и голубыми цветами. И Ваня почти со снисходительным участием смотрел на сиявшее и помолодевшее, как у подростка, лицо этой тридцатилетней женщины.
- В Москве у нас чудный сад был, в Замоскворечьи мы жили; яблони, сирень росла, а в углу ключ был и куст черносмородинный; летом никуда мы не ездили, так я, бывало, целый день в саду; в саду и варенье варила… Люблю я вот, Ванечка, босою ходить по горячей земле или купаться в речке; сквозь воду тело свое видишь, золотые зайчики от воды по нем бегают, а как окунешься, да глаза там откроешь, так все зелено, зелено, и видишь, как рыбки пробегают, и ляжешь потом на горячем песке сушиться, ветерок продувает, славно! И лучше как одна лежишь, никого подружек нет. И это неправда, что старухи говорят, будто тело - грех, цветы, красота - грех, мыться - грех. Разве не Господь все это создал: и воду, и деревья, и тело? Грех - воле Господней противиться: когда, например, кто к чему отмечен, рвется к чему - не позволять этого - вот грех! И как торопиться нужно, Ваня, и сказать нельзя! Как хорошая хозяйка запасает вовремя и капусту и огурцы, зная, что потом не достанешь, так и нам, Ваня, и наглядеться, и налюбиться, и надышаться надо вовремя! Долог ли век наш? А молодость и еще кратче, и минута, что проходит, никогда не вернется, и вечно помнить это бы нужно; тогда вдвое бы слаще все было, как младенцу, только что глаза открывшему или умирающему. Вдали слышались голоса Арины Дмитриевны и Саши; сзади стучала по гати телега Парфена, жужжали мухи, пахло травой, болотом и цветами; было жарко, и Марья Дмитриевна, в черном платье и белом платке в роспуск, побледневшая от усталости и жары, с сияющими темными глазами, сидела, слегка сгорбившись, на тележке рядом с Ваней, разбирая сорванные цветы.