Однако ж гроза не унималась, несмотря на заклинания моего француза. Гром как будто спорил с гневными его междометиями и наотрез перерывал длинные периоды, в которых он честил и климат и почтальонов немецких. Наконец, устав сердиться и видя, что гром трудно перекричать, француз мой сперва замолчал, потом начал насвистывать la pipe de tabac, потом зевать и потягиваться, а в заключение всего дремать. При каждом ударе грома он вздрагивал, выглядывал полусонными глазами в оконце, ворчал по нескольку слов - и снова голова его упадала на сафьянную подушку коляски, и снова качалась и свешивалась на грудь, так что нос его чертил дуги и кривые линии на воротнике фрака. Что до меня, я не мог вздремать: частию оттого, что из самолюбия не хотел подражать французу, частию же оттого, что не люблю спать при огне и стуке; а молния светила нам почти без промежутков, и гром перерывался только громом; притом же дождь стучал со всех сторон в коляску. Так, сидя и мечтая, чрез несколько часов заметил я, что мы начинали подниматься в гору; я выглянул в окно и увидел, что гора, на которую мы ехали, покрыта густым столетним лесом, а на вершине ее стоит древний, полуразвалившийся замок. Эта вершина выдалась круглым холмом из средины леса, и только узкая, почти заглохшая тропинка вела к замку. Он был огромен: уцелевшие стены с круглыми пробоинами, башни, зубцы и другие вычуры средних веков показывали, что он принадлежал какому-нибудь знаменитому владельцу времен рыцарских. Я толк нул моего товарища и указал ему на замок; француз протер глаза, смотрел долго и со вниманием по направлению моего пальца и кончил свои наблюдения протяжным "tiens!" В это время въезжали мы в местечко Гельнгаузен, лежащее на полугоре и на весьма живописном местоположении. Почтальон наш, видя конец своих страдании, приставил мокрый рожок к мокрым губам и, как лебедь на водах Меандра, изо всей груди заиграл последнюю свою песню; лошади вторили ему ржанием, радуясь близкому своему освобожден и1ю от упряжи и отдохновению в уютной конюшне, за тормом. В таком порядке, с музыкой и аккомпанементом, въехали мы в трактир Золотого Солнца.
Ловкий молодой мужчина с черными усами и загорелым, выразительным лицом, а каком-то полувоенном наряде, отпер дверцы нашей коляски и, вслушавшись, что мы говорим по-французски, сказал нам довольно хорошо на этом языке приветствие и приглашение войти обогреться в трактире. Сходя по измокшей ступеньке, я поскользнулся и чуть было не упал; судите ж о моем удивлении, когда тот же молодой человек чистым русским языком, немного сбивающимся на украинское наречие, спросил у меня:
- Вы, сударь, из России?
- Земляк! - вскрикнул я, обрадовавшись.
- Нет, сударь; я поляк, из Остроленки, но часто бывал с русскими, был даже в плену и выучился вашему языку.
- Как же сюда зашел?
- О, сударь! мало ли куда я заходил на своем веку: был и в Италии, и в Испании, и в России; а немецкую землю так измерил, как только может измерить лихой улан на коне своем. Теперь служу гауз-кнехтом в здешнем трахтире.
Француз мой, подслушав название Испании и Италии и радехонек случаю выказать свое языкознание, начал делать ему вопросы по-итальянски и по-испански; но поляк, не запинаясь, отвечал ему на обоих сих языках гораздо чище и правильнее; так что француз принужден был ударить отбой на природном своем языке похвальным словом храбрости и понятливости поляков.
Нас ввели в общую комнату, довольно просторную и очень теплую; двое приезжих сидели там за особым столиком и разговаривали вполголоса, а человек шесть жителей местечка, собравшись у большого стола, за огромными кружками пива и с трубками в зубах, спорили между собою и чертили пивом по столу план Люценского дела. В углу молодая, белокуренькая пригоженькая немочка сидела за рукодельем и по временам нежно взглядывала на статного немчика лет около двадцати пяти, который, облокотясь на ее стул, что-то ей нашептывал. Хозяин, человек лет за пятьдесят, с самым добрым старонемецким лицом, чинно похаживал с трубкою вокруг стола и как будто бы при каждом шаге хотел приподняться поближе к потолку, ибо природа поскупилась дать ему рост, приличный важной его осанке. На нем был наряд особого покроя, который можно назвать средним пропорциональным между халатом и камзолом: рукава преширокие, а полы спускались немного пониже колен. Эта нового рода туника сшита была из ситцу с большими разводами ярких цветов, каким у нас обиваются мебели, и застегивалась сверху донизу огромными пуговицами. Седоватые волосы нашего трактирщика прикрыты были черным шелковым колпаком. Увидя нас, хозяин подошел и преважно поклонился; мы заняли места и, расположившись провести здесь ночь, потребовали ужин, лучшего вина и особую комнату с двумя постелями.
Неоспоримая истина, что вино веселит человека. За бутылкою доброго гохгеймского согрелось сердце и ожила веселость во мне и в моем товарище. Хозяин, полагая, что мы не простые путешественники, потому что требуем много и, конечно, заплатим хорошо, увивался около нас и раз двадцать величал нас наугад и баронами, и графами, и князьями, по мере того, как наши требования на его счет увеличивались. Я должен вам признаться, что принадлежу к числу путешественников систематических, то есть тех, которые не проезжают ни одного местечка, ни одной деревушки без того, чтобы не выведать у первого встречного всей подноготной о месте его жительства. Знаю, что многие называют это суетным любопытством людей праздных; но вы не поверите, как этим увеличивается и дополняется сумма сведений, собираемых нашим разрядом путешественников, о нравах, обычаях, местностях и редкостях проезжаемого края. Так и здесь, то есть в Гельнгаузене, пришла мне благая мысль потребовать другую бутылку гохгеймского, подпоить доброго нашего хозяина и пораспросить его о том, о другом. Он не заставил долго себя упрашивать. Стаканы и разговоры зазвучали, и в полчаса мы так были знакомы, как будто бы вместе взросли и вместе изжили век.
- Позвольте познакомить вас, милостивые государи и знаменитые странствователи, с первостатейными членами здешнего местечка, - сказал наш хозяин; с этою речью встал он и подошел к гостям своим, сидевшим у стола за пивными кружками. Мы пошли вслед за ним, чтобы поближе всмотреться в этих первостатейных членов.
- Вот высокопочтенный и именитый г-н пивовар Самуель Дитрих Нессельзамме, - продолжал трактирщик, указывая на первого из них. Пивовар, небольшой, плотный мужчина, с круглым и красным лицом, с носом, раздувающимся как кузнечный мех при каждом дыхании, с плутовскими глазами под навесом густых рыжих бровей и с самою лукавою улыбкою, встал и поклонился нам очень вежливо.
- Прежде всего, любезный сосед, - сказал он трактирщику, улыбнувшись как змей-искуситель, - позвольте мне от лица общих наших друзей, здесь находящихся, довести до сведения почтенных ваших посетителей, с кем они имеют удовольствие беседовать в особе вашей.
- Начало много обещает, - подумал я; и, взглянув на трактирщика, заметил, что он невольно приосамился, но вдруг, приняв на себя вид какого-то принужденного смирения, отвечал оратору только скромным поклоном
- Почтенный хозяин здешнего дома, - продолжал хитрый пивовар, - есть г-н Иоган Готлиб Корнелиус Штауф, смиренная отрасль древней фамилии Гогенштауфен.
При сих словах, хозяин наш, казалось, подрос на целый вершок. Он то потирал себе руки, то под какою-то странною ужимкою хотел затаить улыбку удовольствия, мелькнувшую на лице его, словом, был вне себя. Наконец язык его развязался: он, со всею благородною скромностью сельского честолюбца, сказал нам;
- Точно так, милостивые государи! под этою убогою кровлею, в этом, могу сказать, почти рубище, видите вы потомка некогда знаменитого рода… - Голос его дрожал, и сколько он ни усиливался, не мог докончить этого красноречивого вступления.
Товарищ мой кусал себе губы и чуть не лопнул от смеха, который готов был вырваться из его груди громким хохотом. Что до меня, то я удержался как нельзя лучше; этакие выходки были для меня не в диковинку: еще в России знал я одного доброго немца, который причитал себя роднєю в тридцать седьмом колене князю Рейсу сорок осьмому. Между тем француз мой, пересиля смех, спросил у меня на своем языке: "Что за историческое лицо Оанстофєн?" - и я в коротких словах дал ему понятие о Георге Гогенштауфене, сколько сам знал о нем из романа Шписова. Хозяин наш в это время, как видно было, искал перерванной в нем сильным волнением чувств нити разговора. Несколько минут смотрел он в землю с самым комическим выражением борьбы между смирением и чванством, к которым примешивался какой-то благоговейный страх. Но чванство взяло верх в душе честолюбивого трактирщика, и он вскричал торжественным голосом:
- Так! предки мои были знамениты: они беседовали с славными монархами и жили в замках. Скажу больше: они - только другой линии - были в родстве с великими и сильными земли; а некоторые даже сами… Но что вспоминать о минувшей славе!.. Один из них, - прибавил он вполголоса и робко озираясь, - один из них, бывший владелец двадцати замков, и теперь в срочное время посещает земное жилище своих потомков…
- Неужели? - сказал я с видом удивления, - и не тот ли замок, что здесь стоит на горе?
- A propos, - подхватил мой товарищ, - скажите на милость, высокопочтенный г-н Штауф, чей это замок?
- Замок этот, милостивые государи, - отвечал трактирщик, - замок этот принадлежал некогда славному императору Фридерику Барбароссе. Здесь совершались дивные дела, и теперь иногда совершаются. Иногда, говорю; потому что срок уже прошел и не скоро придет снова.
Торжественный голос, таинственный вид и сивиллинские ответы нашего трактирщика сильно защекотали мое любопытство. Я просил его рассказать о дивных делах замка, потребовал еще несколько бутылок гохгеймского - на всю честную компанию - и сам подсел к кружку добрых приятелей нашего хозяина. Товарищ мой сделал то же. Белокуренькая немочка подвинула свой стул, а статный немчик переставил ее столик с работою поближе к нам.
Во все это время трактирщик как будто бы колебался или собирался с мыслями. Наконец лукавый пивовар решил его. "Что, любезный сосед, - сказал он, - таить такой случай, который служит к чести и славе вашего рода и сверх того известен здесь целому околотку? Ведь вас от того ни прибудет, ни убудет, когда эти иностранные господа узнают то, что все мы, здешние, давно знаем".
- Решаюсь! - возгласил трактирщик, как бы в припадке вдохновения. - Высокопочтенные и знаменитые слушатели! одного только прошу у вас - снисхождения к слабому моему дару и безмолвного внимания, потому что я как-то всегда спутываюсь, когда у меня перебивают речь.
Все движением голов подали знак согласия; и вот, сколько могу припомнить, красноречивый рассказ скромного нашего трактирщика.
Год и пять месяцев тому назад Эрнст Герман, этот молодой человек (тут он указал на статного немчика), возвратился сюда, оконча курс наук в Гейдельбергском университете. Вы видите дочь мою Минну (тут он указал на белокуренькую немочку): не в похвальбу ей и себе, ум ее и сердце ничем не уступят смазливенькому личику. После матери своей осталась она на моих руках по седьмому году. Я сам старался ее образовать, платил за нее старому школьному учителю, наставлял ее всем добродетелям, особливо порядку и домоводству; а чтобы познакомить ее с светом и доставить ей приятное развлечение, покупал ей все выходившие тогда романы Августа Лафонтена17. Вы, верно, догадываетесь, в чем вся сила? Герман полюбил Минну, Минна полюбила Германа; оба они не смели открыться друг другу, не только мне или кому бы то ни было; а мне самому, со всею моею догадливостью, и в голову того не приходило. Дело прошлое, а сказать правду, когда старый кистер, дядя Германа и школьный наш учитель, пришел ко мне сватать Минну за своего племянника, обещаясь уступить ему свое место, - меня это взорвало. "Как! - думал я да, кажется, и говорил в забытье с досады, - дочь моя, Вильгельмина Штауф, отрасль знаменитого рода Гогенштауфен и самая богатая невеста в здешнем местечке, будет женою бед ного Эрнста Германа, у которого вся надежда на скудное учительское место его дяди!" - Короче, я отказал наотрез; выдержал пыл и представления старика кистера, видел, как Эрнст бродил по улицам, повеся голову, подмечал иногда две-три слезинки на голубых глазах Минны - и оставался непреклонен. Слушал длинные увещания соседа Нессельзамме и поучения нашего пастора о гордости и тщете богатств - и оставался непреклонен. Так прошло несколько месяцев. Минна, из румяной и веселой, сделалась бледною и грустливою; Эрнст похудел, как испитой, и поглядывал из-под шляпы на наши окна, как полоумный. "Ничего, - думал я, - время все сгладит и залечит!" Тогда мне и не грезилось, какой конец будет делу.
Между тем, по моему расчету, приближалось роковое двестилетие, когда тень Гогенштауфена является одному из его потомков, для устроения фамильных дел. Сколько мне известно, здесь, поблизости от замка, налицо из всего потомства мужеского пола был только я. Часто говаривал я об этом с соседом Нессельзамме, и всегда меня мучило какое-то темное предчувствие. Сосед всякий раз наводил речь на то, чтобы, каковале мера, если Гогенштауфен на меня обратит свое внимание, выполнить все, чего он потребует, и не раздражать грозного предка отказом или изменением его поведений. Я совершенно соглашался с мнением соседа и с страхом и надеждою ждал призывного часа.
В одну ночь - это было ровно за три дни до известного вам срока - лег я в постелю раньше обыкновенного, чтоб успокоить волнуемые ожиданием мои чувства. Ночная моя лампада бросала с камина слабый, тусклый свет. Стенные часы пробили полночь, и я, кажется, начинал дремать. Вдруг - я не спал еще, милостивые государи, клянусь, что не спал, - вдруг дверь в моей комнате тихо и без скрыпа сама собою отворилась… Я приподнял голову с подушки… Не вздохнул ли кто из вас, милостивые государи? не шумит ли ветер?.. Меня всегда обдает холодным потом, когда вспомню про тогдашние свои при ключения. Однако ж я не трус, милостивые государи, я не трус в решительные минуты, и вы скоро это увидите.
Видали ль вы, почтенные мои слушатели, тень отца Гамлетова? Я ее видел в Лейпциге на ярмарке; сосед Нессельзамме тоже видел. Помнишь ли, сосед, сколько раз я с тобою спорил, что мертвецы и тени именно так ходят: ступят одною ногою и после тихо и с расстановкой приволокут к ней другую, как в менуэте? Ты смеялся тогда и не хотел мне верить. Точно так, шаг за шагом, вошел ко мне черный рыцарь, в черных доспехах с черными перьями; из-за черной решетки его шлема торчали курчавые, черные бакенбарды, ни дать ни взять как у моего гауз-кнехта. Казимира Жартовского. Да и ростом привидение, кажется, было с него, немного разве пошире в плечах и потолще. В левой руке держало оно огромный черный меч; в правой, которую протягивало ко мне, как телеграф, - был сверток пергамена, перевязанный черною лентою и запечатанный черною печатью. Видя, что я не тороплюсь принять от него сверток, привидение уронило его на пол, потом медленно опустило руку свою в черной перчатке, медленно протянуло указательный палец, как будто приказывая, чтоб я поднял это чудное послание. И когда глаза мои, как заколдованные взглядом василиска, следовали за указательным его пальцем и остановились на пергамене, - привидение вдруг исчезло, и дверь сама собою захлопнулась.
Не скажу, чтоб я сильно испугался, потому что я не кричал и не упал в обморок; однако ж, признаться, мне было жутко: меня то холод пронимал до костей, то бросало в такой жар, что на дыхании моем можно б было - изжарить фазана; дух захватило и голосу не стало. Так провел я, без сна и почти в оцепенении, всю ночь до самого рассвета. Утром я поуспокоился; тут вспомнил о пергамене и наклонился, чтобы поднять его; но в глазах у меня двоилось, словно у пьяного: я то не дотягивал руки до свертка, то перетягивал ее через сверток; когда ж удавалось мне до него дотронуться, то руку мою всякий раз отталкивало, как будто б я брался за раска ленное железо. Долго я возился с свертком; наконец ухватился за него, и пальцы мои с судорожным движением к нему прильнули. Собравшись с силой, я сорвал черную ленту и печать, развернул пергамен… в нем было написано красными чернилами, и чуть ли не кровью; но долго, долго писаные строки сливались в глазах моих в одни кровавые полосы, а когда начал вглядываться в буквы - они, казалось, перескакивали то вверх, то вниз, то двигались, как живые. Я выпил стакан воды, сел, отдохнул и потом прочел следующее послание, написанное самым старинным почерком, но четкими и крупными буквами:
"Потомку моему в двадцать девятом колене, Иоганну Готлнбу Корнелиусу Штауфу из рода Гогенштауфен, я, Георг фон Гогенштауфен, рыцарь и барон, желаю здравия и свидетельствую почтение.
Чрез три дни, в час по полуночи, явись в нагорный замок, без проводника и фонаря, для получения моих приказаний. Податель сего, бывший мой оруженосец Ганс, будет тебя ожидать у ворот замка и введет куда следует. Пребываю нежно тебя любящий…"
Под этими строками подписано было размашистою рукою: "Георг фон Гогенштауфен", а внизу письма:
"Дано на пути моем в воздушном пространстве, на пределах обитаемого мира". Далее год и число.