- Смертная казнь… фу, Боже мой! Человека зарезать… Тут вот поросенка когда приходится резать, вся рубаха аж трусится… А ведь это - кристиянская душа!.. Да за что же, по крайней мере? Какой же он беды заработал? И как это вышло, скажи на милость, не поскупись!..
II
Как это вышло?
Если бы знала она, как вышло!.. Одно помнила, что в ночь перед тем, как случиться беде, приснилось ей, будто зуб у нее выпал. Проснулась в испуге, в холодном поту. Сжалось сердце, заломило: висит беда над головой. Не даром Шарик целый день выл: лежит в воротах и воет. И целый день томилась душа тоской, страхом, смутными предчувствиями.
И когда она рассказывала про свое горе, это было главное, на чем она останавливала внимание слушателя. Все это лишь она и знала и могла рассказать. А как беда вышла - ей самой передавали чужие люди и все по-разному. Роман не любил говорить об этом…
…Всему виной был револьвер, а револьвер купил дед Захар. Ездил в Михайловку получать проценты по сберегательной книжке. Знакомый краснорядец, у которого он купил теплый платок в подарок старухе, предложил ему за сходную цену это игрушечное оружие. Уверил: штучка не мудрящая, но необходимая всякому, кто при капитале состоит.
Насчет капитала старик отрицательно помотал головой, но на револьвер обратил внимание. Расспросил: как заряжается, хорошо ли бьет, какая цена? Цена оказалась соблазнительно дешевой: всего пара рублей. Приобрел. Годится, мол, сад караулить: сильные уродились яблоки.
Оружие было плохонькое. Но дед не имел убийственных целей. Ему надо было, чтобы выстрелы были достаточно громкие, устрашающие, чтобы полохались те, кто падок на чужое добро. Только и всего.
Дед был старый воин, севастопольских времен, но стрелять из револьвера не умел. Револьверов тогда не было, дрались без хитростей, правильным и законным боем, врукопашную: прикладом, пикой, шашкой, а то и кулаками да за волосы. Краснорядец не раз и не два показал и рассказал деду, как обращаться с револьвером, куда патроны вкладывать, как целиться, как разряжать. Казалось просто. Но приехал домой - все перезабыл. Старуха сперва пугалась, когда он, для потехи, прицеливался в нее из нового оружия, а потом видит, что вещь безвредная, стала браниться: за детскую забаву два рубля отвалил!
Обидно было деду, но пришлось молчать. Мысли одолели, приболел даже от огорчения: уж не посмеялся ли, в самом деле, над ним краснорядец? Стал на голову жаловаться: болит, мол, голова. Посоветовали люди пьявок припустить.
Но старик не понадеялся на пьявок, пошел к внуку своему Роману. Роман три года жил в Царицыне, в мальчиках при аптекарском магазине, знал, как называются лекарства на латинском языке, порядочно смыслил и вообще по ученой части, писуч был и на разговор боек.
Пришел дед к Роману, рассказал о своих недомоганиях. Роман выслушал с видом настоящего лекаря.
- Желудок, верно, не в порядке, - заметил он. - На пищу полегче налегайте.
- Чего полегче! Совсем не гонит на аппетит! Не ем… Сну нет…
- От желудка-то у меня есть порошок… и не дорогой: на гривенник если взять, за глаза довольно.
Поколебался немного дед, брать или нет порошок: ведь от живота, а не от головы. Поторговался, на всякий случай, - скупой был старик: нельзя ли за пятак?
- Нельзя. С людей по двугривенному кладу…
- Ну, давай!
Отсыпал Роман порошку на бумажку. Показалось деду, что мало: если уж деньги взял, то сыпать надо по совести.
- Подбавь, - говорит, - а то что это? И глаза нечем помазать… Я ведь тебе не чужой…
- Мне не жаль, - сказал Роман, - только это уж будет лошадиная порция…
Порошок, точно, подействовал на живот, но на другой день почувствовал дед облегчение и от головных болей. Ученый авторитет внука окончательно утвердился в его глазах. Пришло в голову деду: не окажет ли ему помощи Роман и касательно револьвера? Опять не ошибся: Роман и тут показал себя понимающим человеком. Долго осматривал принесенное оружие и пренебрежительным тоном знатока сказал:
- Лефоше… Слабый бой. Воробьев стрелять из него…
- Ничего, абы ливольверт. Все опасаться будут…
- А ты бы американский бульдог взял - вот бьет!
- Сойдет и такой. Тоже не кажний полезет: будут знать, что при оружии.
Постреляли в забор. Пульки застревали в старых, прелых досках, но выстрелы гремели, как из настоящего оружия, - и это радовало деда: теперь полохнутся охотники до чужого добра.
Старик был подозрителен: ему казалось, что весь мир населен ворами и грабителями и у каждого на уме - поживиться на его, деда Захара, счет. Два сына было у него, и оба отделились: не поладили с мачехой. Дед и сынам не верил: своему легче обокрасть, чем чужому. Был отчасти прав: сыновья, при выделе обиженные им, не пропускали случая стянуть что-нибудь у старика. Не заслуживал доверия в этом смысле даже ученый внук его Роман: тоже не раз подкрадывался линьком, интересовался, какие у деда капиталы, да почему он их прячет, почему в оборот не пускает? Предлагал разные прибыльные затеи…
Но дед не поддавался соблазнительным посулам, прималчивал насчет капиталов и зорко глядел вокруг себя, оберегая долгим трудом нажитое добро. Трудновато было старику, но делать нечего. Потому-то и на револьвер денег не пожалел.
- Ты бы мне, дедушка, подарил эту штучку… На что она тебе? - сказал неожиданно Роман.
Дед молча взял револьвер у него из рук и бережно завернул в сахарную бумагу, в которой принес его.
- Подаришь уехал в Париж, - сказал он холодно. - За вещь деньги плочены, а тебе подари - здорово живешь!
- Да на что он вам?
- А тебе на что?
- Мне для оборонной науки. Человек я - сам знаешь - молодой… пойдешь куда-нибудь, наскочит какой хулиган - вот бы свинцом угостить. А тебе ни к чему…
- А ты куда зря не ходи, сиди дома… коль ты молодой человек. Вот и будет хорошо…
Ушел дед, больше и говорить не стал. Не любил старик и разговоров таких, в которых чувствовалось покушение на его карман. Ушел. Роман искоса, иронически посмотрел ему в спину и, отпустив на достаточное расстояние, тоном пренебрежения сказал:
- Мамай!..
Но дед уже не мог слышать этого обидного прозвания…
Стал дед по ночам постреливать в саду из нового оружия. Сад его был за станицей. Место не глухое, но глаз постоянный требовался. В обыкновенное, рабочее время, в будни царила там тишина безбрежная и многозвучная. Любил дед погружаться в нее слухом, молча следить, подремывая, за незримым течением жизни. Сидит у шалашика на лавочке, сидит не шевелится, точно застыл. Частые звезды рассыпаны вверху, как яблоки под яблонями после бури, - зеленые, белые, красные. Мудрая грамота Божия - кто бы прочел ее!.. Комары звенят, кружатся. Садятся на лицо, на руки, сквозь чулок жалят - наказание Божье этот гнус… Басят жуки, натыкаются на ветки, шелестят листвой - с ними на утренней зорьке дед ведет непримиримую войну. В соседнем озерце, за городьбой, заливаются хохотом лягушки - веселая, но никуда не годная птица… Бугай низкой октавой бунит в станице. Ровная стрекочущая песня разлита в траве, в кустах, в зубчатых стенах черной зелени, четко вырезанных на белом полотне умирающей зари. Прислушаешься - конца-краю нет…
Как ни близок он, этот диковинный мир неугомонно-веселых существ, как ни знакома его долгая, нескончаемая песня, а поди-ка заглянь в его тайники, узнай, как они там живут, эти музыканты и песенники, как родятся и умирают, как хлопочут, женятся, гуляют, дерутся, мирятся… Небось и у них старички есть, с грустной покорностью ожидающие конца? Умрут… насыплют маленькие кургашки над ними, а все будет разливаться эта широкая, бескрайняя песня… Услышат ли они ее, вечную и неизменную, всегда юную и радостную?
Вот и он, дед Захар, скоро откараулится и уйдет туда, в степь, за станицу, где немой, мертвой рощицей стоят на кургашках серые, белые, черные и новотесаные кресты. Ничего с собой в дорогу не возьмет, все нажитое добро оставит, все за других пойдет… И как жаль, как невыразимо жаль земной суеты и беспокойства! Если бы там дремать вот так, как сейчас, и слышать ровное колыхание вечно трепещущей жизни! И как скоро, как неуловимо прокатились они, восемь с половиной десятков лет… Вот выходят они в смутных видениях длинной, в тумане спрятанной тропой. Встают тени прошлого, крадутся из темных кустов, шелестят, беззвучно смеются. Вздыхают… Шепчутся многодумные деревья, черная тайна оживает в их ветвях, подходит близко-близко, пробегает по спине мелкими мурашками страха.
- О-го-го-о-о! - вскрикивает дед устрашающим голосом. Пугает и гонит страх. В станице дружным заливистым лаем отвечают ему собаки, а на соседнем саду караульщик-мальчуган стучит в пустое ведро. И через минуту опять воцаряется многозвучная тишина.
По праздникам было беспокойно. С полудня начиналась война с невидимым, но коварно-назойливым врагом, насмешливым и неуловимым. Он держал деда в непрерывном напряжении до глубокой ночи. Шнырял вокруг сада, хрястел старой городьбой, шуршал в вишневых кустах, мяукал, лаял, издавал самые фантастические звуки, фыркал от смеха. Дед ругался, грозил, стрелял из револьвера в воздух. Тогда раздавался притворно-испуганный визг:
- Ой, убил, убил!..
Из терпенья выводили, подлецы… Грешил дед мыслью, что это - Ромкины шутки. И не всегда ошибался.
- Набрал шайку и кружит вокруг дедовского добра, - говорил он сам с собой. - Раззорители, сукины дети! фулинганы!.. И кто их на свет породил?.. Боже мой, какой народ пошел! Греха ни в чем нет: карты - нипочем, табак с пяти лет жгут, в церковь помелом не загонишь. Чужое собственное разорить, разбить, порвать, украсть - первое удовольствие… Видно, правда, конец света подходит. Пропали кристиане. Дьявол сказал: "Восьмая тыща - вся моя". И правда… "Уловлю, - говорит, - сетью весь мир", - вот оно и пришло…
Плохо было еще в дождь, в непогоду: шалаш протекал, негде было притулиться, болела поясница, руки и ноги зябли, тянуло в теплый угол, к старухе. Скучно становилось одному в ненастные ночи. Тогда дед уходил домой - потихоньку, крадучись глухими переулками, чтобы никто не знал, что его нет в саду. Обманывал воров.
И до Спасов шло благополучно. Но за три дня до Преображения кто-то высмотрел его хитрые маневры и забрался в сад. Три яблони были оборваны и - главное - пропал из шалаша револьвер. Дед прятал его вместе с патронами под подушку. Было это так обидно, что дед заплакал. Но жаловаться никуда не пошел: не хотелось на смех выставлять себя, не хотелось сознаваться, что ходил по ночам к старухе… Махнул рукой на пропажу.
Пыль плавала над ярмаркой, и дым, голубой и пахучий, медленно выползавший из харчевен, опоясывал, как шарф кисейный, золотую стену высоких верб и тополей. Низко стояло солнце. Лучи, перерезанные длинными тенями, бросили на площадь косые, схилившиеся колонны, прозрачные и светлые. Тесное шумное торжище было похоже на волшебный храм: голубой, запыленный свод; зеленые стены с причудливой канвой, расписанной фантастическими мазками лазоревых, пурпуровых, лиловых и золотых красок; дым кадильный; многоголосый хор нестройно жужжит, плещется, шумит… Говор и тарахтенье телег, песни и скрип гармоники, свистки, ржанье, мычание - все пестрые звуки свились в клубок; кипят, бурлят, толкутся… В пьяном гаме сплетаются и расплетаются ругательства и смех, нежные слова и угрозы, торг и объяснения в любви. Хор жизни, пестрый и текучий, звучит, и зыблется, и ходит кругом.
Многоцветная, нарядная толпа толчется, сжатая и стиснутая, в центре шумного торга, уходит, приходит. Певучее веселье и задор, и смех вокруг нее. Беспокойно тянется к ней сердце. Но как ни боек Роман, а под волнующими девичьими взглядами еще мучительно краснеет, смущается и теряет мужество. Смеются, шельмы… Сверкают белые зубы, искрятся веселые глаза, лукавые и жестокие…
- Ну и кавалер! На каруселях даже не покатает…
- Жадный! Весь в деда!..
- Роман! Да выверни ты им карман! Удиви Европу!..
- Чего выворачивать: худой, ничего не держится…
- Цапнул бы деда колом - небось пятаки посыпались бы из него!..
Фыркают заразительным смехом, дразнят, точно щенка, а ему уж семнадцать лет! Обидно. Обиднее же всего то, что правы: какой он кавалер, когда в кармане всего три пятиалтынных да краденый дедов револьвер… Револьвер, конечно, вещь серьезная. И если бы они знали о том, что в кармане у него револьвер, настоящий пятизарядный револьвер, которым можно всю ярмарку привести в смятение, - еще вопрос, вздумали ли бы они так потешаться над ним?..
Но вот три пятиалтынных - это, точно, конфузно: ни развернуться, ни кутнуть, показать себя, пустить пыль в глаза - не с чем! Разве это деньги! Разве это то, что кружит и шумом наполняет эту жизнь, стиснутую и сбитую на тесном пространстве? Вон они текут и переливаются, звенят и шуршат, переходят из рук в руки, из кармана в карман, из толстого кошелька гуртовщика в старый казацкий кисет, с потной, грязной груди в шкатулки лавочников, тайных шинкарей и харчевников…
И нет ничего более унизительного и горького, как быть без денег на этом шумном празднике, ходить одиноко и хмуро, смотреть с деланным равнодушием на веселую, пьяную сутолоку, носить в сердце бессильный голод и зависть к тем, кто звенит монетой, с шиком выбрасывает ее на угощение и наряды, с увлечением орет песни и бьет каблуками землю в такт веселой музыке…
Вот прошел Гулевой Егор с гармонией. Гармония дорогая, двухрядная - только денежному человеку доступно иметь такую гармонию. Но Гулевой - не артист: играет топорно, грубо. И все-таки, вон, молодежь окружила его, он - в центре внимания. Ломается, бахвалится, пускает пыль в глаза. Девчатам достал из кармана две горсти ярко окрашенных конфет "ералаш", вынул кошелек, встряхивает его на глазах у всех, хвастливо кричит:
- Вот они! Сейчас в орла четыре с полтиной выиграл!..
Сдвинул козырек набок. Скуластое лицо, пьяное, с широкими бровями, нос приплюснут, оскалены желтые зубы - совсем разбойник, бесшабашная голова…
Однообразен и назойлив мотив частушки, которую он играет, смешна его длинная, нелепая фигура, перехваченная широким спортсменским поясом, но Роман чувствует самую искреннюю зависть к этому счастливцу, у которого в кошельке - четыре с полтиной, в руках - дорогая гармоника, а вокруг внимательная, дарящая улыбки толпа девчат. Тоска засосала сердце… Теперь бы выкинуть что-нибудь громкое, героическое, яркое, показать, как гуляют… Чтоб ахнули и всплеснули руками все от удивления… Да связаны крылья…
- Играй ты полегче в басовик-то!..
Это Гулевому дают совет из толпы - очень уж зверски рычит его гармоника.
- Не могу! - кричит он. - Угар в руках! Люблю, чтобы басы львами ревели!..
- Грубо выходит. Дрожаменту нет…
- Ну-ка, Роман! Вот кто докажет!
- Роман? Ну-ка, Рома, с дрожаментом… Тронь!..
Роман досадно смущен, краска бросается в лицо. С трудом выдержал достоинство признанного артиста: лениво, с небрежным видом, взял гармонию, небрежно бросил на плечо ремень и чуть тронул пальцами по ладам. Засмеялись, зазвенели топкие голосочки, словно стайка резвых птичек вспорхнула. Покорно охнул бас коротким, густым звуком. Смолкли. И вдруг все сразу, легкие и звонкие, рванулись вперед, в шумный водоворот базара, понеслись, закружились. Задорный мотив "Краковяка" заискрился, заиграл блестками подмывающего веселья…
Захлопал в ладоши пьяный казак с подбитым глазом и, смешно изогнувшись, пошел выписывать подгибающимися ногами фантастические узоры. Звонкая волна ударила в голову артисту, затуманила свет… Уже не страшно толпы: она - в его власти. Над пестрым бурливым гвалтом ярмарки кружатся звуки веселья и смеха, лихие вскрики разгула и удали несутся вместе с ними, дрожит земля от четкого топота легких ног…
Вечер надвинулся. Пыльная заря горит на западе, багряные длинные мазки веером раскинулись на полнеба. Гулевой не столько пьян, сколько прикидывается пьяным: шатается из стороны в сторону, натыкается на людей, орет диким голосом песни и без нужды сквернословит. Роман чувствует странную муть в голове и желание пить. По-прежнему хотелось бы развернуться, выкинуть что-нибудь громкое, героическое, вступить в схватку с кем-нибудь, показать, что с ним не шурши…
Потрогал револьвер в кармане и спотыкающимся языком многозначительно проговорил:
- Меня?.. Нехай кто тронет - все пять всажу!..
- Которого, - вскричал Гулевой, - тронуть?! В разъяренных чувствах ежели, то я - лев! В разгаре сердца я… у-у…
И когда проходили мимо стражника Лататухина, Гулевой угрожающим голосом снова крикнул: - Я - лев! Лататухин покосился в его сторону и ядовито заметил:
- На льва бывает клетка… Гулевой обиделся:
- А вам что за дело? Вы тут чего? На старшем окладе, что ль?..
- Не выражайся!
- Ваша святая обязанность - рюмки обирать!
- Не выражайся - говорю! А то…
Лататухин, лениво переваливаясь, надвинулся на них. Оба - и Гулевой, и Роман - молча и независимо, но одновременно, точно по уговору, подались в сторону. И уже издали Роман крикнул по адресу полиции:
- Рюмочники! Поди, мерзавчика пожертвую!..
Лататухин сделал вид, что не слышит этого обличительного восклицания. Не глядя на обидчиков, по-прежнему лениво переваливаясь, он шел как бы в сторону от них. Но они поняли обходный маневр и проворно отступили за пределы ярмарки. Зашли в сад к деду Захару, теперь уже опустелый, грустный, одетый в великолепный наряд осени.
Отсюда голоса ярмарки, звуки песен и гомона были похожи на слитый шум далекого овечьего стада. Точно где-то вдали по выжженной степи медленно бредет оно… Клубится белая пыль. Пестрые голоса ребят и обгоняются, как мелкая зыбь, в странный сливаются хор, и резвой птицей над ним вьется-извивается разливистый свист пастуха…
Выбегают вверх, из мутного водоворота звуков, отдельные восклицания, бранчивые и ласковые. Всплеснет крепкое словцо, пробежит быстрый, мелкоколенчатый смех и снова тонет в раскатистом грохоте телеги. Вот понеслась она вскачь, гикает кто-то лихо и звонко, резкий свист тонким бичом взвивается над удалым криком. И где-то там, в глубине пестрого гомона, устало поет пьяный хор, мешаются и путаются голоса, долго звенит в воздухе подголосок, и кто-то свистит-заливается, виляет причудливыми извивами. Белым, недвижным пологом стоит густая пыль над базаром.
- Фигура здоровая! - говорит презрительным тоном Гулевой, прибавляя крепкое выражение.
Роман понимает, что раздражительное выражение адресовано стражнику Лататухину. Протест запоздалый, бесплодный. В глубине сердца осело сознание обидного унижения: зачем они убоялись стражника? Надо было чем-нибудь облегчить обидную горечь этого сознания.
- Туда же, куда и люди: перед его лицом не кашляй!..
- Тоже, брат, обращайся осторожно, особливо около заду… А то копытом даст; скотина брыкучая…
- Шумит, как все равно порядочный… А кабы уж человек…
- Не человек, а музей: в одной морде все зверья собраны…