Особое подразделение. Петр Рябинкин - Вадим Кожевников 30 стр.


В пургу он потерял направление, напоролся на немецкое боевое охранение. Приказав повозочному разворачиваться и дуть во всю мочь в обратном направлении, Клепиков соскочил с саней, залег в снегу и отстреливался, последний патрон он послал себе в сердце. И даже в эти страшные мгновения он все обдумал: убил себя наверняка, расчетливо, понимая, что, если он подымется, немцы могут только ранить его, но не убить.

И лишь когда Клепикова не стало, Петр Рябинкин, и не только он, понял, что этот паренек был неразгаданным человеком, упрятавшим свое истинное мужество за бравадой, лихостью, как бы стесняясь выявить перед товарищами свою твердость, свою чистоту.

То же самое Утехин. Он был приметен только тем, что никак не мог привыкнуть к солдатской самостоятельности, сообразительности. Когда все по-солдатски чуяли, что будет ночной бой, Утехин преспокойно раздевался в натопленной землянке до исподнего и укладывался, закрывшись с головой полушубком. Потом он спросонок никак не мог отыскать своего обмундирования. И когда бойцы кричали на него, он отвечал обиженно:

- А что я, по-вашему, должен раздетым выскакивать на улицу? - Хотя улицы никакой не было, только снежное пространство, покрытое копотью и лупками от разрывов снарядов и мин.

Ел он медленно, жадно, истово, широко расставив локти.

И вообще у него была манера во время сильного огня, когда все шаталось, рушилось, притулиться спиной к окопу и есть. Он доставал сухарь и начинал жевать, бессмысленно, самоуглубленно глядя перед собой.

Лежа в цепи, он спрашивал:

- Стрелять? Сколько раз? А по чему? А если я никого не вижу, тоже стрелять?

Однажды он пополз из цепи в тыл, странно шаря в снегу руками. Рябинкин к нему:

- Ты что, гад, струсил?

- Где-то гранату свою потерял, - спокойно сообщил Утехин. И, глядя доверчиво крупными коровьими глазами, заверил: - Вы меня обождите, я ее сейчас найду, вернусь.

Продвигаясь в цепи, Утехин выстрелом положил немецкого ефрейтора. Вскочив, заорал:

- Попал, товарищи, попал!

Рябинкин, ударив по ногам прикладом, свалил Утехина на снег, сказал злобно:

- Чего вскочил, убьют!

- Так я же попал, вы видели! - радостно воскликнул Утехин.

- Ну, значит, медаль тебе за это, - пошутил Рябинкин.

- Ну что вы, - смутился Утехин. - У меня нечаянно получилось. Даже до сих пор не верится.

Утехин испытывал безграничную доверчивость ко всем без исключения. Ему казалось, что людям интересно в важно знать, что он думает, чувствует. Он был простодушно откровенен, не считая это стыдным, запретным.

- Знаете, товарищ Рябинкин, чего я придумал? - говорил Утехин, улыбаясь. - Когда вы меня в боевое охранение посылаете, я сам с собой занимаюсь.

- То есть как это "занимаюсь"?

- Одному плохо. Видеть нечего, темнота. На слух только их караулишь. Ну, я учебники вспоминаю, которые в школе перед экзаменом вызубривал. И знаете, хорошо отвлекает.

Когда однажды бойцы после тяжелых потерь обсуждали обстоятельства боя, Утехин вдруг объявил, обводя всех сияющим взглядом:

- А знаете, я уверен, что меня не убьют. Ну как это так, чтобы меня совсем не было! Конечно, ранить могут, это я допускаю. Но убитым я себя представить не могу никак.

- Ты что, чокнутый?

Утехин упорствовал:

- Но ведь бывают люди счастливые во всем. Почему я не могу быть таким? Ну почему?

- Забалованный ты, вот чего!

- Почему же?

- Да разве о смерти можно так рассуждать?

- А чего перед ней унижаться?

- То-то ты сахар в бою сосешь, как младенец.

- Сахар действует успокаивающе на нервную систему. Ведь я некурящий. Спросил воодушевленно: - А вы заметили, товарищи, после сильной бомбежки обязательно хочется отлить? У меня это всегда так…

Как-то во время боя, когда подразделение, покинув окопы, медленно, ползком передвигалось цепью по открытой местности, в терпеливом ожидании того, чтобы своя артиллерия, бьющая сейчас по глубине немецкого расположения, перенесла огонь по его переднему краю и что тогда можно будет совершить бросок, опасаясь только ослабленных на излете ударов осколков своих же снарядов, Утехин сказал Рябинкину:

- Одолжите, пожалуйста, обойму, а то я свои уже все расстрелял.

Уже в самой такой просьбе содержалось какое-то бесстыдство. Каждый боец знал: случается, что последний сбереженный патрон спасает тебе жизнь. И если "одалживали" кому патроны, даже, бывало, из магазина винтовки, то тому, кто назначал себе в одиночку добраться до вражеской пулеметной точки. Бывало, раненые, ослабевшие бойцы окликали соседа, чтобы тот прихватил их неизрасходованные патроны, оставляя для себя лично на всякий возможный случай в магазине винтовки только два-три патрона. Брали и у погибших. Это был солдатский обычай, суровый, разумный, расчетливый.

У серьезных, квалифицированных бойцов в особо назначенном кармашке подсумка хранились обоймы, где каждый патрон протерт тряпочкой, встряхнут у самого уха, чтобы убедиться в плотности пороховой набивки, а также насадки пули. Такие заветные обоймы составлялись из наборных патронов: бронебойных, зажигательных, трассирующих.

Нет в мире такого волевого человека, который, допустим, оказался бы способным во время боя участвовать в заочном шахматном турнире, да что там шахматном - играть на память в шашки, помня все свои и чужие ходы, в то время когда в тебя стреляют изо всех всевозможных стволов. Между тем Петр Рябинкин, так же как и другие опытные воины, в бою владел собой так хорошо, что держал в уме не только свои боевые расчетливые ходы, но и ходы противника.

Он еще на заводе обучился этой тонкой рабочей наблюдательности, как и другие бойцы, привык к тому, чтобы ощущать себя частицей целого, от которого ты зависишь так же, как и оно, это целое, от тебя зависит.

И вот когда Рябинкин продвигался по местности рядом с Утехиным, он был занят мыслями: немцы стали применять ранцевые огнеметы не только в наступлении, чтобы их струей выжигать команды в дотах и дзотах, но и в обороне, с короткой дистанции, когда наши врывались в их траншеи. Значит, надо особо выглядывать огнеметчиков и уничтожать их в первую очередь.

И когда однажды Утехин попросил простодушно одолжить ему обойму, Рябинкин сказал зло:

- Ты свои выпулил не глядя куда. Вояка! - Но все-таки, пересилив себя, дал.

- Спасибо, - сказал Утехин и пообещал: - Я, товарищ Рябинкин, теперь каждый ваш патрон буду стрелять только по видимой цели.

И действительно, Утехин стрелял редко, каждый раз после выстрела подымал голову, чтобы убедиться, попал или не попал. Рябинкин даже был вынужден на него прикрикнуть:

- Ты что, в тире очки выбиваешь? Не высовывай башку.

Но Утехин, дорожа каждым выстрелом, все-таки подымал голову в на последнем своем выстреле упал с пробитым лбом на приклад винтовки. И у Рябинкина было такое чувство, будто он сам повинен в смерти Утехина, и эта вина останется у него на всю жизнь, потому что не рассчитал в своей личной озабоченности в бою того, что во всей доверчивый к людям Утехин, получив от него обойму, засовестился от его обидных слов. Это надо было понять, а Рябинкин не понял.

VII

Война учила Рябинкина не только бою, но и пониманию того, что среди рядовых нет рядовых людей. Каждый чем-то неповторимо особенный.

Рябинкин все больше проникался соображениями о том, что сберечь товарища не всегда можно, только прикрывая его огнем или даже кидаясь на врага, если заметил, что товарищ твой замешкался.

Надо во всех нечеловеческих обстоятельствах войны оставаться человеком, понимать душевное состояние другого. Тот же Володя Егоркин, получая нехорошие письма от жены, томясь мнительностью, перебарывая тревогу и страх перед унижением, стал щеголять бесшабашной удалью, молодечеством, этаким боевым озорством. Он стал язвительно груб с товарищами, особенно с пополненцами, говорил новому бойцу Прохорову, который к черному пластмассовому солдатскому медальону прикрепил портрет девушки в целлофановом футлярчике:

- Ты ее портрет на груди держишь, а она, может, в это время… Я вот даже солдатского медальона не ношу. Ни к чему. Если разворотит прямым попаданием, так и медальон не поможет…

Рябинкин слушал эти рассуждения молча, еле сдерживая себя. Он аккуратно собирал, что ему понадобится для разведки в расположении врага, куда он должен был идти вместе с Егоркиным. Закончив приготовления, не глядя на Егоркина, он сказал:

- Насчет тебя мое решение - отставить. - И добавил резко: - Все.

Пополненцев, конечно, не полагалось пускать сразу в разведку, да и вообще для разведки подбирались люди опытные, знающие друг друга по бою. Без обоюдной уверенности на такие задания не ходят, иначе бы Рябинкин пошел с Прохоровым, не зная его как бойца, но заинтересовавшись им как человеком. Его тронула та простодушная откровенность, с которой этот парень нацепил при всех портрет своей девушки на солдатский медальон, не видя в этом ничего неловкого, а даже гордясь этим, как особой присягой, отданной кому-то помимо воинской.

Эта серьезная откровенность Прохорова - он любит и не собирается скрывать, напротив, считает долгом поставить всех в известность об этом, его уверенность в том, что каждому его чувство понятно и близко, вызвала у Рябинкина к молодому бойцу не столько, пожалуй, симпатию, сколько доверчивое любопытство.

Может или нет человек проникаться к себе особым уважением только оттого, что он кого-то там любит, и от этого держаться с таким достоинством?

Прохоров ответил тогда Егоркину, выслушав его внимательно:

- Вы правы, сомневаясь, каким я окажусь солдатом. Но зачем же, если я, допустим, слабодушный, внушать мне плохие мысли о самом близком мне человеке? По меньшей мере это нерасчетливо. И я бы даже сказал, не по-товарищески.

- Ты студент? - спросил Егоркин и, не дожидаясь ответа, констатировал: - На полном гособеспечении. Жизни не знаешь.

- Нет, я не студент, - сказал Прохоров.

- Из каких же?

- Техник-лесовод.

- Для войны профессия никчемушная. - И, кивнув головой на искалеченную рощу с высокими расщепленными пнями, Егоркин объявил: - Видал, вон где немцы - мы по ним и по своему лесу лупим. Жалко тебе небось леса?

- А вам?

- Я человек заводской.

- Ну и что?

- Значит, не переживаю. На все переживалки не хватит. Товарищей теряем, и то душой глохнешь.

- Зачем?

- Вот повоюешь - поймешь.

- А знаете, - сказал Прохоров, - по-моему, вы просто застенчивый человек. И говорите со мной совсем не о том, о чем думаете.

- Откуда ты знаешь, чего я думаю?

- Я не знаю. Но мне так кажется.

- Видали, какой прыткий! - воскликнул Егоркин. - Раздень перед ним сразу свою душу, он ее осмотрит и определит, чисто она здесь вымыта от пота и крови или нечисто. - И произнес грубо; - Ты свою наблюдай, как бы она тебе в бою штаны не замочила…

Падал мягкий, рыхлый и, казалось, теплый своей пушистостью снег. Шорох его падения, мягкая его уютность как бы лишали человека ощущения опасности, тем более что расположение врага, местность, которую он занимал, ничем не отличалась от той, где находились наши рубежи.

В серых сумерках ночи снежный покров как бы слабо светился, кожано скрипел, блестя ледяными песчинками.

Обнаружили линию связи. Рябинкин перерезал черный, в толстой резине провод, оставил в засаде Куприянова, а сам вместе с артиллерийским разведчиком, солдатом Крутиковым, пополз к бугру, с которого намечено было вести наблюдение за передним краем противника.

Внимательно прислушиваясь к музыке, доносившейся от одной из немецких землянок, Рябинкин определил:

- Патефон. Надо засечь эту землянку. - И деловито пояснил: - Ребята довольны будут обзавестись патефоном. - Потом, так же напряженно прислушиваясь, сказал огорченно: - Пожалуй, скоро не возьмем. - Спросил: Слышишь, бревна с грузовиков сваливают? Значит, пополнение ждут новое. Блиндажи строят. А вон, видал, сугроб вроде в воздухе висит. Это на маскировочную сетку над батареей снег нападал. Не стряхивают сетку, вот и раскрылись. А вообще немец маскировку художественно под местность делает. Старается.

Спустя некоторое время Рябинкин сказал встревоженно:

- Чего-то Куприянова не слышно. Ты побудь, я до него схожу.

Но Куприянов объявился сам, с немецким автоматом на шее и катушкой немецкого провода на детских салазках с сиденьем, обитым по краям тесьмой с помпончиками. Куприянов сказал сипло:

- Пошли!

Салазки, которые тянул за собой Куприянов, звонко шуршали полозьями по насту.

- Да брось ты их! - приказал Рябинкин.

- Нет уж, - сказал Куприянов, - довезу. - Произнес озлобленно: - Я как увидел, что он на ребячьих санках свою катушку волочет, ну все… - Показал окровавленную ладонь. Объяснил: - Прокусил он мне все мясо, пока я его за пасть держал, а другой рукой наспех давил. - Пожаловался: - Озверел я сильно за эти детские санки. А то можно было б наганом запросто успокоить.

Возвращаясь в свое подразделение, разведчики зашли на НП к артиллеристам. Наблюдательный пункт был вынесен далеко за пределы оборонительного рубежа. Это была щель, выкопанная под брюхом подбитого танка, башня которого валялась невдалеке, отброшенная взрывом снарядов из боекомплекта.

Куприянов снял с шеи немецкий автомат, подал младшему лейтенанту-артиллеристу, сказал:

- Вам от нашего стрелкового подразделения. - Добавил: - За то, что аккуратно огонек кладете. - Спросил: - Ну как ваш бог войны, не кашляет?

- Пришли новые системы, - похвастался артиллерист.

- Ну а вы сами как?

- Отлично, - оживился младший лейтенант. - Теперь без ошибки на слух определяю, стреляет пушка или гаубица и какого калибра, стоит ли орудие на открытой позиции, или в дзоте, или в железобетонном доте. А ведь, представьте, в свое время считал непостижимым таинством, как это дирижер может одновременно улавливать звучание каждого в отдельности инструмента в оркестре.

- Вы что же, музыкант?

- У меня голос, - смущенно сказал артиллерист. - Но вместо музыкального училища поступил в артиллерийское.

- Это почему же?

- Так, - сказал артиллерист и, потупившись, объяснил: - Папа погиб в Испании.

- Понятно, - сказал Куприянов. И, вытащив из ватника "вальтер", произнес твердо? - А это к автомату в придачу от меня лично.

- А что у вас с рукой? - спросил младший лейтенант.

- Травма на производстве, - сказал Куприянов и небрежно сунул израненную руку в карман.

Доложив о выполнении задания, Рябинкин вернулся в землянку. Положив толсто забинтованную руку для мягкости себе под щеку, Куприянов спал. Прохоров писал, склонившись к коптилке, сделанной из сплющенной на конце гильзы зенитного снаряда, вместо фитиля в ней тлел зажатый вигоневый носок.

- Ей пишете? - опросил Рябинкин.

- Да, - сказал Прохоров и предложил: - Хотите прочту?

Рябинкину казалось неловким слушать письмо, адресованное девушке, которую Прохоров так сильно любит. Но он превозмог свою душевную стыдливость из тайного желания услышать какие-то особенные, сильные, жгучие слова.

- Валяй, - сказал Рябинкин.

Прохоров читал свое письмо так, как требовал учитель русского языка в ФЗУ от Рябинкина, - "с выражением". Письмо было написано складно и даже красиво, особенно в том месте, где Прохоров описывал блиндажи, землянки, орудийную пальбу. Рябинкин, слушая, кивал одобрительно головой и даже заметил, что про воинский долг Прохоров написал не хуже, чем даже в "дивизионке" печатают. Но про самое главное Прохоров писал не своими словами, а из стихов, и хотя стихи были ничего, хорошие, по получалось, что он вроде как брал взаймы чужое, как брали взаймы ребята пиджак или новые ботинки, чтобы сходить на свидание.

Прохоров сообщал своей девушке, что, когда его послали в боевое охранение, он думал только о ней. Но это же, решал про себя Рябинкин, неправда. Хотя это не разведка, не может человек, да еще первый раз пойдя в боевое охранение, так думать. Рябинкин бесчисленно бывал в разведке, но всякий раз, когда давал Трушину партбилет, зябнул душой. Выходило, что он опасался, как бы немцы, шаря в его карманах, не обнаружили бы, кто он такой был, этот советский павший боец.

Опустив глаза, рассматривая свои валенки, Рябинкин спросил глухо:

- Ты что же, Прохоров, ничего такого не переживал, находясь в боевом охранении, действительно о ней только думал, и больше ничего?

- Ну что вы! - удивился Прохоров. Сообщил доверчиво: - Меня все время беспокоило, дослал я патрон в казенник или не дослал. Хотелось проверить. А затвором щелкать нельзя. Очень мучился такой мнительностью.

- Так, - протяжно произнес Рябинкин. Глядя пристально в глаза Прохорова, спросил сурово: - А ты бы вот и написал фактически насчет винтовки. Это у всех вначале такое бывает беспокойство.

- Но ведь это ей неинтересно.

- Так, - еще раз сказал Рябинкин. Спросил: - Ну как у Куприянова, ничего, обошлось с рукой?

- Вы знаете, он все-таки жестокий человек, - объявил Прохоров. Задушил немца и спит спокойно.

- Не жестокий, а душевный, - твердо сказал Рябинкин. - До меня сразу не дошло, откуда у фрица детские саночки. А он сразу от этого зашелся. Чувствительный на подлость. А спит он не спокойно. Откуда ты знаешь, что у него на душе? Ты вот сам убей, а потом скажи, как после такого спится. В то, что Куприянов про ребятенка думал, у которого фашисты санки отняли, я верю. А тебе почему-то не очень.

- Почему же? Ведь это обидно.

- Может, я тебя и не понял, как ты не понял Куприянова. У каждого человека своя душевная механика. Только и всего…

И не то что после всего этого Рябинкин испытал горечь, потеряв надежду найти в Прохорове особенного, интересного человека, каким он вначале ему показался, просто ему было совестно перед Владимиром Егоркиным, которого он не взял в разведку за то, что тот внушал молодому солдату, что дорожить на фронте человеку вроде как нечем. Из-за своей душевной раздраженности внушал такое.

Конечно, в подобном состоянии солдата брать в разведку ни к чему. Но ведь он не только поэтому отстранил Егоркина, а и потому, чтобы проучить его: перед разведкой не принято, неприлично, неправильно рассуждать о смерти. Конечно, советские люди в приметы не верят. Но если б Егоркин не вернулся, возможно, бойцы вспомнили бы эти его слова, и получилось, что он вроде как предчувствовал свою гибель. Такое надо учитывать командиру. Нервы у людей на фронте всегда на взводе. Каждый думает, что с ним может случиться дурное. Но настоящий фронтовик воздерживается такое высказывать. Даже в шутку. И не потому, что допускает веру в примету, а потому, что знает: это плохо подействует на товарищей, а от их самочувствия его жизнь зависит. Поэтому бодрятся не ради себя, а ради самочувствия всех, и все это знают и уважают такую бодрость, хотя не всегда имеются для нее основания.

Назад Дальше