По приезде домой я рассказал, обо всем братьям и сестрам, которые позавидовали моему счастью; няня при этом объявила мне, что будет звать меня не иначе, как "красной говядиной" или "грачом" (клички гимназистов, чрезвычайно распространенные в то время).
Я был в совершенном восторге. К тому же у меня образовался в это время порядочный альт, и отец позволил мне петь на клиросе в острожной церкви, где мы вместе с гнусавым дьячком и дряхлым ключником, певшим дискантом, отличались на левой стороне, образуя трио. Но счастью моему, как и всякому счастью в сей жизни, суждено было на некоторое время помрачиться… Дело было вот какого рода.
В первый воскресный день, забежав в кабинет отца, я уронил на пол и разбил вдребезги любимый его фарфоровый стакан. Отец окончательно вышел из себя… Но покуда он ходил в детскую за нагайкой - я скрылся. Зазвонили к обедне, и отец, сопровождаемый кучей детей мужского и женского пола, отправился в церковь, приказав няне отыскать меня и привести туда же. Делать нечего - нужно повиноваться. Вошедши в церковь (обедня уже началась), я, по обыкновению, стал пробираться на левый клирос, как был остановлен резким криком отца: "Куда ты?" Я совершенно оторопел. Дьякон, услышав крик, сбился в произносимой им ектении, но, к счастью, скоро поправился и продолжал. Отец между тем подозвал меня к себе и, взявши за ухо, поставил на колени на амвон, против образа богоматери. Я опустил глаза в землю и начал учащенно накладывать на себя крестное знамение и делать поклоны, стараясь хотя сколько-нибудь скрыть от других свое волнение и свое тяжелое положение. Оправившись, я взглянул на левый клирос, где грустные лица дьячка и ключника, сочувствовавших моему горю и убитых тем, что расстроилось трио, глубоко тронули мое детское сердце. Совершенно уничтоженный таким нежданным оборотом дела, я уставил глаза на образ богоматери и на ее святом лике ясно прочел печаль и сожаление обо мне. Это меня несколько ободрило, и я спокойно выстоял на коленях целую обедню, после которой отец засадил меня читать жития святых и продержал в детской за этой книгой целых три дня. Наконец в один прекрасный день я получил амнистию, потому что скоро должен был отправиться в гимназию.
II
А вот и время моего отправления в гимназию наступило. Раз поутру отец разбудил меня часов в шесть и велел готовиться к отправлению на приемный экзамен. Я тотчас оделся, взял в руки арифметику и начал перелистывать ее, вовсе не думая читать, потому что голова моя была занята совершенно иным. Фантазия быстро представляла один за другим различные образы, в которые воплощалась моя собственная персона: то являлся маленький гимназистик, бойко отвечающий свой урок и хвалимый учителем; то рослый, плечистый молодец, побивающий целую толпу своих товарищей; то наконец робкое, забитое, чахлое существо, от которого я с негодованием отворачивался, как от странного порождения праздной фантазии… Подержав в руках арифметику, я принялся перелистывать точно таким же образом грамматику, в которой был гораздо слабее. Пересматривая цифры на страницах, я наконец остановился на самой большой из них, думая, что уж тут непременно должно быть что-нибудь важное. Начинаю вчитываться… Раз прочел - не понимаю; в другой - тоже; в третий читаю - та же история. Я уже хотел бросить мудреную книгу, как вдруг подходит отец и спрашивает меня, что я читаю. Я ответил: "Грамматику". - "Ну, вот ты это место долго читаешь, дай я спрошу: знаешь ли?" Отец взял у меня книгу и громогласно произнес: "Говори отсюда: глаголы начинательные…" Я молчал. "Как же ты учил, учил, а ничего не знаешь?" - спросил отец. "Да этого я не учил, это я так только посмотрел". - "А, так-то ты готовишься к экзамену? - протянул отец. - Стань на колени и учи, что нужно", - прибавил он. Я повиновался и со слезами на глазах начал бормотать какое-то давно мне известное правило. Наконец встали мои братья и сестры и начали бегать мимо меня, стараясь узнать, за что я поставлен на колени. Я уткнул лицо в книгу, читая мертвые и сухие правила, которые едва ли могли пойти в голову, и на все расспросы братьев отвечал только энергическим движением головы. Так выстоял я до девяти часов. Отец не велел мне даже давать чаю, потому что, говорил он, сытое брюхо к ученью глухо… Так отравлена была заря моего счастья!
Часов в девять мы отправились: я, старший брат и отец. Дорогой отец делал наставления брату в таком роде: "Ой, берегись, Миша! ой, берегись делать такие шалости! Ты ведь знаешь, что у меня нет пощады… Я тогда тебе полтораста розог дал, теперь двести дам - и в кантонисты! Я тебе, как перед богом, говорю это!" Брат молчал и нервически подергивал губами, вероятно припоминая "полтораста".
По приезде в гимназию мы пошли в публичный зал, где производились в это время экзамены. Директор сидел у одного стола вместе с вертлявым господином, тонким и изящно одетым, и другим господином, толстым, опухшим, хриплым и грязным; инспектор, на противоположном конце зала, у другого стола, тоже с двумя существами, из которых одно было немецкой расы, другое - русской, с сивушным запахом, как случилось мне заметить, проходя мимо него. Перед обоими столами стояли гимназисты, человек по пяти. Мы направились к директорскому столу.
- Вот, ваше превосходительство, привез детей, - произнес отец, обращаясь к директору.
- Прекрасно, прекрасно, - сказал директор. - Мы сейчас этого маленького проэкзаменуем, проэкзаменуем… - И директор обратился к вертлявому господину, приказав ему проэкзаменовать меня из математики и прочих наук.
- Они-с в первый-с класс? - спросил вертлявый директора.
- Да, в первый, - отвечал тот.
Вертлявый господин не без грации приподнялся со своего места, осторожно взял меня двумя пальцами за рукав и повел к доске. Тут он скорчил серьезную мину и задал мне какую-то задачу, которую я разрешил удовлетворительно, за что и был подарен от моего экзаменатора приветливой улыбкой. Потом он спросил меня кое-что из закона божия, причем не замедлил пуститься даже в различные тонкости. Спросил меня также вертлявый господин и из грамматики, в которой, надобно заметить, он не был таким знатоком, как известный пристав, выпускавший разбойников из части, хотя тоже пробовал пускаться в различные отвлеченности. Тем мой экзамен и кончился. Вертлявый опять схватил меня двумя пальцами за рукав и повел к директорскому столу.
- Они прекрасно-с выдержали экзамен, - с лакейскими поклонами и ухватками сообщил мой экзаменатор директору.
Дальше начался разговор между отцом и директором по поводу брата, причем директор объявил, что принимает его не иначе, как на прежних условиях, то есть сечь четыре раза в неделю по собственному усмотрению и два раза в месяц с разрешения отца.
- Завтра можно в классы приходить, в классы приходить, - сказал нам директор, когда мы откланялись.
На лестнице догнал нас опухший, хриплый толстяк, сидевший за директорским столом, и, схвативши отца за руку, спросил:
- Какую, я забыл, наливку вы мне хвалили?
- Вишневка, вишневка, - отвечал отец. - Приезжайте попить.
- То-то, то-то… А я все сижу да думаю: какую, мол, наливку он мне хвалил? а спросить-то неловко. Теперь приеду, теперь уж не отвертитесь; сыновей в гимназию отдаете, нужно вспрыснуть, - прибавил опухший и захохотал.
- Милости прошу, - отвечал отец, и мы пошли дальше, оставивши толстяка в приятной надежде на изрядную выпивку.
Я приехал домой в совершенном восторге. Экзамен выдержал отлично, завтра пойду в гимназию, стало быть, все-таки реже буду встречаться с отцом, - какое счастье! Ко всему этому, в довершение моей радости, после обеда портной из арестантов принес мне гимназический сюртук и фуражку с красным околышем.
- Вот, ваше благородие, - говорил портной отцу, - никогда не шивал фуражек, а для вашей милости сшил.
Фуражка в самом деле была верх совершенства - на проволоке, картоне, китовом усе и проч., так что представляла собою полый цилиндр с отверстием в одном из оснований, назначенном для всовывания головы. Три четверти края отверстия занимал козырек, чуть ли не из жести, который служил впоследствии ужасом для моих товарищей и набил не одну шишку. По поводу этих вещей между отцом и портным произошел следующий разговор:
- Эх, братец, - говорил отец, обращаясь к портному, - ты бы вверху-то пошире пустил, оно красивее бы было.
- Я пущал, ваше благородие, и много пущал, да как-то не вышло. И как это оно не вышло? - допытывался портной, осматривая фуражку.
- Опять вот воротник у сюртука, - замечал отец, - как ты его сделал?.. Он должен подпирать шею, чтобы прямее стояла голова, а ты вон какой маленький сделал.
- Это ничего, ваше благородие, эдак еще лучше, красивее, - замечал портной.
После таковых рассуждений сюртук был сложен и отнесен в шкаф, а фуражка, не помещавшаяся ни в одну картонку, повешена в зале на гвоздь рядом с каким-то генералом.
На следующий день я отправился в гимназию вместе с братом. Я отказался даже пить чай, утверждая, что никогда не любил его. Матушка и няня напихали мне в карманы разных припасов и долго давали наставления брату, чтобы он присматривал за мною и берег меня. Когда мы выехали из дома, брат дал мне заметить, что вовсе не намерен быть моим гувернером, на что, впрочем, я и не рассчитывал.
- Спиши расписание да узнай, какие книги тебе нужны, вот и все, - объяснил мне брат, - да дома советую поменьше болтать; а то пойдешь рассказывать всем и про себя и про меня.
Я принял все это к сведению, стараясь по возможности следовать добрым советам.
Вот наконец и гимназия, об устройстве которой я скажу теперь несколько слов.
Гимназия находилась в лучшей части города и отличалась необыкновенною ветхостью и грязным наружным видом. Во время моего поступления стали поговаривать об ее переделке, потому что действительно некоторые части здания угрожали падением: с потолков сыпалась штукатурка целыми глыбами, а полы совершенно сгнили. Здание состояло из трех этажей: в среднем помещались классы, в нижнем - пансион и квартира директора, в верхнем - библиотека и физический кабинет. Классы гимназии располагались по обеим сторонам грязного узкого коридора, в одном конце которого помещалась дежурная комната (местопребывание инспектора и надзирателя), в другом - сборный зал. Пансион, занимавший нижний этаж, состоял из нескольких спален, одной столовой, одной гардеробной и одной занимательной комнат. Он назначался для тех из учеников гимназии, которые отдавались на собственный или казенный счет и обязаны были жить в самой гимназии. О гимназической библиотеке и физическом кабинете трудно сказать что-нибудь определенное, потому что в первую никто не допускался, а во второй иногда водили учеников, как будто именно для того, чтобы показать им, что все инструменты находятся в совершенной негодности. О библиотеке ходили слухи, что главная достопримечательность ее - самовар, назначавшийся для директора, который любил иногда выпить чашку чаю с Ломоносовым или Державиным в руках; что на случай приезда ревизоров книги собирались по городу, и тогда полки шкафов совершенно ломились под различными отечественными и иностранными изданиями. Кроме главного здания, гимназия имела при себе несколько флигелей, в которых нельзя было жить по их ветхости, и необходимые надворные строения, в которых помещались кухня, баня, конюшня, сараи, погреба и проч.
Когда я вошел в зал, куда собирались ученики гимназии до классов, меня, как новичка, сейчас окружили и начали расспрашивать, как моя фамилия, в который класс поступил, сколько мне лет, кто мой отец и проч. Я по возможности удовлетворял всем этим вопросам; но так как они сыпались на меня целым градом, то наконец я рассудил не отвечать на них и смиренно уселся за ученический стол, неизвестно зачем стоявший тут. Первою моею мыслью было - спрятать свою фуражку; но, о ужас! - она не входила в отверстие стола. Это сейчас заметили и начали подсмеиваться надо мною.
- Вы видели барабан? - спросил один мальчик другого, подводя его к моей фуражке.
Мальчик вместо ответа постучал по предполагаемому барабану.
- Господа, господа! - кричал первый мальчик, - к нам барабанщика определили! Посмотрите, вот и барабан у него… - Он схватил мою фуражку и бросил в толпу, которая принялась ожесточенно колотить по ней линейками, уверяя, что даже слышны звуки. Вместе с другими в этом приняли участие такие великаны, что я совершенно обмер, считая свою фуражку погибшею. К моему счастью, вошел инспектор, и толпа разбежалась, оставивши мою фуражку на полу среди залы. Инспектор поднял ее и, узнавши, что она принадлежит мне, объявил, что высечет, если я не буду беречь свои вещи. Через четверть часа раздался звонок; все побежали в классы; вместе с другими и я.
Первый урок - арифметика. Знакомец мой, вертлявый господин, важно вошел в класс и, рассевшись на кафедре, торжественно произнес: "Перо и чернила!" Тотчас явилось перед ним то и другое; затем учитель спросил, какое число, и записал его в свой журнал. Все это делалось с необыкновенным достоинством и серьезностью, хотя прямо противоречило с комической фигурой вертлявого господина.
- Что же вас мало? - спросил учитель, важно разваливаясь на стуле.
- Не все еще собрались, - отвечал кто-то.
Подле меня сидел довольно плотный мальчик в изорванном сюртуке, ясно указывавшем на его бойкий характер, и, как я узнал, оставленный в первом классе на четвертый год…
- Это Петька, - сказал он мне, кивнув на учителя, - он арифметике учит. Видите, как он важничает, а ведь прежде мещанишкой был. Нет, вот после, во второй урок, - прибавил он, - придет Митька Сайга, грамматик, тот преуморительный! Посмотрите, что мы будем, делать с ним… просто ужас! - И мальчик от удовольствия стал потирать руки.
Учитель между тем сошел с кафедры, прошелся несколько раз по классу, подпершись в бока и осматривая свои сапоги, снял какой-то пух с рукава и, подняв его двумя пальцами над своим носом, пресерьезно подул, отчего некоторые из учеников принялись фыркать; потом подошел к доске и начал объяснять первые правила арифметики.
- Ведь вы думаете, кто он? - спросил меня сосед. Я вопросительно посмотрел на него.
- Его мать картошкой торговала, ей-богу! А он, смотрите-ка, как важничает.
Сын торговки картошкой, вооружившись мелом, начал выказывать всю силу своего красноречия, с различными словоизвитиями доказывая, что единица есть известная величина и т. д. В самую патетическую минуту, когда он обтачивал вторую половину изящнейшей фразы, имевшей целью сделать переход от единицы к числу по возможности легким, кто-то сильно закашлял.
- Кто это кашляет? - закричал учитель, побагровев от злости. Все молчали.
- Старший, кто кашлял? - спросил он.
- Нет старшего, - был ответ.
- Я вас назначаю старшим, - сказал учитель, обращаясь к рослому мальчику, - а кто закашлял, тот мужик, невежа!
Раздался общий хохот.
Учитель еще больше сконфузился и, обернувшись к доске, вместо арифметики понес такую дичь, что я даже глаза выпучил. Арифметика и ругательства, ругательства и арифметика, - все это до того перемешалось, что выходила какая-то новая наука. Однажды выбившись из колеи, учитель уже не мог обратно попасть в нее, он шипел, кричал - все напрасно.
- Разбазился, - шепнул мне сосед.
По окончании класса учитель поспешно схватил свой журнал и, почти выбегая из класса, закричал нам: "Все вы мужики!" Раздался общий смех, свист и хлопанье в ладоши, и все попрыгали через столы и скамейки на середину класса.
Я смиренно сидел на своем месте, посматривая на товарищей. Большинство из них были оставленные в классе за дурные успехи, новичков было еще довольно немного. Несколько человек развязали свои галстуки и начали хлестать ими друг друга, отчего поднялся ужаснейший крик и шум.
- Макарка! Макарка! - провозгласил кто-то.
Все разбежались по местам, когда вошел в класс пресловутый Макарка, надзиратель. Надзиратель был из дослужившихся; роста он был высокого, одет в виц-фрак, выбрит чистенько, острижен гладко: это был прототип выслужившегося из солдат. В речи его слышались темпы, а для красоты слога к каждому почти слову он прибавлял "ста".
- Что-ста развоевались, поросята! - крикнул Макарка. - Смирно! Кто-ста будет шуметь, голову сорву-ста! - угрожал Макарка.
В классе господствовала мертвая тишина.
Едва Макарка, повернувшись налево кругом, вышел, как шум возобновился. Началась прежняя игра в жмурки, причем казачий сын, вершков восьми роста, сделался целью для ударов. Все кричали: "Бей его! бей его!" - и несчастного принялись колотить со всех сторон, ловко увертываясь от страшных размахов его рук.
- Митька! Митька! Сайга! - опять прокричал кто-то, и в класс вошел довольно пожилой человек с гладко прилизанными волосами и огромным носом.
- Молитву! - повелительно изрек Митька.
Прочитали молитву, и Сайга отправился к кафедре, предварительно приказав стереть с доски какую-то фигуру, под которою было подписано "Сайга". Ему подали чернильницу и перо, на конец которого была посажена муха. Развернувши журнал и справившись о числе, Митька погрузил перо в чернила и потом перенес его на свой журнал, отчего вместо числа появилось огромное чернильное пятно.
- Кто это сделал? - закричал Митька. Все молчали.
- Это ты, мужик, сделал, ты, черномазый дьяволенок! - закричал Митька, обратившись к смуглолицему мальчику.
- Нет, это не я, - отозвался тот.
- Ты, цыганская рожа! ты! ты! - кричал учитель, сбегая с кафедры, и, схвативши несчастного за уши, бросил со всего размаха на пол.
Мальчик закричал, застонал, заохал, - и в самом деле было отчего: по лицу несчастного лились потоки крови.
- Я тебе покажу, как шутить со мной! - задыхаясь от ярости, проревел учитель.
В классе раздался шум, шедший постепенно crescendo и наконец страшный взрыв криков, свиста, лая, мяуканья и проч. наполнил комнату. Прибежал инспектор и, узнавши, в чем дело, повел смуглого мальчика с собою, несмотря на клятвы и уверения в невинности. Беднягу наказали розгами…
- Пошумите, пошумите… каждому то же будет, - самодовольно произнес учитель, направляясь к кафедре.
- Жалко, что инспектор пришел, - сказал мой сосед, - а то бы мы его побазили. А ведь знаете, если бы инспектор не явился, он сам не пожаловался бы: своими руками оттаскает, да и все тут.
Меня, признаюсь, мало порадовало такое родительское обхождение.
- Он мне в прошлом году вон какой клок волос выдрал, - пояснял мой сосед, указывая на голову, - ну, мы за то и базили его, просто ужас!
На несколько минут водворилась тишина, и Митька начал расспрашивать какого-то быстроглазого мальчика, за что он оставлен в классе, потом стал записывать фамилии новичков, причем спросил меня, не брат ли мой был исключен из гимназии за дурное поведение. Я отвечал утвердительно.
- Ну, братишка мой, - наставительно произнес Митька, - советую вам вести себя хорошенько и не следовать по стопам брата, а то мы попорем, попорем, да и вон из гимназии: мы ведь шутить-то не любим…
Я учащенно моргал глазами и молчал.