Том 4. Путешествие Глеба - Зайцев Борис Константинович 4 стр.


Хорошо ей говорить, а даже в жаркий день июньский вовсе не приятно, холодно и раздражительно, когда с немецкой аккуратностью льют тебе на плечи, сквозь носик с ситечком, прохладнейший дождь – точно ты редиска или огурец в парнике.

И потом – эта беззащитная голытьба пред какой-то Лотой! Нет, надо собрать всю мужскую гордость, чтобы не разреветься.

Возвратившись из Шахты, где сидел в конторе, распоряжался служащими, принимал рудокопов, выводивших свои "дудки" по тем вырубкам, где он стрелял тетеревов, отец пообедал, выпил со щами водочки, потом пива и лег отдыхать.

– В четыре меня разбуди, – сказал Глебу.

– А что?

– А то, что надо собираться на охоту.

Кабинет отца внизу, а спальня наверху, рядом со столовой – угловая. В четыре Глеб приотворил к нему дверь. Отец лежал на кровати, прикрыв лицо чистым носовым платком. По платку гуляли мухи, озабоченно перебегая с края на край, забегая в другой мир, полутемный, где дуло на них жаркою печью – смесь пива, водки, табака. Мухи даже упорно туда лезли, хотя идти по обратной стороне платка приходилось вверх ногами, и когда добирались, наконец, до желанных, красных щек, или ноздрей, из печи летело такое чихание, что приходилось наскоро улетать.

Комната же полна была горячим летним светом, опять виднелся в окне Высоцкий заказ, пахло отцом, сапогами его, стоявшими у постели, табаком, стружками от верстака и токарного станка, столярным клеем: это отцова мастерская.

В зимние, осенние вечера он строгает тут рубанком, вертит ногой педаль станка и вытачивает удивительные штуки: деревянный подсвечник, ножку к дивану, даже перечницу для стола. На верстаке же набиваются патроны.

Глеб слегка тронул его за ногу. Но несильно, чтобы не испугать. Отец не заметил. Тогда он снял платок. Отец продолжал храпеть. Глебу, при всей его основательности, приятно было поиграть с этим прекрасным, чудодейственным человеком, который зимой застрелил волка, ему, Глебу, сделал удивительный корабль – но вот сейчас лежит тут недвижимый и с ним можно забавляться как угодно.

Ощутив свою силу, он сел рядом и стал пальцем подымать отцу веко. Вышло забавно, под веком влажный белок с краснеющими жилками. Отнимешь палец, веко вновь закроется, точно игрушка. Раза два он так сделал. Потом стал щекотать в носу. Отец дрыгнул головой, как от мухи. А потом вскочил – да так быстро, что чуть не повалил Глеба: подобно всем здоровым, сильным людям, несколько пугался, если будили внезапно. Мгновение глядел бессмысленно, потом схватил Глеба, высоко поднял:

– А-а, это ты, разбойник! – и, посадив к себе верхом на плечи, торжественно прошелся по мастерской. Глебу было любопытно видеть мастерскую с птичьего полета, и он улыбался радостно, но сдержанно и как бы вежливо: не любил открыто выражать чувства. Весьма не прочь был бы прокатиться на отце и по другим комнатам, что нетрудно было сделать, но поступил иначе.

– Пятый час, ты опоздаешь на охоту. Отец ссадил его.

– Ка-а-кой огромный стал! Того и гляди вместе уток стрелять отправимся.

Отец попал в чувствительное место. То, что его до сих пор возят купаться с девчонками, что Лота поливает его на берегу из лейки как маленького, несколько уязвляло. Охотиться же он вполне бы мог! Однако это старшим не приходит в голову. Не то, чтоб самому стрелять – даже присутствовать на отцовской охоте еще нельзя.

И делая вид, что это ему безразлично, – однако же с оттенком тайной обиды – он сказал:

– У меня и ружья нет уток стрелять.

Отец не ответил. Стал надевать болотные сапоги и не без загадочности улыбнулся.

А потом началось обычное охотницкое снаряжение: в затопленной послеполуденным, зеркальным жаром комнате отец надевал свои патронташи и ягдташи, обтирал двустволку. Свернутой из бумаги лопаточкой зачерпнул соды, всыпал в стакан с водой и выпил. Забрал черного пойнтера Норму, славно и длинно рыгнул – спустился вниз. Лошадь была запряжена. Глеб сопровождал его с видом независимым, несколько и надменным: пустяки все эти охоты, видано-перевидано, не удивишь.

И когда в золотом облаке пыли отец укатил по устовской улице мимо господских амбаров к сосоннику и дальше в Сопелки, он пошел утешаться в палисадник. Утешение не из хитрых: на днях показал столяр Семиошка, как делать из молодого липового побега дудочку. Если она удастся, то в свирель такую можно высвистать и первую жизненную неудачу, всегда кажущуюся несправедливостью, и первую радость, всегда принимаемую как должное, и всегда недостаточную.

Дудочка не вполне удалась. Посвистывала, но с шипом, вовсе не то, что созидал Семиошка. Недавно Вальтон сделал… разве такую? Можно ли сравнивать?

Но не весьма он сейчас расстроился, хотя и любил, чтобы дело удавалось. День медленно протекал в обычных занятиях, с полностью и беззаботностью сладостного июня. Отпили пятичасовой чай под липами в палисаднике, и вечер положил длинные, свеже-прозрачные тени ракит, тянувшихся от дома вдоль прясла до околицы. Тени перебежали дорогу в церковь и на "поповку", легли по лужайке перед палисадником: она же и часть широченной улицы. На той ее стороне соседские дворы: Тишаковы, Гусаровы, и угловой, где пьяница муж часто колотил бабу Устинью. Все это знакомое-перезнакомое. И с деревенскими детьми дети барские в дружеских отношениях – вместе играют в лапту на лужайке, где на самом видном месте, на двух столбах с перекладиной, похожей на виселицу, висит небольшой колокол-набат: для того страшного в деревне дела, которого еще Глеб не видал, но уже слышал о нем, называется пожар.

Незадолго до заката, мимо палисадника, частью бредя и по лужайке, возвращается стадо: коровы, овцы, несколько жеребят.

Бабы выбегают из дворов, разбирают овец. Как они отличают их? Почему из сотен узнают именно своих? Этого нельзя понять. Но ошибок не бывает.

Позади стада, сидя боком на мерине, даже не обратав его, а придерживаясь рукой за холку, молодецки въезжает Вальтон – пастушок, забредший в село случайно, неизвестно откуда взявшийся. Обыкновеннейший малый, лет шестнадцати, скуластый и грубоватый, с большими глазами, загорелый… – казался он детям героем. Даже странная кличка: Вальтон, неизвестно кем данная, приросла романтически и очаровывала.

Лиза, Соня-Собачка, да и сам Глеб были в него влюблены. Вальтон бедняк и сирота, Вальтон пришелец, молодецки хлопающий бичом, молодецки сидящий на мерине, а когда надо, без обратки скачущий на жеребце, дальше всех бьющий в лапту и быстрее всех бегающий… – чем не покоритель душ?

– Бим-бом! – визжали девочки, завидя его. – Бим-бом!

Слово это домашнее, якобы и бессмысленное, но для детей смысл имевшее – таинственный, несколько стыдный. Глеб чувствовал это. Сейчас почти рассердился, что девочки болтают свои глупости.

– Что такое бим-бом? Я ничего не понимаю.

Девочки захихикали. Соня-Собачка сжала руками толстенькие свои щечки, "сделала кота" и захохотала:

– Ну, ты, дудочник… Бим-бом!

Глеб собрался было обидеться – терпеть не мог непочтительного обращения, но тут сам Вальтон на мерине поравнялся с палисадником.

– Вальтон, Вальтон, когда в лапту будем играть? – закричали девочки. – Вальтон, приходи на лужайку!

Вальтон, как знаменитый тенор, покровительственно поклонился. Когда загонит стадо, явится.

Стадо он загонял не весьма долго. Закат уже означился за церковью, розовеющим пологом. Потом звездочка показалась. Закат покраснел, летучая мышь прострекнула в воздухе уже теневом. Герой явился – небрежный и великолепный, в загаре немытой молодости. Снисходительно осмотрел Глебову дудочку – ну, это что… Завтра он ему сделает настоящую. Глеб не посмел даже обидеться за плохой отзыв (а попробовали бы сказать это девчонки!).

Началась игра – очень интересная и вовсе безнадежная для тех, кто сражался против Вальтона. Ибо и лаптой бил он дальше, и мячом стрелял в бегущего врага всех метче. Нет, Вальтон это Вальтон.

В девятом часу он ушел – позвали ужинать от Гусаровых: каждый день он кормился у кого-нибудь поочередно. Прокатил на дрожках отец из Сопелок, с двустволкою за плечами, тремя-четырьмя утками в ягдташе. Сзади за ним враскоряку сидел Гришка. Значит, и им пора ужинать.

– Kinder, nach Hause! – как муэдзин, возгласила с балкона Лота.

В это время, в июньской мгле мальчишки села Усты выезжали в ночное – скакали мерины и кобылы, позванивая бубенчиками, по главной слободе, подымая пыль. Уже Медведица и другие звезды все вышли. Савоськи, Ивашки, Петруньки нестройной, веселой толпой неслись на скифских своих лошаденках в луга на Жиздру. Каждую ночь начинался для них теперь Бежин луг с тайною его и поэзией. Но это Глебу было заказано, хоть и составляло горячую мечту: мать умерла бы со страху, если бы хоть на час очутился он в ночном.

И господа мирно ужинали в том же палисаднике, при свечах в стеклянных колпачках, с набивавшимися туда мотыльками. Впрочем, набегавшись, дети едва не заснули от усталости. Даже расспрос отца об охоте – любимейшее Глебовое занятие – нынче не вышло. Больше того. Пришлось тому же Гришке вынести его из-за стола прямо в спальню (рядом с материнской постелью и его кровать). Дашенька уложила. Мать пришла проститься и поцеловать.

Что-то верное, неколебимое и непреложное было в матери. Одно то, что рядом белеет ее постель, и позже она придет, ляжет на нее – делает нестрашным летний сумрак с доносящимися издали, приглушенными голосами ужинающих. На всякий случай в соседней комнате будет сидеть Дашенька. Но без ощущения матери и ее близости все было бы пустяк.

В окне темно-малиновый, изнемогающий закат. Тянет лугами, сыростью, покосом. В колосящихся ржах к Высоцкому заказу бьют перепела. Коростель надрывается – коростель июньской русской ночи.

* * *

Встав раньше других, одевшись, но еще до утреннего чая, отец заходил иногда к матери. В чечунчовом пиджаке, с гладко причесанною головой, садился на край постели, закуривал. Мать лежала покойно. Он целовал ей руку, вполголоса начинался разговор.

Глеб любил эти утренние посещения. Ему казалось – так и надо, хорошо и ласково разговаривать отцу с матерью. Это высшие и благодетельные силы: как им не жить в согласии? Невелик был еще его опыт и наивен. Многое предстояло узнать. Но навсегда обликом домашнего мира осталось: отец, почтительно целующий руку матери, мать, неторопливо и благожелательно отвечающая.

Случалось, он не слышал, как входил отец. Просыпался на середине фразы и старался догадаться, о чем идет речь.

– Тише, – говорила мать вполголоса. – Не мешай сыночке. Он проснется.

Но "сыночка", хоть и находился еще в райском возрасте, уже и хитрил, делал вид, что спит, а сам слушал. Благодаря чему из первых рук узнавал иногда любопытные вещи.

Например: не только, что у него есть бабушка, но и что у нее странное имя Франя, и ее ждут сюда. Эта бабушка Франя побывала уже у других братьев отца, а теперь, как он выразился, "объезжая епархию" (последнего слова Глеб не понял, но решил, что это нечто огромное), – посетит и их. Она старомодный человек, полька и католичка, любит порядок и довольно властная. Отец надеялся, что все пройдет хорошо.

Мать отвечала спокойно, несколько прохладно. Если бы Глеб более был искушен, он в тоне ее многое бы почувствовал. Но в его годы мало еще в этом разбираются. А вот что приедет бабушка – действительно интересно.

"Поль-ка, – подумал Глеб – странное слово". Ему представилась толстая девка Полька на деревне. Нет, бабушка, конечно, не такая.

Другой разговор оказался гораздо занятнее.

– Ты знаешь, – сказал отец, – мы с Дедом надумали заказать ему маленькое ружье. У Деда есть приятели на тульском заводе, обещали скоро сделать.

Мать удивилась. Но отец стал объяснять, что ничего странного тут нет. Глеб человек основательный, да ему и растолкуют, как надо обращаться с оружием.

Мать заметила, что ведь он еще маленький…

– Маленький, да понимающий. Его не зря Дрец назвал "герр профессор".

Первым, непосредственным движением Глеба было бы сесть на постели, заявить: "Да, и не хуже взрослого с ружьем управлюсь", но он этого не сделал. Может быть, для другого это и хорошо, но не для него. Для него, Глеба, надо сдержаться, слушать дальше и волнения не выдавать. Мало ли там какое ружье! Пожалуй, еще не настоящее.

Он слишком много мечтал о настоящем ружье, получить его слишком большое счастье, чтобы сразу поверить. Но, во-первых, если и счастье, то неприлично его показывать. Во-вторых, может быть, тут что-нибудь и не так? Подарят детскую игрушку с названием ружья…

И он смолчал. Но от волнения и сомнений, когда отец ушел, встал даже хмурым.

Мать несколько удивилась.

– Ты что, сыночка?

– Ничего.

– Ты что-то невеселый?

Мать сама была не из откровенных. Все-таки, удивилась бы еще более, если б узнала, что как раз разговор о ружье он слышал.

– Ничего. Так.

Когда он отвечал "так", за это слово далее пробраться было уже невозможно.

Глеб ходил весь день с загадочным и недовольным видом. Девочки над ним подсмеивались – он молчал. Единственно, с кем можно бы поговорить по душам, это Вальтон. Но – если не сомневаться. С Вальтоном хорошо делиться счастьем. А если все это только разговоры и ружье игрушечное? Оказаться смешным в Вальтоновых глазах?

Конечно, знает все в точности Дед. Дед человек неплохой, этого нельзя отрицать. Его просто так называют "Дедом", а он совсем нестарый, приятель отца, тоже инженер, Глеб слышал даже раз, сказали о нем: "технолог" – слово странное, но видимо, значительное. У него большая шляпа с полями и главное, огромная черная борода – из-за нее и прозвище, он правда похож на деда и все лицо сильно заросло, только глаза посмеиваются, веселые, и скорей добрые. Дед, когда приезжает, то или хохочет с отцом, или гуляет и без конца разговаривает с Лотой – о чем? Просто удивительно! Лота довольно милая девушка, отец называет ее Fraulein aus Riga. В чем тут дело, не совсем ясно, однако улавливает он нечто насмешливое. Уже понимает, что она немножко "из простых", не "наша". Не то, что Дашенька, конечно, или кривоногий Гришка, но и не совсем барышня. Лицо у ней беленькое и незначительное, она очень добросовестна, честна. На нее можно положиться. И когда мать в прошлом году уезжала на полтора месяца под Калугу в имение Будаки, все хозяйство оставалось на Лоте. (Именно тогда и произошел случай, что Глеб впервые закурил, соблазненный деревенскими приятелями – да где! в конопле на огородах. Его чуть не вырвало. А вечером Лота нашла у него в кармане окурок: преступление обнаружилось. Наутро с ужасом доложила она отцу: "Gleb raucht". Отец расхохотался, сел в дрожки и поехал за тетеревами. У Глеба же остался неприятный осадок. Он еще более стал относиться к Лоте сверху вниз, и хотя подвергался унизительному омовению на бережку, все-таки резко себя от нее отделял.)

Но вот теперь от Деда с его широкополой шляпой и бородатым лицом как бы зависит, будет ли у него ружье, настоящее или игрушечное, и когда все это произойдет. Разумеется, если спросить, Дед все скажет. Но именно спрашивать-то и считает он ниже своего достоинства. Еще подумают, что это его интересует!

И Дед приезжал не раз, не два, так же называл его "юноша" (чего Глеб терпеть не мог), подхватывал, как маленького, сажал на плечо, а потом пил с отцом за обедом водочку и уходил гулять с Лотой. Никакого ружья не было.

Зато, в один прекрасный день, перед домом у калитки палисадника остановилась коляска. Из подъезда выбежали Гришка, Дашенька, в окне кухни появилась лысоватая голова кухарки Варвары. Отец осторожно и почтительно высаживал из экипажа старую даму в чепце, довольно высокого роста, с большим, не весьма правильным, но важным и как бы иностранным лицом.

– Бабушка Франя! Бабушка Франя! – закричали девочки. – У-ух!

От волнения и возбуждения Лиза и Соня-Собачка схватились за руки, как-то присели, взвизгнули и сделали вид, что им очень страшно. Потом понеслись по всему дому с воплем: "Бабушка Франя!"

Бабушка же, в черном манто, слегка поколыхивая чепцом с лентами, медленно и с достоинством, как королева в театре, проследовала в дом. Глебу вдруг стало тоже страшновато. На той стороне улицы, у своей двухсрубной избы, Масетка Тишакова, приподняв подол, как зачарованная глядела на "барыню". Потом не выдержала, от избытка чувств кинулась к своим, в хату. Глеб не прочь был бы так же поступить. Но – noblesse oblige! Он не Масетка, даже и не Соня. Приехала бабушка – и отлично, надо как следует ее встретить.

Дедушка Петр Андреевич был военный, служил при Николае I, "брал Варну и Силистрию", как говорил отец. Пока его полк стоял в Польше, успел жениться на Франциске Станиславской, и вывез ее в Симбирск. В родовом Скрипине и засел, полковником в отставке, закладывая и перезакладывая другие имения. Вряд ли Россия, да еще восточная, нравилась бабушка Фране, и неизвестно, как прошла ее жизнь с мужем. Но все это ушло. До Глебовых времен сохранились лишь обрывки отцовских рассказов. Они рисовали прежнюю, уже полуфантастическую жизнь в Скрипине среди крепостных – для Глебова внука явилось бы легендарным детство самого Глеба.

Легендарная бабушка Франя дала сыновьям образование, вышли они людьми вольных и новых занятий: адвокат, врач, инженер. Сама же она пребывала средь них образом прошлого – обликом несколько иной, не совсем русской жизни.

В Устах ей отвели комнату нижнего этажа, рядом с отцовским кабинетом. Там она разложила свои вещи, повесила над постелью Распятие, на столике лежало Евангелие, молитвенник, вблизи стояла скамеечка, куда становилась она коленями на молитву. Зажгла лампадку пред иконою Ченстоховской Божией Матери – от одного сына к другому, из Орла в Киев, из Киева в Калужскую губернию странствовала она со всем своим польско-католическим снаряжением.

В устовском доме кое-где висели образа, но случайные, без любви заведенные, без любви к ним и относились: ни отец, ни мать, "люди шестидесятых годов", верующими не были. Мать, к ужасу родных, некогда ходила в Петербурге на курсы, слушала физиологию у Сеченова и носила модный тогда гарибальдийский берет. Базаровское было ей не чуждо. А отец, смеясь, рассказывал, как в Горном институте профессор богословия опровергал Дарвина. Священники в доме бывали, на Пасху и Рождество – получали, что надо, "вкушали", придерживая рукава рясы, и отправлялись восвояси.

И уж во всяком случае бабушка., со своим Распятием, ежедневными долгими молитвами (когда нельзя было к ней входить), со своим prie-Dieu, оказалась таинственным и необычным для детей существом. Глеб встретился с ней без затруднений. Она величественно, как императрица, но и ласково наклонила к нему свое огромное лицо. Он шаркнул ножкой, поцеловал ручку, вдохнул слабый запах духов – а затем она удалилась на свой Синай, как некое загадочное божество. Глеба она не смутила и не обидела, все же почувствовал он в ней иной мир: не возникло желание приблизиться.

Назад Дальше