* * *
У Федосьи Прокопьевны на душе было пасмурно. Ее знобило при одной только мысли о царском гневе, который она навлекла на себя, не придя на свадьбу Государя. Алексей Михайлович и так зуб на нее имел. А теперь и совсем за человека перестал считать. Кроме всего этого, Федосья Прокопьевна продолжала поддерживать раскольников, дом свой превратила в подобие скита.
Как прижать эту ведьму, как чувствительнее наступить ей на хвост - вот над чем подолгу думал Государь. Вызвал Петра Урусова. Только тот вошел в царскую палату, Алексей Михайлович уже с порога его едким вопросом встретил:
- Ты мне служишь или своей родне и боярыне, которая царскую волю не выполняет?
Князь заморгал подслеповатыми узкими глазами, толком не понимая, о чем его спрашивают.
- Или Федосья Прокопьевна, ротозей, не двумя пальцами крестится? Не подчиняется тебе, единственному оставшемуся в роду мужику? Ты боярин, Петр Семенович, или теленок, привязанный веревкой? - Романов хоть и отчитывал Урусова, но верил ему, тот любимым псом около него всегда вертелся. Урусов побледнел.
- Где женушка твоя, Евдокия Прокопьевна, и она у сестры своей молится тайно?
- В эту ночь, Государь, она дома не ночевала, - растерянно молвил Урусов. - Взяла детишек - и в Приречье. Там должна быть…
- Там они, там, антихристы, - закивал Иоаким, архимандрит чудовский. - И она, Государь, Урусова, тебя не слушает.
- Думаю, это не так, - устало сказал Алексей Михайлович. - Прокопьевна душою добра, сестра вот ее, ту никуда не денешь, зла она на меня. Против судьбы оглобли поворачивает, непутевая… Да трудно ей против меня бороться! - И словно приговор подписал: - Последнее ее добро пущу по ветру! Морозова… Нашлась царица!..
Иоаким поклонился царю в пояс и с непонятной ухмылкой направился к двери. Урусов на пол присел у самого трона. Ноги от испуга его не держали.
* * *
Через два дня в Приречье с двадцатью стрельцами приехали Родион Сабуров и Иоаким. Вначале Федосью Прокопьевну спросили, как она крестится.
- А вот как! - она гордо перекрестилась двумя перстами. - Так мои предки делали, их каноны я не буду нарушать!
Собрали слуг - те также крестились двумя перстами. Одну, лет тридцати красавицу-женщину, смотревшую враждебно из-под опущенного на лоб черного платка, Иоаким спросил:
- Давно так крестишься?
- С детства…
- Как звать-то?
- Марией, Данилы дочь я.
Архимандрит корявыми пальцами почесал свою реденькую бороденку и, развернув бумагу, начал читать:
- "Алексей Михайлович, Государь Всея Руси и князь великия, приказал…"
- Читай, читай, раб Никонов! - бросила сердито боярыня.
- "…Приказал тебя, Федосью, дочь Прокопия, по мужу которая Морозова, выгнать из дома…"
- Всё, закончил? - брезгливо посмотрела на архиерея боярыня. - Этот постылый дом я сама бы оставила, да сынок есть у меня, родная кровинушка. За ним уход нужен. Теперь он сотский в Кремле, его-то силой не прогоните.
- Как смердящего пса выбросим, - тихо сказал Иоаким. - На то есть Государева воля…
- Собирайся, боярыня, долго ждать тебя не будем, - добавил окольничий. Федосья Прокопьевна бросила четки, которые держала на коленях, встала из кресла.
- Не царь приказывает, а клещ сосущий! Сосите, сосите мою кровь, нечестивцы!
Боярыню привезли сначала к Патриарху. Иосаф до вечера уговаривал ее, предлагал причаститься.
- Мне некому душу раскрывать, того духовника, которому я верю, нет в Москве.
- Сам благословлю тебя.
- Ты не чище других - очами лживых греческих прихвостней смотришь на русских людей.
Надев ризу святителя, Иосаф приказал принести миро. Благовонным маслом обычно усмиряли и лечили сумасшедших. Морозова не шелохнулась, продолжая сидеть на скамье. Только лицо ее побледнело, и глаза заполыхали огнем. Патриарх замешкался. С сидящих грехов не снимают - это считалось грубым нарушением церковных правил. Крутецкий митрополит Павел, правая рука Патриарха, встал перед боярыней с обмакнутым в миро пером, хотел было снять с ее головы платок. Федосья Прокопьевна закричала:
- Не тро-гайте меня! Раньше времени в могилу суете!
Поняв, что со строптивой боярыней добром не справиться, Иосаф призвал стрельцов. Те были уже наготове. Надели на шею боярыни кандалы и, вцепившись за них, потянули ее, упиравшуюся, к выходу.
На другой день обеих сестёр - Федосью и Евдокию со служанкой Марией Даниловой, мучая, допрашивали при князьях Иване Воротынском и Якове Одоевском. Им ломали пальцы и выворачивали руки, жгли каленым железом. Всё равно от старообрядческих канонов ни одна не отказалась.
Об этом донесли царю. Алексей Михайлович, скривив губы, бросил:
- В острог обеих сестёр! В Боровск отвезите, пусть в земляных ямах молятся!
* * *
И вот по столице Федосья Прокопьевна едет на холодных дровнях. "Пусть одумается боярыня, на кого руку подняла, и сама себя проклянет". Так стрельцам наказал Государь. Чтоб больше отомстить ей, Ивана Морозова царь приказал отправить следом в теплой кибитке. Тот ехал как боярин, а сама боярыня - как нищий холоп. Но ошибся самодержец - этот "позор" ещё больше поднял авторитет Федосьи Прокопьевны. Когда вывели ее из Кремля всю в кандалах, она двумя перстами стала креститься, встав лицом к ближайшему храму.
Ещё тешила себя надеждой, что царь не удержится, в окно посмотрит. И не ошиблась. Алексей Михайлович глядел на нее из-за штор и всё думал, откуда берутся такие несгибаемые люди. Не мог знать Государь Всея Руси, что последний путь по Москве гонимой им боярыни Морозовой войдет в историю, и она сама останется в памяти народной как символ истинной веры и русского патриотизма. Но это будет потом, через годы и поколения.
А пока по столице искрящими кострами ходили небылицы. Поговаривали, что из далекого монастыря вновь возвращается Никон и царь только поэтому удалил из Москвы боярыню. Другие, наоборот, Никона видеть не жаждали. Называли его коршуном, склевавшим невинную голубку. Сколько уж не было у власти этого богоборца, а в вину ему всё ставили чужие грехи… Поговорить на Москве любили. На то и столица, ей то, что не бывает, снится.
* * *
У Ферапонтова монастыря во владении было шесть селений, рыбная пристань, лесные угодья и луга. Имел монастырь пасеку, большой сад и небольшую ткацкую мастерскую. Слава Богу, всем он богат. Одно плохо - кельи холодные. Толщину стен не измеришь, сложены они из дикого камня и зимой затягиваются толстым слоем инея. И откуда свежему воздуху там быть, если окна келий с голубиный глаз, а двери с собачий лаз. Что ещё хуже - игумен жадный. От скаредности своей готов монахов кормить одной ухой да жидкими щами. В черном теле держит братию игумен Афанасий. От голода хоть помирай!
- Э-эх, - с досадой прокашлял в рукав своей ризы игумен Афанасий. - Монахам придется и мясца выделить к празднику, не то меня под гору спустят. Здесь ведь их сила. - И жадно облизнул губы. Прямо в келью к нему заносят для причастия вино. В него келарь колгановый корень добавляет, оно само пьется, во рту божья роса оседает.
Афанасий, хотя и был тучным, как боров, от красного его лица костер зажигай, при людях прикидывался больным. На горло жаловался. Чтоб "согреть" его, вином каждый день забавлялся. "Греясь", так прилипал к корчаге - втроем не оттащишь. А когда пил, всегда молитвы распевал в келье, пусть все слышат, что он неустанно молится.
Игумен думал, что монахов обведет вокруг пальца. Ошибся. Те, кто в залатанных рясах ходят, взяли да свои головы подняли. Вывели Афанасия за ворот из кельи - и давай измываться. Михаил, драчун-инок, по лбу его пудовым кулаком стукнул. Не думал, что перед ним настоятель их огромной обители. Ни один монах за него не заступился. Кто-то даже сквозь зубы выкрикнул:
- Станешь нас голодом морить - в озере утопим!
Как Афанасий вырвался - сам не помнит. Вот уже пятый день, как он и на улицу не показывается. Стыдно выходить - на лбу огромный синяк. Разбитые губы тоже посинели. Одно ему осталось - проклинать душегубов, да что возьмешь криком - одни лишь слова… Только Пасское озеро убаюкивало сердце, а то хоть в петлю полезай.
Ить-бить, ить-бить, - шепчутся его синие волны, ласковым котенком играя у берега.
Кувшин вина Афанасий до дна осушил, и величиной с добрый рукав красная рыба была им съедена. От нечего делать вновь вернулся к прошедшим событиям, вспомнил, как Михаил дергал его за бороду, а стоявшие вокруг них монахи от смеха животы надрывали. "Во всем Никон виноват, это он их натравил, - вслух сказал себе Афанасий. - Привык там, в московских дворцах, интриги плести…" - Промолвил это и сразу язык прикусил: как бы не услышали его и не донесли им сказанное. Бывший Патриарх, злой и коварный человек, одни жалобы в Москву посылает.
Афанасий встал и посмотрел в окно. На улице уже вечереет. Дует холодный ветер, отчего молоденькие сосенки, посаженные в прошлую осень, дрожат и испуганно шепчутся, словно боятся будущей зимы. Скоро холода к крыльцу подступят - шли последние дни сентября. Вдоль всего побережья, опоясанного диким лесом, они настелили ковер из желтых листьев. Осень - завершение жизненного пути. Игумену она каждый раз напоминает о близкой смерти.
- Э-эх, грехи наши тяжкие! - вздохнул с тоской Афанасий. - Жизнь под уклон пошла, а что я видел? Зачем только в монахи пошел, молитва из горла не идет, голоса Бог не дал! Не мое это дело - у амвона стоять. Никона бы пригласить! Молитву он так бы пропел - и свечи в келье потухли бы. Диаконом бы его поставить или псалтырщиком. Нет, в Патриархи полез, душегуб, сам царь его боялся. А может, и до сих пор боится… Не дрожал бы - дорогих шуб не присылал. Зачем, спрашивается, шлет? Всё равно он их инокам дарит. Недавно одну шубу приставу Шепелеву подарил. Царевна Татьяна Михайловна, мол, прислала, носи на здоровье…
Игумен вспоминал и те дни, когда жили ещё без Никона. Хороши те денечки! Сам здесь был хозяином. Единственным и всевластным. Теперь Никон, в преисподнюю бы провалился, везде нос сует! Не таких, мол, яств ему таскают, не так красная рыба посолена, и грибы червивые. Привык к царскому столу, думает, и здесь будут кормить его как Государя! Монахи тухлую уху хлебают - и ничего, живут, Господу служат…
Тут Афанасий опять вспомнил о бунте братьев во Христе и о своем унижении. Его как жаром обдал стыд за свое пьянство и чревоугодие. "Мало, мало ещё братия меня наказала. Слава Богу, пожалели! А то ведь и убить могли. Запросто могли…"
* * *
То, что случилось с Афанасием, изменило и судьбу Никона. Из Москвы привезли какую-то бумагу, вместо Шепелева прислали нового пристава, Наумова. За владыкой он стал следить ещё зорче. После того, как пошептался с игуменом, тот к Никону и вовсе перестал заходить, словно его и на свете не было. Теперь бывший Патриарх целыми днями бродил по березовой аллее, что вокруг монастырских стен. Иногда с богомазом Промзой бродил, чаще всего - один-одинешенек, без сопровождающих.
Во время прогулок Никон всё вспоминал о пройденных жизненных дорогах, о том, что правильно сделал, а где ошибся и почему. Мысли, как вода в решете, утекали, в сердце оставались одни лишь страдания. Из монахов теперь ему никогда не подняться, это Никон знал.
Вот и сегодня он до позднего вечера бродил. Шла вечерня, кельи были пустыми, и ему пришла мысль помолиться в своих апартаментах. В храм он не ходит с того дня, когда туда стали выводить с охранником. Об этом раз он пожаловался Наумову. Тот взмахнул руками и сказал: "Я не виновен, владыка, то Москва приказала". Кто приказал - не сообщил. Никон и сам догадывался: Патриарх Иосаф, больше некому. Пользуясь сейчас своей властью, он любыми способами пытался принизить своего предшественника, только бы он духом не окреп, на прежнее место не претендовал. Куда ж тогда сам Иосаф денется?
* * *
Из Пустозерска, где влачили свое существование ссыльные борцы за старую веру, в Москву постоянно шли "вразумительные" письма. Получали их архиереи, и Патриарх Иосаф, и сам Государь. Писали втроем: Лазарь, Епифаний и Аввакум. По Москве ходила сплетня: у Лазаря и Епифания вновь выросли отрезанные языки. Аввакум, видимо, их общение с помощью жестов счел за "божью благодать". Не надо забывать и о том, что у Лазаря была отрублена правая рука, когда отрубали, как сообщил всем Аввакум, пальцы так и остались сложенными двумя перстами.
Чтоб усмирить узников, в Пустозерск царь прислал специального посла, вот только раскольники от старообрядчества не отказались. Держать их стали ещё строже: из ям не выпускали, в день давали по кружке кислого кваса да два кусочка черного хлеба. Правда, Аввакуму разрешили принять царевнины подарки: одежду. Во имя собственного спасения он от них отказался, всю зиму в земляной яме жил почти голым. Временами разум покидал его, и тогда он считал себя Иисусом Христом: "Бог положил на меня землю и небо".
"… Видишь ли, самодержавце? Ты владеешь на свободе единою русской землею, а мне Сын Божий подарил темничное сидение и небо, и землю; ты от здешнего своего царства в вечный свой дом пошедше, только возьмешь гроб и саван, аз же, присуждением вашим, не способлюся савана и гроба, наги кости мои псами и птицами небесными растерзаны будут и по земле влачимы; так добро и любезно мне на земле лежати и светом одеянну и небом покрыту быти; небо мое, земля моя, свет мой и вся тварь - Бог мне дал…"
Письма протопопа достигали и города Мезени, где была его семья, а также и Боровского монастыря, где томилась Федосья Прокопьевна. На лоскутах бумаги, которые склеивали-собирали для него обитатели монастырские, излагал свои думы, пожелания и поучения. Судил всех. Таким образом, Пустозерск стал пылающим костром, искры которого летели по всей России и от них загорались новые пожары. Раскол набирал силу.
Послания Аввакума летели далеким "другам" во все концы страны. Они поднимали гнев, будоражили, ещё больше раскалывали людей. Одна за другой открывались секты. Так, во Владимире их организаторами становятся иеромонахи Ефрем Потемкин и Авраам, в Смоленске - протопоп Серапион, на Соловках - иноки Досифей и Корнилий. Открылись новые обители (пустыни, как их называли раскольники) в Каргополе, Нижнем Новгороде. Казаки пустили раскольников жить под Саратов. Там возникло несколько новых староверческих сел. Иов Тимофеев, литовский боярин, который постригся в монахи и нарек себя Филаретом, на берегу реки Чиры открыл новый старообрядческий скит. Те скиты, на которые давила Москва, решались на невиданное: сжигали себя заживо. Такие "всеобщие костры" полыхали в Костроме, Ярославле, Вязниках, Сибири. Многие покидали родину и семьями бежали в Швецию, Турцию, Бессарабию, Австрию…
Россия вот-вот изнутри развалится.
Ходили слухи о конце света. Они были связаны с появлением книги Стефана Зюзянина о приходе Антихриста. Если верить Зюзянину, пришел тот момент, когда моральное падение "третьего Рима" - России - достигло крайней точки. Многие, дескать, Антихриста в лицо видели: страшнее страшного зверя он - из пасти огонь извергается, вокруг - зловоние распространяется и злобный рык… Понятно, что раскольники Антихристом считали прежде всего Никона. Потом, когда Патриарха лишили сана и заперли в монастыре, подозрение пало на самого царя. Аввакум не разбирался в средствах и ещё более - в аргументах. Он черпал их широко как в апокрифической литературе, так и в своем собственном воображении, обнаруживая при этом оригинальную, но временами довольно грубую фантазию. Его дух, более устойчивый, чем его физическая сила, не мог противостоять целому государству.
Алексей Михайлович был, конечно, Аввакуму не по зубам. Обратясь в 1669 году к царю с жалобой, которую он называл "последнею", хотя за ней последовало несколько других, путаясь в дебрях лиризма, не лишенный своеобразного красноречия, Аввакум, впрочем, соблюдал ещё некоторую меру и пускал в ход дипломатию.
"Теперь, - писал он, - из моей тюрьмы, как из могилы, в слезах я обращаю к тебе это последнее воззвание… сжалься не надо мною, но над твоею душою! Скоро, не сказав нам справедливого суда с такими отступниками, ты предстанешь вместе с нами перед лицом Верховного Судьи. Там твое сердце в свою очередь будет сковано страхом, но мы не будем в состоянии помочь тебе. Ты отказал нам в гробницах у святых церквей, хвала тебе за это! Разве лучше был удел святых мучеников?.."
Ответом на эти послания был приказ царя о казни пустозерских узников. 14 апреля 1682 года их заживо сожгли. Отцы церкви искренне верили, что с расколом покончено.