* * *
Француженка уборщица, мывшая на кухне посуду, покачала головой.
Живой карп… Да ведь это прекрасное блюдо! Зачем же его в озеро бросать? Ведь он денег стоит.
Миша потянул папку за рукав.
– Идем… Она все равно что мадам Баба Яга, и я ее даже слушать не хочу. Сними с банки крышку! Ему дурно… Видишь, как он рот раскрывает?
Мама тоже собралась с ними в лес проводить карпа на его новую квартиру.
Банку поставили в сетку. Знакомая лавочница внизу тоже ничего не поняла. Пощелкала по банке пальцем и фыркнула:
– В озеро? Зачем же его покупали?
Подошел почтальон, тоже ничего не понял. Только маленький консьержкин сынок догадался:
– Ваша рыба будет в озере жить? Будет плавать вперегонку с другими рыбами?.. Да?
Шли людными улицами. Миша обложил банку в сетке газетой, чтобы посторонние люди не смотрели и не оборачивались. Никому нет дела! А может быть, и отымут? Может быть, нельзя живую рыбу назад в озеро бросать?
Показался лес. Каштаны уже развесили зеленые тряпочки, – новые, еще сморщенные листочки. Вдали забелела семейка берез. Обогнули скачки и наискось через свежезеленую полянку пошли к голубой, тихой воде. Миша отковырнул газету и заглянул в банку.
О чем думает теперь карп? Он и не знает, что сейчас отпустят его на свободу, как золотую рыбку в сказке… И потом Миша тоже как-нибудь придет на берег озера, вызовет карпа и попросит у него… не для глупой привередливой бабы, а для себя, чтобы карп ему подарил аквариум с ракушками… И жемчужное колечко для мамы. Ведь это очень скромное желание…
Пришли. Папа оглянулся. У берега на дощечке было написано ясно, что ходить по траве воспрещается. Но как же иначе пробраться к воде?
Оглянулись еще раз – вокруг никого – и вдоль кустов мирты быстро сбежали к берегу. Папа вытряхнул над водой банку… Вода вылилась, но карп… Несчастный растопырил плавники и хвостом вперед застрял в банке, и ни с места.
Миша побледнел и сжал маму за руку. "Что же это, мамуся, будет? Что же это, боже мой, будет?!"
Но папа не растерялся. Подобрал с земли камень, кокнул по банке, стекло, звеня, распалось, и рыба, дрыгнувши в воздухе хвостом, шлепнулась в воду и исчезла…
Два любопытных лебедя, словно игрушечные парусные корабли, медленно подплывали. Что там такое? Не хлебом ли кормят?
Быстро вернулись на дорожку, точно и не ходили они по запрещенной лужайке. Мама с папой шли впереди. Миша за ними. Шел и представлял себе, как рыбы окружили карпа и расспрашивают его:
– Ты как сюда попал? Небывалый это случай, чтобы купленную рыбу обратно в воду бросали… У кого ты был?
– У Миши и его родителей. Русские они, эмигранты.
– Ну, благодари Бога. Счастливый ты, карп! А здесь живи, брат, спокойно. Из этого озера ловить рыбу строго воспрещается.
Купальщики
1. Мул
В конюшне душно. Сквозь настежь распахнутую верхнюю половинку двери влетает и вылетает ласточка. У нее над дверью гнездо – пять писклявых ртов, работы до вечера хватит.
Мул косится на ласточку и нетерпеливо лязгает цепью. Почему верхняя поперечная половинка распахнута? Рядом в сарае не гремела высокая двуколка, не скрипели ворота, не хлопались через порог выкатываемые колеса, хозяин не чертыхался на незнакомом языке. Соломенная с дырками шляпка и конусообразный, похожий на кактус хомут висят на своих колках… Мул хлопает плоским копытом в асфальт – нервничает.
– Купаться так купаться… Чего зря томить? В спину пыль въелась, а почесать нечем…
Знакомая кудлатая голова в шляпе лопухом показывается в солнечном квадрате двери.
– Ну, ты, леший!
Мул улыбается: как старая кокетка, поджимает губу и оттопыривает ее ковшиком. "Леший"… Должно быть, это самое ласкательное слово на незнакомом языке.
Он выходит за человеком в дверь. Человек, не оборачиваясь, идет среди сосен, заложив за спину руки. Мул за ним с сосновой кисточкой в зубах – любимая его закуска на свежем воздухе. Сейчас за поворотом сквозь сосновые лапы мелькнет сине-зеленая полоса: верхняя краска – небо, нижняя – море. Слов этих мул не знает, но на синее так приятно смотреть после конюшенной мглы, а в зеленую, прохладную жидкую краску он сейчас окунет бока.
Человек по дороге разделся – под можжевельник бросил штаны, под старую лодку куртку. В полосатых, болтающихся, как на ходулях, трусиках, костлявый и жилистый, в шляпе шлыком, человек сам стал похож на лешего, но мулу не до него. Вошел, томно подбирая копыта, в зеленое лоно по самое пузо и застыл.
Рука с черпаком нагибается и подымается, окатывает спину. Спина блестит, словно автомобильный кузов, и вздрагивает после каждой порции светлой влаги. Мул опускает в воду морду. Пьет?.. Разве можно средиземную воду пить, – полынь с солью? Куцый и жидкий хвост, похожий на вставленную из озорства затертую метелку, ходит во все стороны: мул наслаждается, – он полощет рот.
Человек швырнул черпак на песок, напялил на мула свою острую шляпу и поплыл к камню, вскидывая граблями руки. Мул наконец свободен. Без классного наставника.
Осторожно пробуя копытами дно, он входит в море по самую шею, останавливается, глубоко вздыхает и смотрит. На далекий, расплывающийся в солнечной ряби остров, на выплывающий из-за мыса фрегат, на похожую на розового мула тучу, на чайку, с наглым криком пролетающую взад и вперед мимо морды…
Косится на прозрачную тихую воду: треугольник за треугольником плывут к нему под водой косяки игольчатых светлых рыбок. Проплывают под пузом, – мул повернул голову, – выплывают с другой стороны… Жук! Мул прислушался и застыл. И кто его знает, если бы снять в этот момент его глаз, только один глаз, показать вам и спросить: чей это глаз? – вы бы, пожалуй, ответили: "Это глаз поэта, который сочиняет стихотворение в прозе…"
Да. Но из моря выходит человек и слизывает катящиеся с носа на губу соленые капли. Мул огорченно вздыхает, поворачивает под водой свое охлажденное до самой селезенки крепкое тело и покорно идет за человеком на берег.
2. Молодая собака
Мальчик и девочка сидят у воды и сохнут. Сквозь закрытые веки мутно дрожит в глазах оранжевая мгла солнца. Сохнуть ли дальше или опять полезть в воду, разбрасывая коленками веселые брызги?
Но за спиной льстивый, осторожный визг. Дети переглядываются и на невидимых шарнирах поворачиваются спиной к морю.
– Хэпи, Хэпи, Хэпи! Иди сюда, душечка.
Но душечка Хэпи, собачий недоросль и комик, не хочет. Он смертельно боится воды. И он до сердцебиения, до судороги в ногах обожает мальчика и девочку.
Закатив глаза и горестно повизгивая, прополз он к ним несколько шагов на брюхе, оставив в песке широкую борозду…
…Дальше не решается. Ни за что на свете! Ведь он знает, чем это может для него кончиться.
– Хэпи, Хэпи, Хэпичка!
Он страдает. Извивается, как грешник на раскаленной сковородке, подобострастно вертит хвостом и скулит:
– Пожалуйста… Умоляю вас… Подойдите лучше вы ко мне! Я оближу ваши руки и пятки, перевернусь через голову два и еще два раза… Отнесу домой в зубах ваши купальные костюмы, хотя соленая вода так противна… только не зовите меня к себе…
Он трет лапой переносицу – убедительней жеста у него нет – и смолкает. Шоколадная помесь гиены с таксой, легаша с кенгуру, он очень некрасив, бедный Хэпи, но преданнее и нежнее сердца вы не найдете от Тулона до Ниццы.
Дети снова переглядываются и встают на невидимых пружинках. Девочка заходит справа, мальчик – слева. Они притворяются, что ищут на песке наперсток, который бабушка потеряла вчера на пляже. Но Хэпи понимает, какой это наперсток…
Все круче заворачивают к собаке загорелые детские пятки. Удрать? Но разве Хэпи смеет? Он закрывает лапами глаза и дрожит: жарьте меня, режьте меня, ешьте меня – я покоряюсь…
Гибкие детские пальцы подсовываются под брюхо, песок ведь подрыть нетрудно, и отрывают Хэпи от милой, твердой земли. Несут…
Девочка на ходу поддерживает вытянутые задние собачьи лапы. Хэпи слабо ими подергивает, ведь он не смеет по-настоящему сопротивляться. Все кончено, все погибло. Но благородное сердце стало еще благородней: Хэпи по дороге вскидывает голову и пытается острым языком лизнуть мальчика в глаз, в ухо, в переносицу – куда попадет.
– Хэпи, перестань! Хэпи, кому я говорю…
Видите – даже целоваться в такую минуту запрещают…
Внизу хлопает страшная, необъятная вода, вверху над мордой качается облако.
Дети зашли в воду по грудь и разжали пальцы. Вскипает бело-зеленый пузырь, и сразу с места в карьер Хэпи поворачивает к берегу. Остервенело гребет лапами… Пены, как от колесного парохода! Выпученные глаза впились в берег, еще шаг, еще полшага…
Под лапами зашипел песок… Хэпи, словно мокрый Петрушка, с визгом вылетает на пляж, брызги – стеклярусом, и мчится, пронзительно скуля, к гигантской сосне.
Под сосной – передышка. Хэпи не желает, чтобы на нем хоть одна капля морской воды осталась: зарывается в песок, прорывает в нем, раскинув по-тюленьи лапы, траншею и долго валяется за можжевельником на любимой падали, старой бараньей шкурке.
А потом поворачивается к морю и начинает лаять. Не на детей, нет, – разве он смеет? На море.
– Ты зеленая лужа! Гадость, гадость, гадость!
Дети снова сохнут на берегу. На лай Хэпи вскакивают, смеясь, и делают вид, что опять хотят к нему подобраться.
Хэпи не выдерживает: поджимает хвост к животу и галопом мчится к дому сквозь колючие кусты напролом, оглашая залив отчаянной собачьей жалобой:
– Второй раз купаться?! Мучители, терзатели, купатели!
А за спиной подлаивают девочка и мальчик. И до того им вдруг стало весело и смешно, что они, совсем уже во второй раз высохшие, снова бросились в светло-зеленую воду и стали друг друга серебряным морским стеклярусом окатывать.
3. Мальчик с селезнем
Самый маленький житель в русской приморской усадьбе – Боб. Очень деловитый, очень хозяйственный, и забот у него больше, чем у министра земледелия. Жаба у ручья пчел лопает – непорядок. Кошка у колодца лучшую дыню выела – надо поймать и наказать. Не для кошек семена из Риги выписывали… Старый кролик, когда Боб его вчера кормил кочерыжками, отгрыз у Бобиной курточки пуговку и проглотил… Что теперь с ним будет? Касторки ему дать, что ли?
Но одна забота даже и во сне Боба мучит. Колодцы пересохли, в цистернах вода на донышке. Утки на птичьем дворе стучат клювами в сухой, врытый в землю бак и скучают. Перепонки на лапках потрескались… Ведь этак у них чахотка развиться может.
И додумался. Взял старшего селезня и понес под мышкой к морю. А сзади сдобный, ухмыляющийся дедушка в сине-желто-малиновом халате телохранителем поплелся.
Селезень не Хэпи, птица солидная, лапами не дергает. Сидит важно под мышкой и покрякивает: мальчик знакомый, несет – значит, так надо.
У воды Боб птицу на песок спустил, к лапе бечевку привязал, другой конец дедушке в руку сунул:
– Ты, дедушка, не давай утке заплывать… А то она увлечется, до самой Корсики поплывет! Знаем мы их…
Боже мой, до чего утка разволновалась… Крылья вверх, на цыпочках подымается, восклицания какие-то утиные издает… Сколько воды, ах, сколько воды! И вошел селезень в воду, поплыл, бечевку натянул, шейку выгибает – лебедем прикидывается, ныряет, крыльями себя окачивает… Совсем одурела с радости птица.
Дедушка, само собой, свое дело исполняет: ходит по берегу, веревочку подергивает, пасет в море утку.
А Боб сбоку в воде из старой консервной жестянки селезня поливает, как утром человек мула поливал.
Однако скоро понял селезень, что воды много, да нехорошая какая-то вода: жесткая, соленая, в горло попала, не отчихаешься никак… Потянул селезень к берегу. Боб его назад загоняет, а он упирается. Боб кричит, селезень кричит, дедушка кричит… Добрался все-таки селезень до берега. Присел наземь и завял. Зачичканный какой-то стал, словно облезлая галка. Клюв раскрыл, тяжело дышит, крыло по песку волочит. Еще, не дай бог, в обморок упадет…
И поплелась процессия обратно к дому. Впереди синий Боб с селезнем, оба мокрые, оба дрожат. Сзади сердитый дедушка. А совсем сзади ползком за кустами любопытный Хэпи:
– Что?! Докупались?
Тихая девочка
Утром Тосю будить не надо: просыпается она вместе с цикадами и петухами – их ведь тоже никто не будит. Проснется и тихо лежит рядом с матерью, выпростав голые ручки из-под легкого одеяла. В оконце качается мохнатая сосновая ветка. Порой присядет на ветку острохвостая сорока, – в самую рань, когда люди еще спят, она всегда вокруг дома хлопочет. Птица старается удержаться на пляшущей ветке, смешно кланяется клювом, боком топорщит крыло и перебирает цепкими лапками. Шух. И слетает за край окна к веранде. Тося слушает: со стола что-то со звоном летит на пол. Вчера исчезла новая алюминиевая ложечка, должно быть, сорока добирается до вилки. А в кустах над домом взволнованно бормочет другая – подает первой сигналы.
Сквозь успокоившиеся сосновые иглы радостно разливается желто-румяный солнечный леденец. Если закрыть глаза и быстро снова открыть, кажется, что это и не солнце, а подводный коралловый грот, из которого и выплывать не хочется.
В дверь осторожно скребется соседний бульдожка. Тося его голос знает, – умоляет, просит, захлебывается, будто горло борной кислотой полощет. Но впустить его нельзя… Плюхнется на одеяло, разбудит маму, разобьет стакан на столике у изголовья. Он ведь любит от всего сердца, что ж ему со стаканами церемониться.
– Уйди! – шепчет девочка, беззвучно шевеля губами. – Уйди, Мушка… Я еще не проснулась, а мама спит.
Беззвучный шепот через дверь доходит до чуткого собачьего уха. Мушка разочарованно опускает нос, подымает переднюю лапу, будто защищаясь от обиды, и, виляя задом, плетется к помойной яме за сосной. Люди спят, можно и не притворяться благоразумным.
А у Тоси новая забота. Сквозь загнутый ветром уголок кисеи в комнату пробралась зловредная муха – овод – и закружилась над маминым лицом. Девочка боится, но нельзя же позволять мухе безобразничать. Тося схватывает со стула свои мотыльковые штанишки и машет на злую тварь, пока та, задетая пуговкой, не слетает на пол. Сама виновата… Там на веранде на клеенке капли варенья и крошки бисквита, – непременно ей надо кусать маму или мула… Вот и ползай теперь раненая на полу, пока не выметут колючим веником в лес.
Купальный халат в углу, похожий на бедуина из детской книжки, порозовел на солнце. Если посмотреть сквозь пальцы, бедуин превращается в цветущую яблоню. Но только на минуту. Тося по-настоящему не умеет "волшебничать". Только во сне. Но проснешься, и ничего нет, и ничего не помнишь, будто с одной звезды на другую упала.
Почему никто не встает? Примус сонно блестит на столике, – он тоже ждет, чтобы его разбудили, подлили в чашечки спирта, накачали воздух… Зашипит голубенькой коронкой газ, забулькает в чайнике вода, заворчит мама, будет, как всегда, искать мохнатую тряпку, чтобы схватить горячую ручку. Спят. Тося прислонилась к стенке, подобрала под себя ножки и, боком, томная, как котенок в теплых стружках, зарылась опять в подушки. Прохлада заструилась сквозь кисейку, коснулась ресниц. Шмель ударился о мамину цитру, и светлый рокот поплыл-поплыл… Смолк или еще звенит? Ни за что не уследишь. Что ж, если никто не хочет вставать, стоит ли растирать глаза и бодриться, – второй утренний сон все равно ведь сильнее.
* * *
Ушки холодные, румяные, крепкие, – мать только что их вымыла студеной водой из колодца. Ветер забавляется – пушит льняные волоски над бровями сквозным одуванчиком. Глаза, прозрачно-синие кукольные стекляшки, серьезны: кто знает, о чем думает маленькая девочка, когда она утром пьет на веранде какао? Быть может, ни о чем, быть может, над светло-коричневым озером в чашке носится в купальных штанишках лебеденок и решает Тосе пить…
– О чем ты думаешь, Тося? – спрашивает ее бородатый гость, отрываясь от газеты.
Ни за что на свете Тося на такой вопрос не ответит. Да и гость спросил от нечего делать, перевернул страницу и даже не ждет ответа.
Перед девочкой круглая сдобная булочка, посыпанная сахарными блестками. Совсем как игрушечный детский хлеб, хотя и взрослые очень его любят. Ест Тося по-своему: кусочек себе, кусочек бульдожке под столом, не ошибется до последней крошки. И хотя несправедливые взрослые учат ее каждое утро: "Ешь сама, что ж ты чужую собаку сдобной булкой кормишь?" – девочка, как от овода, отмахнется ложечкой от скучных слов и продолжает свое.
После какао она свободна до самого обеда. Далеко уходить нельзя, но и вокруг дачи, когда ходишь по ниточке-невидимке, немало забавного. Муравьи подбирают со ступенек сахарные крупинки. У них под пнем подземная лавочка: все уносят туда. Дачники осенью разъедутся, и у муравьев запас на всю зиму. Осы облепили под вереском банку из-под сгущенного сладкого молока. Не только дети, кошки, собаки, ящерицы и всякая мелкая тварь, летающая и ползающая, любят сладкое. Крайняя оса, с перехватцем на талии, как у балерины, сосет свою капельку без конца. Как у нее живот не разболится? Вздрогнет, оторвется, отдохнет и опять за свое.
Ос и пчел девочка не боится. Если их не трогать, не мешать им пить и есть, ходить среди них серьезно и важно, – они не обидят. Бульдожка и тот это понимает: стоит перед ульем, серым домиком, вывалив язык, и с любопытством смотрит вместе с Тосей, как копошится пчелиный народ на своем крылечке у темной щелочки. Но по низким шершавым кустам расстилается грязная паутина, и в ней всегда узким втянутым устьем вход. Там живут огромные светлопузые пауки. Пройдешь близко, наступишь на хворостинку, и из норки выскакивает сердитый противный разбойник: сунься-ка ближе! Тося всегда вежливо, стараясь не шуметь, обходит такие кусты. И шершней она боится: когда взрослые гонят залетевшую злюку из комнаты кто лопатой, кто старыми штанами, девочка зарывается в висящее на стене платье и ждет, пока представление кончится.
Любит она шум. Не тот, что подымают люди, когда спорят на веранде в восемь голосов сразу или ссорятся, перебрасываясь картами, или поют рыхлыми голосами непонятные песни, – а когда шумят на свободе деревья, тростник, море. Сосна гудит на ветру гулко и широко; тряхнет зеленой гривой, залопочет и опять низко-низко зашипит, будто парус по можжевельнику тащат. Тростники внизу у ручья посвистывают, словно ласточки на лету, пищат, просят ветер, чтобы не трепал их, не заставлял кланяться до земли. А сквозь зеленые лесные голоса вдруг: бух-бу-бух. Это море шлепнулось о песок, обрушило толстую волну… И отходит назад, волочит шлейф по гравию. Тося слушает. У старого каштана свой шум: шелестит, будто сквозь сон бормочет. А нижние лапы молча и плавно покачиваются. До них ветру не пробиться.
Гость злится – ветер унес деловое письмо в лес. Мама злится – ветер "действует ей на нервы"… Нервы – это когда дрожат губы и достается всем… И Тосе, и стакану, который стоит не на месте, и бабочке, влетевшей в комнату. Злится и бабушка: ни один пасьянс не удается, ветер путает все карты… И только Тося спокойна. Прищурив глаза и заложив худые ручки за спину, стоит она на камне и смотрит в чащу. Где ветер? Какой он? Пепельные волосы, толстые щеки… Ходит по вершинам деревьев, трещит и дует во все стороны. Чтобы внизу не болтали, чтобы человеческого белья между стволами не развешивали, чтоб в лодках среди залива не кричали, чтоб рыб крючками не мучали…