- Скоро замолк, а тело все летает из конца в конец. Тяжелыми сапогами с размаху в лицо, хохот, грубые шуточки… Толстый ко мне: "Ну-ка, товарищ, пойди сюда!" Руку мне за пазуху. Нащупал во внутреннем кармане жилетки бумажник, вытаскивает. А там удостоверение мое, - поручик Дмитревский. Развернулся наотмашь, и дальше я ничего не помню… Очнулся в комнатке кассира, в окошечко билетной кассы из зала свет. Лежит рядом Марк с раздутым, черным лицом, со стеклянными глазами, уж не дышит. Ощупываю себя. Тело ноет, но кости целы. Вдали выстрелы, все ближе. Пулемет затрещал, звенят разбитые стекла. Суматоха, матросы попадали на пол. - "Это недоразумение! Свои!" Комиссар к телефону. Вдруг - "ура!" Нет, не "свои"… Граната ручная в залу, матросы поскакали в окна, выстрелы, лампа упала и потухла. Открывается дверь, входят двое в нашу комнатку, один нажал кнопку электрического фонарика карманного, свет упал на его рукав, - череп с перекрещенными мечами. Марковцы!.. Я хотел крикнуть, и только мог застонать. Они назад. - "Господа! Тут еще товарищи!" Я собрал все силы, крикнул: "свои! свои!" И опять потерял сознание.
Он замолчал. Катя вздрагивала короткими толчками всего тела.
Ветер завыл и с шумом пронесся поверху. Чудовищные волны лезли на берег, шипели пеною, разбивались с гулким, металлическим звоном и, задохнувшись, ползли назад.
- И вот теперь, Катя, подумайте…
- Не надо говорить… - Катя блуждала вокруг глазами. - Что это за звон кругом? Такой нежный-нежный?
Дмитрий с недоумением смотрел на нее.
- Я не слышу. Море гудит.
Катя настойчиво сказала.
- Нет, другой какой-то звон. Стеклянный, особенный.
- А ведь правда.
- Ах, вот что! Это ветки оледенелые звенят… Как странно!
Они подошли к перилам. Ледяшки, облепившие ветки акаций, стукались под ветром друг о друга, и мелодический, тихий, хрустальный звон стоял в воздухе, независимый от медного рева моря.
- Пойдем, - сказала Катя.
Они пошли. За домом рев моря стал глуше, и яснее раздавался по всему саду таинственный, нежный хрустальный звон.
Катя остановилась.
- Дмитрий! - Она, задыхаясь, смотрела на него. - Митя! Милый мой! Так вот что тебе приходится там…
Она вдруг охватила его шею руками и крепко поцеловала.
- Катя!
Девушка припала к его плечу, он заглядывал в ее румяное от холода, небывало-прекрасное лицо и целовал в губы, в глаза.
Катя, спеша, развешивала по веревкам между деревьями сверкающее белизною рваное белье. С запада дул теплый, сухой ветер; земля, голые ветки кустов, деревьев, все было мокро, черно, и сверкало под солнцем. Только в углах тускло поблескивала еще ледяная кора, сдавливавшая у корня бурые былки.
Пришел, наконец, штукатур Тимофей Глухарь с сыном Мишкой. Иван Ильич сговорился с ним.
- Ладно, пятьдесят рублей. Только уж хорошенько все замажьте, перемените, где нужно, черепицы. Года два, говорите, простоит крыша?
- И пять простоит, ручаюсь вам… Где известка? Мишка, пойдем.
Они замешивали известку. Иван Ильич спросил:
- Вы, говорят, большевик?
Тимофей поспешно ответил:
- Какой я большевик, что вы! Хулиганье это, мошенники, - слава богу, нагляделись на них.
- А ведь вы были в революционном комитете при первом большевизме.
- Заставили идти, что ж было делать? Не пошел бы - на мушку. А мне своя жизнь дорога.
Иван Ильич обрадовался и стал рассказывать о большевистских зверствах в России, о карательных экспедициях в деревнях, о подавлении свободы мысли среди рабочих, о падении производительности труда, о всеобщем бездельничестве.
Глухарь поддакивал.
- Это действительно! Да, конечно! Разве наш народ на всех станет работать! Каждый только и норовит для себя урвать.
Парень Мишка с неопределенною усмешкой слушал.
Катя развесила белье и поспешила к Дмитревским.
Профессорша пекла на дорогу Дмитрию коржики, профессор в кабинете готовился к лекции.
- А где Дмитрий?
- Дрова колет в сарае, сейчас придет. - Наталья Сергеевна почему-то сильно волновалась. - А вы знаете, мы вчера с Митей засиделись до пяти часов утра.
В дверь постучались. Срывающийся женский голос спросил:
- Можно войти?
Наталья Сергеевна побледнела.
- Княгиня. Вы знаете, я ей утром письмо-таки послала. Ах, боже мой!.. Можно, можно!
Растерянно улыбаясь, она суетливо пошла к двери. Княгиня вошла, - с огромными, широко открытыми глазами, с неулыбающимся лицом.
- Наталья Сергеевна! Я сейчас получила ваше странное письмо… Как вам это могло прийти в голову? Да разве бы я позволила себе так шутить с вами?.. Хорошо ли вы везде искали?
- Кажется, все переглядела.
- Ведь вы, я помню, на туалет кольцо положили. Отодвигали вы туалет?
Наталья Сергеевна поспешно ответила:
- Нет.
- Позвольте, я посмотрю.
Княгиня стала отодвигать туалет. Наталья Сергеевна продолжала сидеть на месте.
- Ну, так и есть! Вот же оно! У плинтуса лежало, среди сора.
Она поднялась и протянула кольцо.
- Ах, так вот, где было… Да. Да.
Наталья Сергеевна взяла кольцо, избегая смотреть княгине в глаза. И та тоже не смотрела. И говорила облегченно:
- Ну вот! Слава богу! Я так рада… И как вы могли подумать, что я стала бы с вами так шутить. Не хватало бы, чтобы вы меня в краже заподозрили! - весело засмеялась она.
- Что вы, княгиня! - всполошилась Наталья Сергеевна.
Княгиня посидела немножко и ушла. Из кабинета вышел профессор и остановился на пороге. Молчали. Катя спросила:
- А вы смотрели за туалетом?
Наталья Сергеевна заговорщицки ответила:
- Все, все пересмотрела! Несколько раз отодвигала. И сору-то там никакого уж не было, я все вымела. А она так сразу и нашла!
Профессор поморщился и пошел обратно к себе в кабинет. Вошел с террасы Дмитрий.
- Ну, мама, дров наколол тебе на целый месяц. А-а, Катя!.. Мама, мы сейчас пройдемся, мне нужно отнести Агаповым вещи Марка.
- Скорей только возвращайтесь. Через полчаса завтрак будет готов.
Катя с Дмитрием вышли. Дмитрий сказал:
- Забыл я топор в дровяном сарае. Зайдем, я возьму.
В сарае Дмитрий обнял Катю и стал крепко целовать. Она стыдливо выпросталась и умоляюще сказала:
- Не надо!
- Ну, Катя…
- Вот сколько ты дров наколол!.. Где же топор?
- Э, топор! Его вовсе тут и нету.
Дмитрий крепко сжимал Кате руки и светлыми глазами смотрел на нее. Она сверкнула, быстро поцеловала его и решительно двинулась к выходу.
- Пойдем!
Они пошли вдоль пляжа. Зелено-голубые волны с набегающим шумом падали на песок, солнце, солнце было везде, земля быстро обсыхала, и теплый золотой ветер ласкал щеки.
Катя просунула руку под локоть Дмитрия и сказала:
- Вот что, Митя! Что ты вчера рассказал про себя, про Марка, - это что-то такое огромное, - как будто все эти горы вдруг сдвинулись с места и несутся на нас. Я всю ночь думала. Это и есть настоящая война. Если люди могут друг друга убивать, все жечь, разрушать снарядами, то пред чем можно тут остановиться? Так уж много нарушено, что остальное пустяки. А когда идут рыцарства и всякие красные кресты, это значит, что такие войны изжили себя и что люди сражаются за ненужное. И знаешь, мне начинает казаться: когда победитель бережно перевязывает врагу раны, которые сам же нанес, - это еще ужаснее, глупее и позорнее, чем добить его, потому что как же он тогда мог колоть, рубить живого человека? Настоящая война может быть только в злобе и ненависти, а тогда все понятно и оправдательно.
Дмитрий слушал с серьезным лицом, с улыбающимися для себя тонкими губами.
- Это оригинально.
- Нет, это правда. И вот, Митя… Те матросы, - они били, но знали, что и их будут бить и расстреливать. У них есть злоба, какая нужна для такой войны. Они убеждены, что вы - "наемники буржуазии" и сражаетесь за то, чтобы оставались генералы и господа. А ты, Митя, - скажи мне по-настоящему: из-за чего ты идешь на все эти ужасы и жестокости? Неужели только потому, что они такие дикие?
В глазах Дмитрия мелькнули страдание и растерянность, как всегда при таких разговорах.
- Это, Катя, сложный вопрос.
- Ничего не сложный.
Дмитрий украдкою оглянулся, поднес Катину руку к губам и шепотом сказал:
- Зачем, зачем теперь об этом говорить? Катя! Так у нас мало времени, - давай забудем обо всем. Когда мы опять свидимся! А мы будем ворошить то, чего все равно не изменить… Вот дача Агаповых. Зайдем.
- Я с какой стати? Не хочу я к ним. Я тебя здесь подожду.
- Ну, хорошо. Только отдам, и сейчас.
Он ушел. Садовник вскапывал клумбы у широкой террасы. Маленькая, сухая Гуриенко-Домашевская стояла у калитки своей виллы и сердито кричала на человека, сидевшего на скамеечке у пляжа.
- Пьянчужка несчастный! Тут тебе не кабак! Думаешь, большевики близко, так и нахальничаешь! Подожди, пока твои большевики подойдут!
Человек на скамейке отругивался. Катя узнала пьяницу столяра Капралова, сторожа Мурзановской дачи. Гуриенко ушла. Катя подошла к нему.
- Чего это она?
- Хе-хе! Ч-чертово окно! Пошел, говорит, прочь отсюдова, мужик! Не смей тут петь, мне беспокойство!.. Да разве я у тебя? Я на бережку сижу, никого не трогаю… Какая язвенная! Сижу вот и пою!..
Мой полштоф в кармане светит,
Рюмки гаснут на носу,
Ночью нас никто не встретит,
Мы проспимся на мосту… Ты, говорит, большевик! Нет, говорю, я не большевик. А все-таки, когда большевики придут, - ей-богу, голову тебе проломлю!
- А вы не большевик?
- Нет, не большевик! Когда в летошнем году экономию Бреверна разносили, я им прямо объяснил: то ли вы большевики, то ли жулики, - неизвестно. Тащит кажный, что попало, - кто плуг, кто кабанчика; зеркала бьют. Это, я говорю, народное достояние, разве так можно? Вот дайте мне бутылочку винца, - очень опохмелиться хочется. "Ишь, - говорят, - какой смирный!" Да-а… А вы что такое делаете? За это они меня теперь ненавидют… Жизнь разломали, - как ее теперь налаживать? И с той, и с другой стороны идет русский народ. Братское дело! Брат на брата, товарищ на товарища!
Глаза у него были умные и серьезные, тою интеллигентною серьезностью, при которой странно звучало: "кажный" и "в летошнем году". Катя из глубины души сказала:
- Ах, Капралов, зачем вы пьете!
- Гм! Как пью, - все видят. А как работаю - никто не замечает!
- Катерина Ивановна!
К ним бежала от дачи Ася Агапова.
- Катерина Ивановна! Мы арестовали Дмитрия Николаевича, не выпускаем его, пока не выпьет кофе. А он рвется к вам, совесть его мучит, и кофе останавливается в горле. Сжальтесь над ним, зайдите к нам!
Была она хорошенькая и вся сверкала, - глазами, улыбкою, открытою шейкою. Катя увидела, что не отделаешься, и встала. Капралов, когда она с ним прощалась, придержал ее руку.
- А только все-таки имейте в виду: будет народное одоление. Все равно, как мошкара поперла. Нет сильнее мошки, потому, - ее много. А буржуазии - горстка. И никогда ей теперь не одолеть. Проснулся народ и больше не заснет.
У Агаповых было чисто, уютно и тепло, паркет блестел. На белой скатерти ароматно дымился сверкающий кофейник, стояло сливочное масло, сыр, сардинки, коньяк. Деревенский слесарь Гребенкин вставлял стекла в разбитые окна.
Катя со всеми поздоровалась, подошла и к Гребенкину, протянула ему руку.
- Александр Васильевич, вы разве и стекольщик? Ведь вы же слесарь?
Гребенкин, с впалою грудью, исподлобья взглянул обрадованными глазами и развязным от стеснения голосом ответил:
- Я на все руки мастер: и слесарь, и стекольщик, и огородник, и спекулянт.
- Екатерина Ивановна, садитесь кофе пить, - позвала г-жа Агапова.
Катя чувствовала, - всем стало враждебно-смешно, что она поздоровалась с Гребенкиным за руку.
Г-жа Агапова рассказывала Дмитрию, как ночью кто-то выбил у них на даче стекла, как ограбили по соседству богатого помещика Бреверна.
- До чего дошло! До чего дошло! А как мы все радовались революции! Я сама ходила в феврале с красным бантом…
Муж ее, невысокий, с остриженною под машинку головою и коротко подрезанными усами, курил сигару и ласково улыбался.
- Ну, что же, ну, говорите нам прямо: как у вас дела в армии? - допрашивала Агапова. - Сумеете вы нас защитить или нет?
Дмитрий посмеивался.
- Сумеем!
Чахоточный адвокат Мириманов, - у него была в поселке дачка, и он по праздникам наезжал из города отдохнуть, - покосился на стекольщика и знающим голосом тихо сказал:
- Скоро уж не будет надобности вас защищать.
- Почему?
Мириманов посмеивался своими умными глазами.
- Скоро все так переменится, что вы даже не ожидаете. - Он помолчал. - Ленин уже два месяца ведет тайные переговоры с великим князем Борисом Владимировичем. Будет инсценирован государственный переворот. Идейные вожаки большевизма заблаговременно исчезнут, а всех скомпрометированных прохвостов оставят на расправу, чтобы окружить большевизм мученическим ореолом и уйти с честью. Ленин, Троцкий и другие получают пожизненную пенсию по пятьдесят тысяч рублей золотом и обязуются уехать в Америку.
- Дай-то бог! - вздохнула Агапова. - Там с ними уж легче будет управиться.
Борис, племянник Мириманова, шушукался с Асей. Лицо у него было бледное, а глаза томные и странно-красивые. Барышни Агаповы сверкали тем особенным оживлением, какое бывает у девушек только в присутствии молодых мужчин. Они изящно были одеты, и красивые девические шеи белели в вырезах платьев. Глаза их, когда случайно останавливались на Кате, вдруг гасли и становились тайно-скучающими и маловидящими.
Катя решительно отказалась от кофе, - потому что она была голодна, потому что ей очень хотелось всего этого вкусного после мерзлой картошки и чаю из шиповника. Дмитрий сидел с Майей, сестрой Аси, они с увлечением говорили о несравненной красоте православного богослужения. Майя смотрела медленными, задумчивыми глазами Магдалины, под взглядом которых так хорошо говорится.
Ася села за рояль и стала петь. Все песни ее были какие-то особенные, тайно-дразнящие и волнующие. Пела об ягуаровых пледах и упоительно мчащихся авто, о лиловом негре из Сан-Франциско, о какой-то мадам Люлю, о сладких тайнах, скрытых в ласковом угаре шуршащего шелка, и обжигающе-призывен был припев:
Мадам Люлю,
Я вас люблю!
Ей шепчут страстно и знойно…
Остро вспыхивали брильянты в серьгах Аси. И была дурманящая, сладострастно-ластящаяся красота в ее песнях. И только мешал шум стекольщика и его чахоточный, как будто намеренно-громкий кашель.
И сверкало солнце. И мягко качались за окнами малахитово-зеленые волны. На Катю музыка всегда действовала странно: охватывало сладкое, безвольное безумие, и душа опьяненно качалась на колдовских волнах, без сил и без желания бороться с ними.
Подошел Дмитрий. От него слегка пахло дорогим коньяком. Он сказал извиняющимся голосом:
- Пять минут еще посидим и уйдем. Знаешь, после бивачной жизни так приятна эта чистота, блеск, эти оживленные лица…
Старик Агапов тоже подошел.
- Странно, знаете, слушать… Девочка, с ее чистой душой, совсем сама не понимает, что поет. Вон, послушайте-ка!
И, благодушно улыбаясь, он потирал руки.
Ах где же вы, мой маленький креольчик,
Мой смуглый принц с Антильских островов.
Мой маленький китайский колокольчик,
Изящный, как духи, как песенка без слов?
Такой беспомощный, как дикий одуванчик…
Гребенкин прервал пение намеренно-громким, ни с чем не считающимся голосом:
- Хозяин, эти стекла коротки, - наставить кусок, или есть у вас стекла побольше?
Агапов, мягко улыбаясь, подошел к нему.
- Нет, побольше нету. Уж наставьте, ничего не поделаешь.
Потом, как-то странно нараспев, читал стихи Борис, племянник Мириманова. И стихи все были такие же, говорившие о легком, бездумном веселье, праздной и богатой жизни, утонченно-сладострастном соприкосновении мужчин и женщин.
В группе девушек нервных, в остром обществе дамском,
Я трагедию жизни претворю в грезо-фарс.
Ананасы в шампанском, ананасы в шампанском!..
Голос красиво и гибко пел, и баюкал на мелодических стихах. Катя вдруг отдала себе отчет, почему у этого Бориса глаза так странно-красивы и томны: они были искусно подведены снизу тонкою черною черточкой.
Катя с Дмитрием уходили. Барышни убеждали его отложить отъезд до завтра.
- Нынче именины Гуриенко-Домашевской, вечером все будут у нее. Она будет играть; Белозеров, наверно, придет, будет петь.
- Нельзя. Сегодня вечером должен быть в полку.
Они вышли. Катя жадно дышала морским ветром, с души смывалась колдовская красота баюкающей музыки. Она вздрагивала плечами и повторяла:
- Какая гадость! Какая гадость!
Дмитрий удивленно спросил:
- Что гадость?
- Все! Все! Почему гниль может быть такой красивой и душистой? Как будто парфюмерный магазин, где все дорогие духи разбились и пролились, и кружится голова, и не хочется уходить, и вдруг - солнце, ветер, простор… Ах, как хорошо!
Дмитрий слушал с улыбающимися про себя губами. В голове приятно кружилось от коньяку, сверкали пред глазами зовущие девичьи улыбки, было сладкое ощущение покоя и уюта.
- И за них-то вот бороться! Как она спрашивала: "сумеете вы нас защитить?" А тебе не хочется, когда ты смотришь на них, чтоб все это взлетело к черту, чтоб развалилась эта ароматно-гнилая жизнь?
Дмитрию хотелось закрыть душу от рвавшегося в нее из Кати буйно-злобного вихря, и не чувствовалось способности защищать эту жизнь, к которой, однако, в нем не было ненависти. Он взял в руки Катину руку и устало улыбнулся:
- Катя! Мне так ничего не хочется! Так не хочется! Одного только хочется: чтоб был мне какой-нибудь тихий уголок, чтоб никто не тревожил, и чтоб переводить Прокла.
Блажен, кто посетил сей мир
В его минуты роковые…
Не пожелал бы я никому этого блаженства!
- Неужели же тебе не интересно сейчас жить?
- Совсем не интересно. Гораздо интереснее было бы изучать все это, как давно минувшее.
Катя впилась в него пристальным, изучающим взглядом, от которого ему стало неловко.
- За что я полюбила тебя? - спросила она, как будто саму себя. И вдруг увидела его бесконечно-усталое лицо, умный, прекрасно сформированный лоб, что-то детски-беспомощное во всей фигуре, - и горячий, матерински-нежный огонек вспыхнул в душе.
Они шли, тесно под руку, по песку вдоль накатывавшихся волн. Дмитрий, с раскрывшейся душою, говорил:
- …какая-то полная атрофия активности. Там, где нужно мыслить, изучать, искать, у меня энергия неистощимая. Но где в жизни хоть шаг нужно сделать самостоятельный, меня отчаяние охватывает, и сама жизнь становится скучной, грубой и темной…
- Что же это такое?
- Как, что такое?
- Вы же ничего не сделали. Как было, так и есть.
- А это что? Тут какая щель была, ай забыли? Везде, где нужно, подмазали. Что вы такое выдумываете!
- Ну, вот, посмотрите: даже небо сквозь щель видно.