Дальний край - Зайцев Борис Константинович 19 стр.


То светлое и прекрасное, что переполняло Петю, иногда заставляло его почти задыхаться. Тогда он снова чувствовал, что глупеет, и ему не стыдно было этого. Тогда ему хотелось плакать. И как некогда в Москве, - раз в темном переулке, под звездным небом, оглянувшись, не видит ли кто, они поцеловали священную землю Италии.

В ту ночь Петя видел легкие, сладостные и печальные сны. В два часа он проснулся. С улицы доносился странный, мягкий топот. Подбежав к окну, он приоткрыл жалюзи.

Небо было ясно, в звездах; чуть бледнел рассвет. Вся уличка была полна овцами, тесной толпой спешившими куда–то. Их подгоняли пастухи. И эти серые овцы, и звезды, тишина рассвета говорили о чем–то дочеловечески–далеком. Петя вспомнил халдейских пастухов и царей–волхвов. Он хотел разбудить Лизавету, но овцы прошли, как исчезает видение. Снова было тихо. Флоренция спала.

Вечером следующего дня, ни о ком не думая, они сидели на площади Синьории, за столиком скромнейшего кафе.

Темнело, зажигались огни. Пахло Флоренцией.

Проезжал веттурин с англичанкой, чуть не задевая их. Флорентийцы болтали, стоя кучками посреди площади, другие пили кофе. На синем небе вырезалась башня Коммуны, освещаемая отсветом огней. Козимо гордо заседал на коне. Над всем висел нестройный, милый гам Италии.

В это время подошел певец с гитарой. Оглядев публику, он ударил по струнам. В этот теплый вечер он пел так же, как всегда поют итальянские уличные певцы, о любви, горе покинутого юноши. Хорошо он пел, или плохо? Что было бы, если б он выступил в концерте? Этого нельзя было сказать, но здесь он казался частью вечера, жизни, сладостной и очаровательной каплей поэзии. Это чувствовали все. Все внимательно его слушали: то, о чем он пел, - было настоящее, всеми некогда пережитое, всем близкое.

Ему бросали в шляпу сольди. Бросил и Петя и обернувшись - вдруг увидал Алешу. Алеша, несколько возмужавший, с белокурой бородой, в огромной шляпе, стоял в трех шагах, тоже слушал, и не видел их.

Через минуту они хохотали, целовались, Лизавета повисла на его шее и болтала ногами - к полному удовольствию итальянцев.

- Нет, - говорил Петя: - я глазам своим не поверил, стоит и стоит, как живой!

Лизавета слегка визжала.

- Послушай, ну как ты здесь, ну это очаровательно, да как ты тут очутился? Это же прямо что–то невозможное.

Алеша, по их расчетам, должен был жить в Риме, в качестве эмигранта.

- Что же такое? - сказал Алеша. - Сегодня тут, завтра там. Мало ли где я был. Я и в Ницце побывал.

Оказалось, что и здесь он вел бездомную жизнь: в Монте Карло выиграл, и теперь бродил по Италии, частью двигаясь по железным дорогам, частью пешком, от городка к городку Тосканы, и от остерии к остерии. Пробирался же он в Рим, это верно, там у него появилась уж симпатия. Все это Алеша выложил довольно быстро, и на каждом слове хвалил Италию.

- Очень мне нравится, - говорил он. - Не страна, а радость. Я и не думаю теперь возвращаться. Бог с ней, с Россией, революцией. Тут останусь. У меня во Флоренции есть знакомые, предлагают работать на ферме, да я не хочу. Поживу в Риме, а там, может, в Генуе матросом наймусь. Посмотрю, по крайности, белый свет.

По случаю встречи решили выпить. Алеша повел их в кабачок, к своим друзьям на улицу Tavolini, где было знаменитое кианти.

С хозяйкой он держался запросто. Его принимали за художника, он имел кредит и чувствовал себя превосходно.

- Эрколе! - заорал он на маленького лакее, черного, с лицом философа.

- Fiasco chianti! Marca verde!

Эрколе гаркнул на него так же оглушающе:

- Pronti–i!

Это была игра - орать друг на друга, чтобы слышно было на Via Calzaioli.

Они просидели тут часа два. У Алеши были знакомые шулера, гадалки, и он угостил вином синьору Италию, жену Эрколе, - толстую судомойку с усиками на губе.

Лизавета подпила и хохотала. Выпил и Петя. Около двенадцати тронулись домой, напутствуемые лучшими пожеланиями.

Мужчинам не хотелось спать. Уложив Лизавету - хоть и не без протестов с ее стороны, - они направились бродить еще.

XLI

В двенадцать часов Флоренция почти пуста. Есть огни у Гамбринуса, на площади Виктора–Эммануила, да в кафе Рейнингауз, там же. В кафе Рейнингауз лакеи в красных куртках. За столиками иностранцы и много артистических молодых людей. Есть, конечно, и русские. Как во всех кафе rendez vous des artistes, кофе у Рейнингауза плох, но дух учреждения приятен.

Здесь они посидели недолго, выпили коньяку и отправились на S. Miniato. Почему они туда именно пошли, решить трудно, но так захотелось.

На берегу Арно, за башней S. Niccolo, Алеша неожиданно спросил:

- А ты знаешь, кого я в Риме встретил?

Петя не мог догадаться.

- Да, это нелегко. Твою прежнюю симпатию. Помнишь, Ольгу Александровну?

Петя замедлил шаг.

- Да не может быть? Как так?

- Очень просто.

Алеша закурил итальянскую сигаретку.

- Отец ее умер, она одна, живет теперь в Италии. Ну, Рим, русская колония, моментально и познакомился.

Петя сразу сообразил то, что давно приходило ему в голову: он не встречал ее нигде в России и не слышал о ней ничего.

Алеша помолчал и сказал:

- Ах, очаровательная женщина, прелестная! Я говорю вам это потому, что у вас давно все это было, да ты теперь и Лизкин муж: чудная!

Он сдернул с головы шляпу и хлопнул ею по колену.

- Что там прятаться, я ее люблю!

Петя ничего не сказал. Он шел задумчиво, постукивая тростью.

В его душе воскресло былое, он был выбит из настроения. Он, конечно, не любил уж Ольгу Александровну. Но ему дорога была ранняя юность, ее чистые, возвышенные чувства.

- Ты знаком с ней близко? - спросил он Алешу. Алеша ответил:

- Очень.

- Что ж, - сказал тихо Петя: - дай Бог вам счастья. Она, правда, прекрасная женщина.

- Мы говорили с ней много о тебе. Она хорошо о тебе отозвалась. Ты хотел бы ее видеть?

Петя ответил не сразу. Он не мог сказать решительно ни да, ни нет.

- Я думаю, - наконец, произнес он: - что этого не нужно. Не говоря уже о Лизавете, это и само по себе ни к чему. Что было, то было. Мы изменились, по–другому чувствуем. Наши пути разошлись.

Они медленно подымались по дороге к S. Miniato. Четырехугольная башня S. Niccolo осталась внизу. Стали открываться огоньки Флоренции.

Решетчатые ворота к piazzale Michelangelo были заперты. Солдат с плюмажем, в гетрах, пропустил их в калитку, и короткой, крутой тропинкой они пошли дальше. Журчали фонтаны. С каждым шагом город становился видней, обозначился знакомый изгиб Арно у Кашинэ, окаймленный цепью фонарей. Звонили полночь. Во Фьезоле кой–где блестели огни.

На скамье, на площадке, где стоит Давид, они сели. Никого не было сейчас тут, - лишь бродила пара сержантов - guardia, в штанах с лампасами и в треуголках.

Петя сел на скамью, Алеша лег, положив голову ему на колени. Шляпу он держал в руках и помахивал ею.

- Фу, ты Боже мой, - сказал он: - крутой подъем. А место чудеснейшее, это я всегда говорил. - Через минуту он прибавил: - Я повторяю, да это, ведь, все равно, нигде мне так хорошо не было, как тут в Италии. Удивительно хорошо.

- А вспоминаешь ты Анну Львовну? - спросил Петя.

Алеша повернулся и ответил:

- Да. Она была, а теперь ее нет. Я теперь полон другим. Некогда, я, ведь, живу минуту. Раз, два и меня нет. Не люблю философствовать, но должен сказать, что в своей жизни не чувствую никакого фундамента. Да мне и самому недолго жить, я уж знаю. Мне что–то очень хорошо, видишь ли. И это, наверно, скоро кончится.

- А ты боишься, что кончится?

Алеша вздохнул.

- Нет. Я, брат, раз в метель замерзал, другой раз меня в Москве драгуны чуть не застрелили - хоть бы что. Жить люблю, это верно, - он сел и улыбнулся: - а умирать, так умирать. Все равно не отвертишься.

Через минуту он сказал:

- Я совершенно здоров, мне двадцать три года, и если я умру скоро, то это произойдет от какой-нибудь глупости. Так уж мне на роду написано, это что говорить. Ну, да ладно. Видишь, вот тебе небо, такое, что нигде больше не найдешь, звезды удивительнейшая, Флоренция, красота, любовь. Сиди, дыши этим, и будет с тебя. А то некоторые мудрят очень. Например, Степан. Несчастный он человек, по-моему. И ничего из его жизни не выйдет.

- Степан, - сказал Петя: - ставит себе большие цели, только и всего. А выйдет ли из его жизни что, или не выйдет, это еще посмотрим. Я не думаю, чтоб его жизнь была ничтожна.

- Не моего он романа. Медведь, лезет по лесу, сучья трещат… кому–то там хочет добра, а у самого лапы в крови… и по дороге давит мелюзгу.

Алеша зевнул и перевернулся.

Петя молчал, ему не хотелось говорить. Встреча с Алешей, воспоминания об Ольге Александровне, все это как–то всколыхнуло его, в голове затолпились мысли.

Сколько времени, казалось ему, прошло с той весны, когда он был у Ольги Александровны! Как резко изменилось все, сколько новых чувств он узнал, как стремительно мчит жизнь - его, и его друзей, несет к таинственному, непредставимому пределу. Степан в ссылке. Алеша эмигрант, сам он, Петя, близок к апогею своего существования. Что будет дальше? Ему стало грустно и радостно. Радостно потому, что он знал красоту, любовь - лучшее, что есть на свете, и как раз в эти дни был переполнен ощущениями красоты. Но от большого счастья этих дней все улетит, и настанет момент, когда его жизнь пойдет на убыль. Его душевная история с Лизаветой - уже его последняя история. Он и не хотел бы иной. Он знал, что ни на какую иную не способен, как не может встретить иной Флоренции: она одна. Но все–же - жаль тех лет, что отгремели так пестро, временами ярко и радостно. "Конечно", - говорил он себе: - "пора и давать что-нибудь, не только брать. Пора.".

Он стал было думать о России, о своей будущей деятельности, но думы не долго продержались в нем. Алеша лежал неподвижно. Размышлял ли он так же о своей быстролетной жизни, мечтал ли об Ольге Александровне, или любовался звездами?

Небо над Фьезоле стало бледнеть. Запели петухи на соседних виллах. Стало сыровато. Статуя Давида увлажнилась росой.

Русские встали, и пешком побрели по viale, к Porta Romana. "Во всяком случае," - думал Петя: - "я рад, что жил, живу".

Все время видели они на рассвете дымно–золотистую Флоренцию, тихую, чистую и бессмертную. За ней лиловели горы.

Около Porta Romana стали попадаться люди. Солнце медленно подымалось, теперь раскрылся вид и на другую сторону Тосканы, к Чертозе - мягкая равнина зелени, черепичных крыш, прорезанных тополями, кипарисами. И тут на горизонте горы.

Они решили не ложиться. Сидели на Ponte Vecchio, смотрели, как в Арно ловят рыбу, как на рынок везут овощи в двухколесках. Забрались в лоджию Орканьи. Здесь дремало на плитах несколько личностей; воркуя, бродили по мраморным львам голуби. Солнце косо и резко било из–за Palazzo Vecchio.

Когда в седьмом часу подходили к альберго, где остановились Петя с Лизаветой, окошко отворилось, и оттуда выглянула заспанная, розовая мордочка Лизаветы.

- Забыла жалюзи спустить, - сказала она Пете зевая: - мне светло очень спать. Где шлялись? Хорошо было? Дура я, что с вами не пошла.

И через полчаса, веселые, но довольно тихие, они пили кофе за пятнадцать сантимов в bar Svizzero, у седого швейцарца.

Солнце сияло над Флоренцией. На Mercato Centrale пахло овощами; продавали жареные каштаны, на порогах лавченок сидели итальянки - кипела жизнь, легкая флорентийская толпа. Предстоял день райского существования.

XLII

Степан добросовестно проделал все, что приходится выносить беглецам из Сибири - переодеванья, ночевки у неизвестных лиц, испытал голод, опасения быть пойманным, и к концу лета добрался, наконец, в Москву.

Останавливаться здесь было рискованно; но он остановился. Тут он узнал, что Клавдия в психиатрической лечебнице, и положение ее безнадежно. Он хотел навестить ее, но врачи сказали, что не надо - это еще сильней ее раcстроит и принесет только вред. Степан не пошел. Он беcсмысленно бродил по знойной Москве, по вечерам глядел на золотой купол Христа Спасителя, сиявший в сухом, пыльном тумане. Его угнетала тоска.

Он жил под чужим паспортом в номерах "Кремль", где останавливаются актеры. По ночам просыпался, садился на постель и мучительно ждал, когда будет светло. Казалось, что в номере до того душно, что он сейчас задохнется. Он отворял окно, высовывал тяжелую голову наружу, и вид кремлевской стены, башен, Александровского сада, палевый рассвет еще сильнее терзали его.

Он ни о чем не думал. Он почти не вспоминал ни о Верочке, ни о Клавдии, и ему совершенно не хотелось разбирать, оценивать свое поведение, осуждать себя, он просто чувствовал невыносимую тяжесть, одиночество и безнадежность. Минутами ему казалось, что он не может более жить. Как будто сила, толкавшая его к бегству, проведшая через всю Сибирь, вдруг прекратила свое действие. Все это ни к чему. Он ничего не любит, ему ничего не надо, и вовсе он даже не революционер: лучше всего ему просто пустить себе пулю в лоб. Он садился к столу, клал на него голову, сдавливал руками виски и подолгу глядел в одну точку. Ему хотелось выть - долго и жалобно, как волку.

Он потемнел с лица, сгорбился, и его огромная фигура стала еще нескладней. Возможно, он и застрелился бы в номерах "Кремль", но случилось так, что по делам партии ему предложили ехать за границу, на итальянскую Ривьеру, где в то время жили члены центрального комитета.

Сначала он отказался. Потом равнодушно согласился - не из интереса к делам, как раньше, а просто так: послать, кроме него, было некого.

Брать заграничный паспорт было слишком опасно. И он перебирался в Германию с обычной процедурой беглецов, плыл на пароходе по Неману, ехал до границы на лошадях, и за пятнадцать рублей специалист-фермер, находившийся в добрых отношениях с пограничниками, как барана провез его среди бела дня в таратайке мимо кордона. Степан скорчившись сидел у него в ногах, едва прикрытый пледом. Ему все равно было, поймают его, нет - ехать ли на Ривьеру, или в Сибирь.

На немецкой территории он угостил фермера коньяком, в трактирчике, где обычно вспрыскивали удачную переправу.

Через два же дня был на итальянской границе, и молодой таможенник в шляпе с перьями спрашивал, нет ли у него папирос.

Свое поручение Степан выполнил довольно быстро, но не остался в том месте, где гнездилась эмиграция, а поселился в небольшой деревушке у Sestri Levante: там было тише. Это больше ему нравилось.

Степан приехал сюда перед вечером, на извозчике из Сестри. Ему было уже приготовлено помещение у почтенной итальянки, синьоры Тулы.

Отпустив извозчика, Степан стал подыматься по крутой каменной лестнице. Было темно, грязно, и бегали кошки. Тула встретила его приветливо, со свечей в руке, и показала комнаты.

Одна выходила на море, другая - в горы. Обе маленькие, чисто выбеленные, похожие на кельи. Потолки, конечно, расписаны, над кроватью Мадонна. В столовой госпожи Тулы стоял огромный шкаф со старинным фарфором, висели фотографии и аттестат, выданный ее покойному мужу, моряку, в награду за спасение погибавших. Тула глядела на Степана спокойно и благожелательно.

- Благодарю вас, - сказал Степан, как умел: - я у вас остаюсь.

Когда он отворил окно, в комнату потянуло влажным благоуханием. Он облокотился на подоконник, увидел мохнатые горы, заросшие соснами и оливковыми рощами, и внизу, у своих ног, небольшие виноградники, где возился человек в широкополой шляпе. Налево росли апельсинные деревья, и в них обозначались уже желтые плоды. Было пасмурно, накрапывал дождь.

Сзади ходила Тула, устраивала ему комнату, что-то шептала про себя. Он чувствовал вокруг старую, монотонную идиллическую жизнь, напоминавшую монастырь. Это ему нравилось. Хотелось еще взглянуть на море.

Чтобы выйти на берег, он должен был пройти проходом под железнодорожной насыпью.

Еще у Тулы он слышал все время ровный, глухой шум - когда же вышел на песчаный пляж, этот гул наполнил собою все. Иногда он рос, как бы доходя до высших нот, затем сменялся шуршанием, на мгновение замирал, и опять мягкий, глухой удар в берег - и облако брызг.

Становилось темно, и Степан неясно видел прибой - лишь белело что-то вдали. Дул сырой ветер, пахло морем. Налево виднелись огни Сестри, направо, в отдалении, вспыхивал и гас свет маяка на Portofino. Из туннеля вылетел экспресс, блеснул зеленоватым светом электричества в окнах вагонов, и, обдав побережье искрами, умчался.

Степан подошел к морю. Дождь слегка усилился, но он снял шляпу, и шел по мокрому песку у самых волн. Ноги его вдавались, отпечатывая следы; волны аккуратно смывали их.

Степану было приятно идти так. Его обдавали соленые брызги, дождь мочил волосы, но вокруг была теплая, сырая ночь в далекой стране, такой простой и прекрасной, так непохожей на все, что ему приходилось доселе видеть. Казалось, что когда он идет здесь, у волн, его никто не видит и не слышит; можно громко сказать, вслух, как ему тяжело. Капли дождя, мочившие голову, как будто унимали тот жар, которым она горела уже столько времени.

Степан шел, и вздыхал. Потом остановился и сказал:

- Господи! Господи, Боже мой!

Ему странно было слышать звуки собственного голоса, но не было стыдно произнесенных слов. В груди что-то затеплело. Ему вдруг показалось, что не все еще потеряно.

Вечером он вскипятил на спиртовке воду и пил чай. Угостил и Тулу, потом почитал немного и стал ложиться. "Здесь как в монастыре", подумал он, улыбнувшись, едва помещая свое большое тело на железной кровати. Ему опять стало горько. "Ну, монастырь и монастырь, место спасения… А мне ничего не надо". Прежняя апатия, мучительная и тоскливая, охватила его. Ни о чем не хотелось думать, он погасил свечу и лежал, бессмысленно уставившись в темноту. За стенкой молилась Тула. Он слышал ее вздохи, шепот. Потом она улеглась.

Степан думал вначале, что ему предстоит такая же ночь, как в номерах "Кремль". Но вышло по-другому. Его мысли зашевелились, проснулись. Он с ужасом увидел, что, в сущности, он на краю гибели. Как это так вышло, что он, Степан, человек, которому несколько лет назад все в жизни казалось таким ясным, заблудился, зашел в тупик, и едва держится? Степан вспомнил все последние месяцы, прожитые в безобразном упадке - и у него похолодели ноги. Нет, он еще жив, он не труп, и не собирается сдаваться.

Все происходит оттого, что какие-то силы, темные ветры его существа, отнесли его в сторону от настоящей дороги. Но где она? Как ее найти?

Назад Дальше