Том 6. Живые лица - Зинаида Гиппиус


В шестом томе впервые издающегося Собрания сочинений классика Серебряного века Зинаиды Гиппиус (1869-1945) публикуются две книги ее воспоминаний - "Живые лица" (1925) и "Дмитрий Мережковский" (1951), последний прижизненный сборник стихов "Сияния" (1938) и стихотворения 1911-1945 гг, не вошедшие в авторские сборники.

Содержание:

  • Живые лица* 1

  • Дмитрий Мережковский* 43

  • Сияния* 97

  • Стихотворения 1911–1945, не включенные в авторские сборники* 100

  • Последний круг - (И новый Дант в аду)* 109

  • Приложение 120

  • Комментарии 122

  • Примечания 145

Зинаида Николаевна Гиппиус
Собрание сочинений в пятнадцати томах
Том 6. Живые лица

З. Н. Гиппиус, Д. В. Философов, Д. С. Мережковский. Музей ИРЛИ. Санкт-Петербург

Живые лица

Мой лунный друг
О Блоке

. . . . . . . . . .

И пусть над нашим смертным ложем

Взовьется с криком воронье…

Те, кто достойней, Боже, Боже,

Да внидут в царствие Твоё!

Это не статья о поэзии Блока. Не мало их у меня в свое время было. Это не статья и о Блоке самом. И уж, во всяком случае, это не суд над Блоком. И не оценка его. Я хочу рассказать о самом Блоке, дать легкие тени наших встреч с ним, – только.

Их очень было много за двадцать почти лет. Очень много. Наши отношения можно бы назвать дружбой… лунной дружбой. Кто-то сказал, впрочем (какой-то француз), что дружба – всегда лунная, и только любовь солнечная.

Осень на даче под Петербургом. Опушка леса, полянка над оврагом. Воздух яблочно-терпкий, небо ярко-лиловое около ярко-желтых, сверкающих кудрей тоненьких березок.

Я сижу над оврагом и читаю только что полученное московское письмо от Ольги Соловьевой.

Об этой замечательной женщине скажу вкратце два слова. Она была женой брата Владимира Соловьева – Михаила. Менее известный, нежели Владимир, – Михаил был, кажется, глубже, сосредоточеннее, и, главное, как-то тише знаменитого брата. Ольга – порывистая, умная, цельная и необыкновенно талантливая. Ее картины никому не известны; да она их, кажется, мало кому и показывала; но каждый рисунок ее – было в нем что-то такое свое и новое, что он потом не забывался. Она написала только один рассказ (задолго до нашего знакомства). Напечатанный в "Сев[ерном] вестнике", он опять был такой новый и особенный, что его долго все помнили.

Не знаю, как случилось, что между нами завязалась переписка. И длилась годы, а мы еще никогда друг друга не видали. Познакомились мы сравнительно незадолго до ее смерти, в Москве. Тогда же, когда в первый раз увидались с Борей Бугаевым (впоследствии Андреем Белым). Семьи Бугаевых и Соловьевых жили тогда на Арбате, в одном и том же доме, в разных этажах.

Кажется, весной 1903 года Михаил Соловьев, очень слабый, заболел инфлуэнцей. Она осложнилась. Ольга не отходила от него до последней минуты. Закрыв ему глаза, она вышла в другую комнату и застрелилась.

Вместе их отпевали и хоронили. Ольга была очень религиозный человек и – язычница. Любовь ее была ее религией.

Остался сын Сергей, шестнадцатилетний. Впоследствии – недурной поэт, издавший несколько книг (немножко классик). Перед войной он сделался священником.

В тот яркий осенний день, с которого начинается мой рассказ, из письма Ольги Соловьевой выпало несколько отдельных листков. Стихи. Но прочтем сначала письмо.

В нем, post scriptum: "…а вы ничего не знаете о новоявленном, вашем же, петербургском, поэте? Это юный студент; нигде, конечно, не печатался. Но, может быть, вы с ним случайно знакомы? Его фамилия Блок. От его стихов Боря (Бугаев) в таком восторге, что буквально катается по полу. Я… право не знаю, что сказать. Переписываю Вам несколько. Напишите, что Вы думаете".

Вошли ли эти первые робкие песни в какой-нибудь том Блока? Вероятно, нет. Они были так смутны, хотя уже и самое косноязычие их – было блоковское, которое не оставляло его и после и давало ему своеобразную прелесть.

И тема, помню, была блоковская: первые видения Прекрасной Дамы.

Переезд в город, зима, дела, кажется – религиозно-философские собрания… Блок мне не встречался, хотя кто-то опять принес мне его стихи, другие, опять меня заинтересовавшие.

Ранней весной, – еще холодновато было, камин топился, значит – в начале или в середине марта, – кто-то позвонил к нам. Иду в переднюю, отворяю дверь.

День светлый, но в передней темновато. Вижу только, что студент, незнакомый; пятно светло-серой тужурки.

– Я пришел… нельзя ли мне записаться на билет… в пятницу, в Соляном Городке Мережковский читает лекцию…

– А как ваша фамилия?

– Блок…

– Вы – Блок? Так идите же ко мне, познакомимся. С билетом потом, это пустяки…

И вот Блок сидит в моей комнате, по другую сторону камина, прямо против высоких окон. За окнами, – они выходят на соборную площадь Спаса Преображения, – стоит зеленый, стеклянный свет предвесенний, уже немеркнущее небо.

Блок не кажется мне красивым. Над узким высоким лбом (все в лице и в нем самом – узкое и высокое, хотя он среднего роста) – густая шапка коричневых волос. Лицо прямое, неподвижное, такое спокойное, точно оно из дерева или из камня. Очень интересное лицо.

Движений мало, и голос под стать: он мне кажется тоже "узким", но он при этом низкий и такой глухой, как будто идет из глубокого-глубокого колодца. Каждое слово Блок произносит медленно и с усилием, точно отрываясь от какого-то раздумья.

Но странно. В этих медленных отрывочных словах, с усилием выжимаемых, в глухом голосе, в деревянности прямого лица, в спокойствии серых невнимательных глаз, – во всем облике этого студента – есть что-то милое. Да, милое, детское, – "не страшное". Ведь "по-какому-то" (как сказал бы юный Боря Бугаев) всякий новый взрослый человек – страшный; в Блоке именно этой "страшности" не было ни на капельку; потому, должно быть, что, несмотря на неподвижность, серьезность, деревяиность даже – не было в нем "взрослости", той безнадежной ее стороны, которая и дает "страшность".

Ничего этого, конечно, тогда не думалось, а просто чувствовалось.

Не помню, о чем мы в первое это свидание говорили. Но говорили так, что уж ясно было: еще увидимся, непременно.

Кажется, к концу визита Блока пришел Мережковский.

4

В эти годы Блока я помню почти постоянно. На религ[иозно]-философских собраниях он как будто не бывал, или случайно, может быть (там все бывали). Но он был с самого зарождения журнала "Новый путь". В этом журнале была впервые напечатана целая серия его стихов о Прекрасной Даме. Очень помогал он мне и в критической части журнала. Чуть не в каждую книжку давал какую-нибудь рецензию или статейку: о Вячеславе Иванове, о новом издании Вл. Соловьева… Стоило бы просмотреть старые журналы.

Но и до начала "Нового пути" мы уже были так дружны, что летом 1902 года, когда он уезжал в свое Шахматово (подмосковское именьице, где он потом жил подолгу и любовно устраивал дом, сам работая), – мы все время переписывались. Поздней же осенью он приехал к нам на несколько дней в Лугу.

Дача у нас была пустынная, дни стояли, после дождливого лета, ярко-хрустальные, очень холодные.

Мы бродим по перелеску, кругом желтое золото, алость сентябрьская, ручей журчит во мхах, и такой – даже на вид холодный, хоть и солнце в нем отражается. О чем-то говорим, – может быть, о журнале, может быть, о чем-то совсем другом… вряд ли о стихах.

Никакие мои разговоры с Блоком невозможно передать. Надо знать Блока, чтобы это стало понятно. Он, во-первых, всегда, будучи с вами, еще был где-то, – я думаю, что лишь очень невнимательные люди могли этого не замечать. А во-вторых – каждое из его медленных скупых слов казалось таким тяжелым, так оно было чем-то перегружено, что слово легкое, или даже много легких слов, не годились в ответ.

Можно было, конечно, говорить "мимо" друг друга, в двух разных линиях; многие, при мне, так и говорили с Блоком, – даже о "возвышенных" вещах; но у меня, при самом простом разговоре, невольно являлся особый язык: между словами и около них лежало гораздо больше, чем в самом слове и его прямом значении. Главное, важное, никогда не говорилось. Считалось, что оно – "несказанно".

Сознаюсь, иногда это "несказанное" (любимое слово Блока) меня раздражало. Являлось почти грубое желание все перевернуть, прорвать туманные покровы, привести к прямым и ясным линиям, впасть чуть не в геометрию. Притянуть "несказáнное" за уши и поставить его на землю. В таком восстании была своя правда, но… не для Блока. Не для того раннего Блока, о котором говорю сейчас.

Невозможно сказать, чтобы он не имел отношения к реальности; еще менее, что он "не умен". А между тем все, называемое нами философией, логикой, метафизикой, даже религией – отскакивало от него, не прилагалось к нему. Ученик и поклонник Владимира Соловьева – Блок весь был обращен к туманно-зыбкому провидению своего учителя: к его стихам, где появляется "Она", "Дева радужных ворот". Христианство Вл. Соловьева не коснулось Блока. В то время как Вл. Соловьев, для которого христианство и служило истоком его "провидений", мог безбоязненно перепрыгивать из одного порядка в другой, мог в "Трех встречах" – самой "несказанной" из поэм – вдруг написать, захохотав, строчку: "Володенька, да как же ты глюпа!" – Блок не умел этого. "Она" или сияла ему ровным невечерним светом, или проваливалась, вместе с ним, в бездну, где уж не до невинных улыбок над собой.

5

Чем дальше, тем все яснее проступала для меня одна черта в Блоке, – двойная: его трагичность, во-первых, и, во-вторых, его какая-то незащищенность… от чего? Да от всего: от самого себя, от других людей, – от жизни и от смерти.

Но как раз в этой трагичности и незащищенности лежала и главная притягательность Блока. Немногие, конечно, понимали это, но, все равно, привлекались и не понимая.

Мои внутренние восстания на блоковскую "несказанность", тяжелым облаком его обнявшую и связавшую, были инстинктивным желанием, чтобы нашел он себе какую-нибудь защиту, схватился за какое-нибудь человеческое оружие. Но для этого надо было в свое время повзрослеть. Взрослость же – не безнадежная, всеубивающая, о которой говорилось выше, но необходимая взрослость каждого человека, – не приходила к Блоку. Он оставался, при редкостной глубине – за чертой "ответственности".

Знал ли он сам об этом? Знал ли о трагичности своей и незащищенности? Вероятно, знал. Во всяком случае чувствовал он их, – и предчувствовал, что они готовят ему, – в полную силу.

6

Блок, я думаю, и сам хотел "воплотиться". Он подходил, приникал к жизни, но когда думал, что входит в нее, соединяется с нею, – она отвечала ему гримасами.

Я, впрочем, не знаю, как он подходил, с какими усилиями. Я пишу только о Блоке, которого видели мои собственные глаза.

А мы с ним даже и не говорили почти никогда друг о друге, – о нашей человеческой жизни. Особенно в первые годы нашей дружбы. Во всяком случае, не говорили о фактах, прямо, а лишь "около" них.

Мне была известна, конечно, общая биография Блока, то, что его родители в разводе, что он живет с матерью и вотчимом, что отец его – в прибалтийском крае, а сестру, оставшуюся с отцом, Блок почти не знает. Но я не помню, когда и как мне это стало известно. Отражения фактов в блоковской душе мне были известнее самих фактов.

Мы засиделись однажды – над корректурой или над другой какой-то работой по журналу – очень поздно. Так поздно, что белая майская ночь давно промелькнула. Солнце взошло и стояло, маленькое и бледное, уже довольно высоко. Но улицы, им облитые, были совершенно пусты: город спал, – ведь была глубокая ночь.

Я люблю эти солнечные часы ночного затишья; светлую жуть мертвого Петербурга (какое страшное в ней было предсказанье!).

Я говорю Блоку:

– Знаете? Пойдемте гулять.

И вот мы уже внизу, на серых, скрипящих весенней пылью плитах тротуара. Улицы прямы, прямы, тишина, где-то за забором поет петух… Мы точно одни в целом городе, в нашем, нам милом. Он кажется мертвым, но мы знаем, – он только спит…

Опять не помню, о чем мы говорили. Помню только, что нам было весело и разговор был легкий, как редко с Блоком.

Уже возвращаясь, почти у моей двери, куда он меня проводил, я почему-то спрашиваю его:

– А вы как думаете, вы женитесь, Александр Александрович?

Он неожиданно быстро ответил:

– Да. Думаю, что женюсь. И прибавил еще:

– Очень думаю.

Это все, но для меня это было так ясно, как если бы другой весь вечер говорил мне о своей вот-вот предстоящей свадьбе.

На мой вопрос кому-то:

– Вы знаете, что Блок женится? Ответ был очень спокойный:

– Да, на Любочке Менделеевой. Как же, я знал ее еще девочкой, толстушка такая.

7

В это лето мы с Блоком не переписывались. Осенью кто-то рассказал мне, что Блок, женившись, уехал в Шахматово, что жена его какая-то удивительная прелесть, что у них в Шахматове долго гостили Боря Бугаев и Сережа Соловьев (сын Михаила и Ольги Соловьевых).

Всю последующую зиму обстоятельства так сложились, что Блок почти не появлялся на нашем горизонте. Журнал продолжался (р[елигиозно]-ф[илософские] собрания были запрещены свыше), но личное горе, постигшее меня в начале зимы, приостановило мою работу в нем на некоторое время. У нас не бывал никто – изредка молодежь, ближайшие сотрудники журнала, – все, впрочем, друзья Блока.

Помнится как-то, что был и он. Да, был, – в первый раз после своей женитьбы. Он мне показался абсолютно таким же, ни на йоту не переменившимся.

Немного мягче, но, может быть, просто мы обрадовались друг другу. Он мне принес стихи, – и стихи были те же, блоковские, полные той же прелестью, говорящие о той же Прекрасной Даме.

И разговор наш был такой же; только один у меня вырвался прямой вопрос, совсем ненужный, в сущности:

– Не правда ли, ведь, говоря о Ней, вы никогда не думаете, не можете думать ни о какой реальной женщине?

Он даже глаза опустил, точно стыдясь, что я могу предлагать такие вопросы:

– Ну, конечно нет, никогда.

И мне стало стыдно. Такой опасности для Блока, и женившегося, не могло существовать. В чем я его подозреваю! Надо же было видеть, что женитьба изменила его… пожалуй, даже слишком мало.

При прощании:

– Вы не хотите меня познакомить с вашей женой?

– Нет. Не хочу. Совсем не надо.

Дальше