- Как ты все просто решаешь, Полина. Ну, ладно, - прибавила она, передохнув. - И потом, знаешь, еще одно меня мучит… У меня бывает беспричинная тоска. Такая тоска, прямо смертная. Мне тогда кажется, что со мной произойдет что–то ужасное. Понимаешь, это, может быть, и глупо, но такая мысль преследует меня. Родов я не боюсь… нет, не то.
Клавдия полуобернула лицо к заре, и в ее глазах, упорно вглядывавшихся во что–то, была тревога, тяжелая мысль, которую и сама она не могла оформить. Она не говорила больше с Полиной, сидела тихо.
Этот вечер они провели вдвоем, как в прежние времена, в Петербурге. При лампе, самоваре стало веселей. Полина рассказывала о театре, ходила, жестикулировала. Энергическая, надеющаяся Полина хорошо действовала на Клавдию.
- Ах ты, милая моя сестра–артистка, - говорила она, смеясь. - Ты же не забудь меня, когда будешь знаменитостью.
- О, Клавдия, путь искусства труден, ты не можешь себе представить, сколько интриг и неприятностей надо преодолевать. Но зато если успех, то уж это успех.
И глаза Полины блестели - ей казалось, что она тоже на этом тернистом, но светлом пути, ведущем к славе.
Часов в десять вернулся Степан. Разговоры их смолкли. Степан пришел расстроенный, усталый. Положение его в партии становилось трудным, - он сам чувствовал, что так и должно быть: по многим вопросам и организации, и принципа он не мог согласиться со взглядами руководителей.
Дома тоже было не блестяще: он все не мог срастись с семьей, с женой. Между ним и Клавдией не выходило ссор; но была черта, весьма отделявшая их друг от друга.
Нередко думал об этом Степан ночью, когда не спалось; он не мог хорошо сказать, сделал ли какой промах, но временами ему становилось жутко: жутко под бременем чужой жизни и жизни, имеющей еще появиться. Все это он должен был пронести - и не был в себе уверен.
"Верно, у меня любви мало", думал он. И этого вопроса тоже не мог решить, потому что иногда ему казалось, что как раз любви у него море, и стоит этому морю прорваться… Тут он доходил до одной мысли: Лизавета. Дальше он не думал, по крайней мере, старался не думать.
- Я, конечно, очень уважаю твоего мужа, - говорила Полина сестре, на другой день. - Несомненно, он исключительно благородная личность, но все же я его стесняюсь. Мне кажется, он довольно суров.
И Полина не рискнула даже предложить ему идти в театр, где она через два дня должна была выступать. Она решила лучше зайти к Пете, познакомиться с Лизаветой и, как она выражалась, "посмотреть московскую богему".
XXIV
Театральные вкусы Москвы и Петербурга различны; к тому времени Москва прочно стала за Художественный театр, и гастроли Полининой актрисы успеха не имели. Труппу нашли слабой, пьесы - вульгарными, а премьершу - авантюристкой, подражающей Режан.
Полина огорчилась. Она была предана своему театру и дурно говорить о премьерше не позволяла. Однако, у Пети и у всех знакомых ее осуждали и в театр не шли: против этого она была беcсильна.
- Да не пойду я, не пойду, что я за дура! - говорила Лизавета, лежа на диване и болтая ногами. - Вы, Полиночка, не обижайтесь, по–моему она просто дрянь. Она вас обирает.
Полине Лизавета нравилась. Тем труднее было слушать подобные вещи.
- Полина, - сказал Петя, чтобы ее немного подвинтить: - заводи собственный театр, ставь хорошие вещи, тогда будет успех.
Полина немного стеснялась и сказала:
- Ты говоришь о декадентских произведениях, Петруня? У нас ставили, как это… Метерлинка. Но публики было мало. Конечно, надо идти за веком, я понимаю…
Клавдия, однако, присутствовала на одном спектакле, и даже была за кулисами. Полина волновалась - она играла крохотную роль; была очень мила, интересна, пока не вышла на сцену. Но когда Клавдия взглянула из первых рядов на сестру, ей сразу стало грустно: она не узнала изящную и миловидную Полину. По сцене толклась нескладная фигура, не знала, куда себя девать и не своим голосом произносила разные слова. Было несомненно, что у ней нет главного, и единственного: дарования. И когда Клавдия раздумалась о ее будущем, ей стало еще тяжелей. Она не сказала об этом сестре. Но отчасти та сама почувствовала.
- По этой роли ты не можешь судить, Клавдия. Если б ты меня видела в "Чайке"…
Но Клавдия не хотела смотреть ее в "Чайке". Кого она могла там играть?
И все же, в общем Полина уезжала из Москвы веселая. Ее легкомысленной и доброй душе нравилось, что она артистка, помощница знаменитой актрисы и пр. Она горячо обнимала Клавдию и говорила:
- Ну, до осени, увидишь, какая я вернусь из поездки!
Клавдия тоже целовала ее и поехала даже провожать на вокзал. Там Полина опять потерялась среди бритых физиономий, актрис, суетни, крика. Клавдия все боялась, что ее затолкают, и вообще стеснялась в этом обществе.
И когда ушел поезд, она с облегчением села на скромного Ваньку, который через всю Москву повез ее на Плющиху.
Был февраль, теплый, солнечный день. Все в Москве казалось Клавдии таким покойным, ясным, как кусок голубого неба у ней над головой, как золотой образ церкви Николая Чудотворца на Арбате. Ей внезапно представилось, что она живет здесь всю жизнь, что Степан любит ее нежной и преданной любовью, что у нее дети, есть кое–какие средства, и в ее жизни всегда - это солнце и славные, предзакатные облачка. Чувство продолжалось минуту, потом она поняла, что все не так, что это только мгновенное видение.
"Что же", - подумала она: - "может быть, я действительно изменилась". Она вспомнила, как ходила на демонстрацию, как у ней навертывались тогда слезы восторга, как ездила она на голод. Все это было очень хорошо, но теперь она не сделала бы уже этого. Клавдия вздохнула и слегка потянулась, пригретая солнцем. "Да, я, конечно, теперь другая, самая буржуазная баба, занятая ребенком, своим брюхом. Мне никуда сейчас не хочется, и не нужно мне ничего". Ее мысли опять перешли на беременность, на то, как она будет родить. Времени оставалось уже совсем мало; Клавдия присмотрела лечебницу, где старшим врачом был ее дядя, доктор Шумахер. Там с нее возьмут гроши. Родов она не боялась, но все же ей хотелось продлить время беременности: так тихо, светло чувствовала она свое дитя и себя самое в такой глубокой безопасности, будто под его защитой.
Но этот день все же пришел. Он был тепел и ласков, как бывает иногда в начале марта. С утра Клавдия почувствовала боли. Степан тотчас повез ее на Долгоруковскую, в лечебницу. Он был молчалив, внимателен и добр к ней, и слегка волновался. Клавдия крепилась, настроение ее было довольно бодрое. Взглядывая на побледневшее лицо Степана, в его темные глаза, в морщину, собиравшуюся на лбу, она не без гордости думала, что это он за нее волнуется. И прощала ему недостаток ласковости: когда мужчина взволнован, он всегда несколько суров.
Доктор Шумахер принял их отлично; он был старомодный человек, в сюртуке, широких брюках и с пробором посреди головы. Обладал мягким характером, лечил по–старинному и рассказывал немецкие анекдоты. В Москве его очень любили.
- О, не беспокойтесь, - сказал он Степану, когда Клавдия вдруг испугалась клиники и заплакала; - Клавдия всегда была самая нервная из их семьи, знаете. Она очень нервная, я их отлично помню, у нее в детстве был сильный понос, знаете, дизентерия, это же влияет на нервы.
Когда Степан уехал, и Клавдия осталась одна, в руках опытных и спокойных людей, к ней быстро вернулось хорошее самочувствие. Шумахер осмотрел ее и сказал:
- Ну вот и отлично, можешь десять человек мужу родить.
И он рассказал, что иногда, не видя несколько лет пациентку, он забывает ее; но достаточно произвести гинекологическое исследование - и вспомнит. Клавдию это очень развеселило.
- Значит, дядя, чтобы вы меня не забыли, я должна по временам рожать.
Доктор вымыл руки, рассказал анекдот и ушел.
Клавдию положили в небольшую палату, где ее визави оказалась полная добродушная дама из провинции. Они скоро разговорились, - дама скучала в одиночестве. Ее рассказы о провинции, о жизни в глухом городке действовали на Клавдию успокоительно.
- У меня было десять человек детей, я вам скажу - и что же, много труда, лишений, но все–таки я счастлива. У меня муж очень хороший человек; мы двадцать лет вместе прожили, никогда между нами никакой ссоры. Нет, и дети большое счастье… Старшенький у меня здесь в Комиссаровском, часто ко мне заходит. Не можете себе представить, какой он ласковый.
Глядя на эту полную женщину с карими глазами, полуседую, но бодрую и приветливую, Клавдия подумала, что она ей завидует, в конце концов. Ей представилось, что хорошо жить в каком-нибудь Масальске простой и тихой жизнью, с мужем, который целиком предан тебе и семье. Ничего - что за всю жизнь три раза сходишь в театр. Что, верно, и не подозреваешь о существовании партий, опасностей и треволнений, связанных с этим.
В десять часов потушили свет. Клавдия чувствовала себя усталой, но ей было хорошо, она находилась в добром, размягченном состоянии, хотя боли усиливались. Она воображала разныя вещи: например, будто Степан полюбит кого–нибудь настоящей любовью, а она придет к нему и благословит на эту любовь, подавляя в сердце страдание и отчаяние. Или она умрет за него, возьмет на себя какия–нибудь его деения. Она переворачивалась и не могла заснуть, вздыхала. Глаза ее были влажны.
- Не спите, милая? - спросила соседка. - Больно?
- Нет, ничего, благодарю вас… Я думаю… Ах, я все думаю, - ответила Клавдия.
- А вы не раздумывайтесь, вам нужно сил набираться. Вы лучше спали бы. Считайте до трехсот, потом опять сначала.
- А как по-вашему… подвиг нужно в жизни иметь?
Соседка как будто задумалась. В полутьме белела ее постель, белела она сама неопределенным пятном. Из окна с зеркальным стеклом струился голубоватый отблеск городской ночи.
- Вот уж я и не знаю, как вам сказать. Конечно, мне кажется, не надо отказываться от бремени…
Как сказал Спаситель: бремя мое легко есть. Да знаете, когда живешь, работаешь много, возишься, как–то думать мало приходится. И потом, когда любишь, так всякое бремя легко, это уж что говорить.
Клавдия вздохнула, перевернулась на другой бок, пыталась заснуть. Это плохо ей удавалось. Рядом с ней, на стене, было золотое пятнышко света, и когда она в него всматривалась, золотые нити его свивались, образуя странные узоры, менялись, двоились. Ей представилось, что это загадочные символы ее жизни; она старалась что-то понять, прочесть свои судьбы; но когда начинало казаться, что сейчас она поймет, фантасмагория обращалась в обыкновенный кусок стены с золотистым отсветом фонаря.
Наступил перерыв в болях. "Подвиг", - думала она, засыпая: - "подвиг". В последний момент перед сном она увидела ясное небо, звезды и вечность. Она поняла что–то поразительно-прекрасное и поразительно-печальное. Сердце ее сжалось такой тоской, будто вечность, которую она ощутила, была смерть.
Через три часа, на рассвете, у ней начались роды. Но она была уже иным человеком. Точно ночью переступила ступень, навсегда отделившую прежнюю Клавдию от теперешней. Среди родовых мук она повторяла про себя: "подвиг, подвиг", - но ей казалось, что теперь не она уже говорит это, а другая Клавдия, лишь несколько похожая на прежнюю.
Страдания продолжались пять часов, и когда ее ввезли на тележке обратно в палату, где она провела ночь, маленькое существо пищало уже рядом с ней, в люльке. Увидев ее, соседка заплакала.
- Ничего, - говорила она, - ничего, моя милая, это всегда так бывает, скоро оправитесь.
Она дотащилась до Клавдии, обняла ее и поцеловала. Клавдия слабо пожала ей руку, взглянула на ребенка. Это было ее дитя, которого она ждала с таким трепетом и радостью. Но сейчас она ничего такого не чувствовала. Она только понимала, что случилось что–то очень удивительное.
Ее выздоровление как роженицы шло быстро; но с этого дня все, наблюдавшие за ней, стали в ней замечать странности.
XXV
После свадьбы Петя с Лизаветой поселились в Филипповском переулке. Переулок этот тих и мил, как бывают переулки в Москве между Никитской и Пречистенкой.
Рядом с их домом был забор; оттуда простирал ветви над всей уличкой гигантский вяз; за ним - маленькая церковь, одна из знаменитых сорока сороков, наполняющих в праздник столицу звоном. Квартира их была старинная, с иконами, образами, мебелью в чехлах; были и птицы в клетках. Они снимали две комнаты.
Хозяйка вначале стеснялась - что студенты - но потом привыкла, и с Лизаветой у них установились добрые отношения; старушка нравилась Лизавете, а это значило, что она могла задушить ее поцелуями и нежностями.
Приблизительно так стояло дело и с Петей; их любовь была очень горячей, тесной, плотской. В эти месяцы, в Филипповском переулке, Петя узнал счастье обладания молодой женщиной, любимой и красивой. Действительно, страсть была стихией Лизаветы и высекала из нее огненные искры. Иногда Пете казалось, что Лизавета - вообще несколько полоумное существо, опьяненное светом и молодостью. Свет сиял в ее золотистых волосах, в янтарно–молочной коже, в ее поцелуях, глазах. Рядом с ней Петя казался себе тусклым и неинтересным. Конечно, он любит и предан ей, но он решительно ничем не замечателен, довольно робок и в обществе молчалив. Если бы не Лизавета, конечно, к ним никто не ходил бы.
Но теперь на это они пожаловаться не могли. Часто бывало мало денег, но всегда достаточно гостей. Как и на Кисловке, народ толокся больше после обеда, но получалось впечатление всегдашнего праздника.
Это не очень способствовало Петиным работам в университете; но факультет его был легок, к римскому праву, все равно, человека нельзя приохотить, а предметы философские, общественные, давались легко. В это время Лизавета подарила ему даже Карла Маркса, "Капитал"; на книге была сделана ее небрежным почерком надпись, блиставшая любовью, зажигавшая беспросветную книгу. Петя начал читать, но скоро отложил. Мысли же демократического характера скорее даже укреплялись в нем. Оне не были резки и страстны, как у Лизаветы, но нередко теперь, размышляя о будущем, Петя рисовал себе его так, что, запасшись знаниями в университете, он войдет в жизнь борцом за слабых и притесняемых. Ему казалось, что он может быть полезным как адвокат в рабочих процессах.
И иногда, в соответствии этому настроению, он ходил на лекции в косоворотке и тужурке нараспашку.
Хотя в университете друзей у него не было, но чувствовал он себя здесь по–иному, чем в институте. Тут были ученые, известные всей образованной России. В некоторых ощущалось обаяние, которое дается славой, талантом. Все же университет был столбовой дорогой русской культуры.
Так слушал он энциклопедию и философию права. Ее читал популярный профессор, в которого Петя был даже слегка влюблен. Ему нравилось бледное лицо, тонкие руки, глаза, казавшиеся глубокими и как бы видевшие Абсолют, Справедливость, Добро. Он отстаивал идеализм, был новатором, говорил блестяще - ровным, слегка матовым голосом, и у студентов–марксистов в фаворе не был: они считали его оппортунистом. Пете же он представлялся существом залетным, из мира более изящнаго и возвышенного, чем обычный. И Платон, Сократ в его изображении подчиняли своему очарованию.
Конечно, ему хотелось по–настоящему держать себя на экзаменах. Хотя наступила уж весна, и в Филипповском переулке стаял снег, гремели пролетки, солнце заливало комнаты, и козлороги вели себя шумнее - Петя урывал все же время и подчитывал книжки по философическим вопросам.
На экзамен он надел новую тужурку и тщательно причесался; стало немного смешно, он посмотрел на себя в зеркало, покраснел и усмехнулся.
Когда он вошел в другую комнату, где был кофе, Лизавета читала газету. Кофе был холодноват - Лизавета не отличалась хозяйственностью - в открытую фортку веял весенний ветер; солнце золотилось в Лизаветиных волосах.
- Ты посмотри, какая сегодня реклама к коньяку, - сказала Лизавета, слегка зевая: - ужасно смешно!
И она стала читать вслух глупые стишки, чему-то смеялась, хотя в стихах не было ничего смешного. Но у Лизаветы были две слабости: рекламы и хроника происшествий. Петя тоже чему–то смеелся за нею; она соскочила с дивана, бросилась на него и поцеловала.
- Бог мой, Бог мой! - бормотала она, теребя его за уши, за нос. - У–ух ты!
Петя задыхался от смеха, щекотал ее, она взвивалась и прыгала, и вообще они вели себя безобразно.
- У меня сегодня экзамен, я провалюсь, - сказал Петя: - чорт ты неугомонный.
- Ну, Господь с тобой! - Лизавета вдруг немного струсила и закрестила его. - Хорошо. Мне только хочется тебя еще раз поцеловать.
Когда он вышел на улицу и переходил на другую строну, она высунулась в форточку и закричала:
- Я сегодня к Клавдии пойду, у ней ребеночек! Не попади под автомобиль!
Петя вспомнил, что Клавдия родила, что не все у ней правильно, но сияющий солнечный день, мысли об университете, экзамене довольно быстро овладели им. Его пробирало легкое волнение. Положим, он предмет знал. Были небольшие рифы, но неопасные. Все–таки, хотелось показать себя с хорошей стороны.
Он пришел довольно рано и до начала экзамена успел подчитать о Юме и законе причинности. Это был один из самых скучных и отвлеченных вопросов.
Когда профессор вызвал его и своей белой рукой перетасовал билеты, Петя с тоской подумал: где же здесь проклятый Юм?
Но ему досталось "об умственных направлениях XVI–го века". Тут был Коперник и Галилей, кроме того, по недавно читанному роману он мог наговорить много хорошего о Леонардо да Винчи. Петя так и сделал. Профессор глядел на него темными, магнетизирующими глазами, поглаживая черную бороду, и бледность его лица казалась Пете почти жуткой. Взгляд его был благожелателен, но, по-видимому, проникал насквозь.
- Да, - сказал он. - Очень хорошо. Мне хотелось бы знать, как вы смотрите на понятие причинности по Юму?
Петя вздохнул и стал разсказывать. Во дворе университета распускались деревья, в окно тянуло славным нагретым воздухом, и солнце блестело в пуговицах студенческих тужурок, нагревало молодые лбы, полные причинностями. Петя не сдался и на Юме, получил пять.
Это было приятно, но когда он шел домой по Никитской, то думал, что для знаменитого профессора он - один из сотен, знающих о Юме. Его же, Петю, с его мыслями о жизни, чувствами, стремлениями, профессор не знает и никогда не узнает. У Пети защемило сердце. Он думал о славе, блеске, о том, что некоторым людям поклоняются, как героям. Да, но что сделал он такого, за что его могут выделить из толпы?
Петя любил мечтать, и чаще о таком, что было явно невозможно и к нему не подходило. Так и теперь, он стал воображать, что он лидер могущественной партии, честной и благородной, и ведет борьбу за отмену смертной казни. Несколько раз попытки не удаются, наконец, после долгих треволнений настает день, когда в парламенте происходит последнее сражение с врагами.
Петя сел на бульваре на лавочку и глядел на детей.