Мы два товарища орла,
Летим, летим под тучу грозовую…
(Если б мы тогда представить себе могли, под какую грозовую тучу мы с ним в жизни попадем.)
Но это к слову, наши же доморощенные "поэты" схватились за эту стихотворную прозу с особым увлечением – чего легче? Глокке, так тот писал это буквально каждый час, – услышит что-нибудь, и в другую комнату, за перо и бумагу, готово новое стихотворение.
Лето, однако, приходило к концу. Из горных мест уезжают рано, в начале сентября мы двинулись в Тифлис. Д. С. поехал туда же, очень ненадолго. У нас было решено, что он уедет в Петербург, на два месяца, чтоб устроиться с отцом, нанять квартиру, а венчаться мы будем в январе (1889 г.). И опять "решено" все это было как-то без лишних слов, а само собой. Мама почти примирилась с моим Петербургом. Д. С., кажется, уговорил ее обо мне не беспокоиться. А я знала, что она в Тифлисе не останется, да и смысла не было, после смерти брата. Степановская семья и сама не оставалась на Кавказе: через год Вася кончал гимназию, Соня тоже, и оба мечтали о высшем образовании. Они должны были переехать в Петербург. Маме же со всей семьей (бабушка, тетя Леля, старая дева, няня Дашенька, три девочки, племянник Паша, – ну, и черная кошка) решила поселиться в Москве, но уже первое лето после моей свадьбы мы провели вместе, на даче под Москвой.
В сентябре Д. С. уехал из Тифлиса, и тогда-то мы и стали писать друг другу каждый день. Это была наша единственная разлука, после свадьбы мы уже не разлучались, потому никакой "переписки" между нами и не было.
2
Зима в Тифлисе 1888–1889 г. была очень суровая и началась рано. На Военно-Грузинской дороге – непрерывные обвалы, а так как в то время иного сообщенья с Закавказьем не было, то почта зачастую опаздывала на целую неделю. Тогда я получала сразу целый пакет писем от Д. С. Он не привык к запозданью и очень беспокоился, особенно когда в это время у меня был дифтерит. Несколько писем от него получила и мама – более реального содержания, насчет того, как он думает устроиться со мною в Петербурге.
Он вернулся туда раньше возвращенья отца и матери из Vichy. Но они не замедлили, и потом он рассказывал мне, да и мать его тоже, что пока она, больная, взбиралась на пятый этаж (они жили на Знаменской, 35, отец почему-то всегда предпочитал пятые этажи), – он уже на лестнице рассказал ей все. И она, конечно, уж знала, какое тяжкое дело ей предстоит с отцом. Нужно было уговорить его дать несколько тысяч на обзаведение, и потом назначить ежемесячно минимальную сумму на прожиток. Не знаю, сколько времени длились переговоры, представляю себе, как они были тяжелы ей, совершенно в Vichy не поправившейся, но своего любимца Митю она все время утешала, что дело выйдет. Утром, как всегда, приходя к нему поздороваться, когда он лежал еще в постели, шутила с ним, как с ребенком (не был ли он для нее ребенком). "Будет тебе, будет твоя цаца!" В письмах ко мне он не сомневался, что мать все устроит. И был прав. У нас, кроме самых близких, никто и не знал о моей предстоящей свадьбе. Моя мать старалась приготовить мне что-то вроде приданого, но при нашем положении какое уже приданое! Настроение мое было не очень веселое, мне почему-то было страшно, хотя и переписка уже очень сблизила нас с Д. С. Первая разлука с матерью уже пугала меня, хотя и недолгая: переезд в Москву и общее житье летом были решены. В общем – жизнь моя, в эти два с половиной месяца, шла без перемен.
Мы ждали приезда Д. С. в начале декабря, но он приехал неожиданно раньше. В конце ноября, кажется, 23-го, хорошо помню: меня не было дома, а когда, вернувшись, я вошла в нашу длинную залу, я увидала его стоящим около одного из окон, и так удивилась, что довольно бессмысленно спросила: "Откуда – вы?", на что последовал естественный ответ:
– Непосредственно из Петербурга.
Меня удивило только его красивое грассированье, от которого я отвыкла, забыла его.
Об этом времени перед нашей свадьбой мне почти нечего рассказывать. Мы, конечно, проводили целые дни вместе, читали (помнится, читали и вышедший тогда роман Золя – "Le Rêve", который обоим нам не очень, однако, нравился. Но он привез немало новых русских книг и журналов, Чехова, между прочим, о котором только что написал статью в "Северном вестнике". Очень подробно рассказывал он мне об этом журнале, о редакции, с Анной Михайловной Евреиновой во главе (и ее муже). Там работал тогда и А. Н. Плещеев.
Гаршина, которого уже не было (в припадке безумия он выбросился в пролет лестницы), Д. С. знал хорошо и любил его. Привез Д. С. и первые мои, полудетские, конечно, стихи, напечатанные Плещеевым в том же "Северном вестнике" за подписью З. Г. Говорят, что видеть себя в печати впервые – приводит молодого автора в особо неистовый восторг. Я этого восторга не испытала, может быть, – потому, что в печати мне уж стало слишком ясно, какие это стихи, сколько в них Надсона, к которому у меня началось охлаждение.
Стихи, впрочем, я продолжала писать (увы, все такие же), хотя Д. С. очень советовал мне попробовать прозу. Но о первых моих дебютах, столь неудачных, в прозе – потом, если придется к слову.
Всех "наших" Мережковский, конечно, очаровал сызнова своей молодой живостью и все той же способностью заинтересовывать тем, что он говорил и чем сам интересовался. Даже 14-летний племянник мамы, перешедший из дядиной в нашу семью, какой-то невинно-придурковатый (сумасшедшая мать успела этому посодействовать), – вдруг стал за обедом объясняться Д. С. в любви и "высоком уваженьи". Даже мой учитель музыки, молодой поляк, очень талантливый пианист, но тоже, по-своему, придурковатый, и тот возгорелся этим самым "уважением и восхищением", хотя Д. С. не обращал на него никакого внимания, – он не любил и не понимал музыки. Оттого ли не любил, что не понимал, или обратно, – не знаю. Но это было предметом наших полуссор. После ялтинских опереток я пристрастилась к опере, а опера тогда, в Тифлисе, была превосходная. В ту пору приезжал Чайковский (мы его видели в театре), и с удовольствием слушал своего "Евгения Онегина". Часто Д. С. хотел, чтобы я осталась вечером дома, а я стремилась в оперу, предлагая ему оставаться дома, если он не желает ехать со мной. Он сердился: "Неужели вы думаете, что я не предпочту слушать с вами самую скучную оперу, но не сидеть один в номере гостиницы?", и ехал со мной – без всякого удовольствия. Сопровождал он меня и в Кружок, где по четвергам были скромные танцевальные вечера. Там однажды мы встретились с Соней Кайтмазовой, боржомской барышней с длинной косой, в которую Д. С. был – как уверял – влюблен до меня. Оба не танцующие, они прохаживались по зале, или сидели у окон, о чем-то разговаривая, пока я танцевала… уже не с гимназистами, – они в Кружок не допускались. Да моя гимназическая компания уже распалась сама собой: ведь это были гимназисты 8-го класса, и они все разъехались по университетам и разным институтам, а кое-кто пошел в военную службу, "чтобы раньше взять жизнь", как эти говорили.
У нас дома только наша няня и тетя Леля, старая дева, не были Мережковским очарованы. Обе – из-за приверженности к Ал. Ив. Гиппиусу (он совсем исчез из Тифлиса, поехал, как оказалось, жениться на барышне Зубовой, которую присмотрел на случай, если со мной не выйдет). А тетя Леля была в него безнадежно и тайно (явно для других) влюблена. Не могла понять, как я ему предпочла Мережковского, неизвестно откуда взявшегося. А моя няня Даша (удивительное она была существо!) любила "важность". Ал. Ив. ей казался более важным и солидным. Что у Мережковского папаша – генерал (тайный советник) – она еще не знала. Впоследствии, когда наша семья из Москвы переехала в Петербург, и вплоть до нашего бегства, она жила у нас с Д. С. Да и сестры мои уже тогда подросли. Я сразу хотела взять ее с собой в СПБ, – ни за что.
В этот период мы с Д. С. ссорились, хотя не так, как в дни первого знакомства и в первый год после свадьбы, но все же часто. У обоих был характер по-молодому неуступчивый, у меня в особенности. Но в том, что всякие "свадьбы" и "пиры" – противны, что надо сделать все попроще, днем, без всяких белых платьев и вуалей, – мы были согласны. Венчанье было назначено на 8 января (1889 г.), но уехать в тот же день, или даже на другой, мы не могли: билеты в дилижанс мы достали только на десятое. Я не хотела даже шаферов, но оказалось, что они необходимы: венцы нельзя надевать на головы, как шляпу, надо их над головами держать. Мой шафер был кузен Вася (он только перешел в 8 класс), а второй – какой-то его товарищ.
Утро было солнечное и холодное. Мы отправились с мамой в Михайловскую церковь, близкую, как на прогулку: на мне был костюм темно-стального цвета, такая же маленькая шляпа на розовой подкладке. Дорогой мама говорила мне взволнованно: "Ты родилась восьмого, в день Михаила Архангела, с первым ударом соборного колокола в Михайловском соборе. Вот теперь и венчаться идешь 8-го, и в церковь Михаила Архангела".
Но я была не то в спокойствии, не то в отупении: мне казалось, что это не очень серьезно. В церкви (холодной) мы нашли наших шаферов, свидетелей и двух теток – жену (и ее сестру) покойного дяди. Свидетели были их знакомые, какие-то адвокаты. Нашли мы и жениха. Он был в сюртуке и в так называемой "николаевской" шинели, – их тогда много носили – с пелериной и бобровым воротником. Она была петербургская – пригодилась и для суровой тифлисской зимы. В шинели венчаться было, однако, нельзя, и он ее снял. Говорил потом, что не почувствовал холода, ведь все это продолжалось так недолго. Еще бы, ведь не было ни певчих, ни даже, кажется, диакона, и знаменитое "жена да боится своего мужа" прошло совершенно незаметно. Постороннего народа почти не было, зато были яркие и длинные солнечные лучи верхних окон – на всю церковь. На розовую подстилку мы вступили вместе и – осторожно: ведь не в белых туфельках, – с улицы, а это все идет после священнику. Как не похоже было это венчанье на толстовское, которое он описал в "Анне Карениной" – свадьба Китти! Когда давали нам пить из одного сосуда, поочередно, я, во второй раз, хотела кончить, но священник испуганно прошептал: "Не все! Не все!" – кончить должен был жених. После этого церемония продолжалась с той же быстротой, и вот – мы уже на паперти, разговариваем со свидетелями.
– Мне кажется, что ничего и не произошло особенного, – говорю я одному. Тот смеется: "Ну, нет, очень-таки произошло, и серьезное".
Затем мы, так же пешком, отправились к нам домой, свидетели ушли к себе. Дома нас ждал обыкновенный завтрак, только не знаю кто, мама или тетки, решил все же отметить столь не пышную, а все-таки свадьбу: во время завтрака явилось шампанское, его дали даже Паше, который, как выяснилось, потихоньку в церкви был и остался доволен. Стало весело, – впрочем и раньше никто не грустил (кроме мамы, может быть, – ведь все-таки разлука!).
Затем гости (тетка и шафера) ушли домой, а наш день прошел, как вчерашний. Мы с Д. С. продолжали читать в моей комнате вчерашнюю книгу, потом обедали. Вечером, к чаю, зашла случайно бывшая моя гувернантка-француженка. Можно себе представить, что она чуть со стула не упала от неожиданности, когда мама, разливая чай, заметила мельком: "А Зина сегодня замуж вышла".
Д. С. ушел к себе в гостиницу довольно рано, а я легла спать и забыла, что замужем. Да так забыла, что на другое утро едва вспомнила, когда мама, через дверь, мне крикнула: "Ты еще спишь, а уж муж пришел! Вставай!"
Муж? Какое удивленье!
Я думаю, из людей, бывших в Закавказье только в конце века и после, мало кто знает Военно-Грузинскую дорогу. В те же времена туда было только два пути: морем на Батум – и вот эта горная дорога на лошадях, до Владикавказа. Я не буду описывать ее красот, ни зимних, ни летних (мы проезжали с Д. С. ее дважды). Лермонтов достаточно хорошо описал Кавказ, и мне напрасно было бы стараться что-либо к нему прибавить. Скажу только, что Швейцария, если не кажется перед ним мизерной (конечно, нет), то, во всяком случае, мало его напоминает: это совсем что-то иное, не то линии другие, не то воздух самый: трудно определить. Может быть, это и воображение.
Мы выехали довольно рано. Со второй станции громоздкий дилижанс был покинут: нас по-двое рассадили в сани и мы покатили по узкой снежной дороге. Мне навсегда запомнилось это нестерпимое солнечно-снежное сверканье, как бы длительная молния. От него и синий вуаль, которым меня снабдили, не помогал. Когда снежные стены с обеих сторон дороги делались круче и мелькал черный флажок на них, – даже легкие сани замедляли ход: флажок обозначал опасность обвала. А такой обвал – не пустое: гибель от него в диких местах почти наверное. Другой флажок – красный – советовал, напротив, проезжать это место как можно скорее: тут обвал уже был, но возможен второй.
Возница наш, грузин, был словоохотлив, но громко говорить избегал: это тоже благоприятствует обвалу. Мы почти не заметили, как свечерело, снега потускли. Близок был высший пункт – Крестовая гора, где обычно ночевка. Никаких на ней Палас-отелей, конечно, не было, да и не было их, конечно, и после, – никогда. Никто их и не ждал. Несколько деревянных гостиничных построек, неудобных, конечно, но теплых. Мы все-таки почти не раздевались и укрылись – я своей белой бараньей шубой, он – шинелью. Предварительно нас недурно накормили.
Утром надо было выезжать рано, чтобы к темноте попасть в город. И от высокого Креста, полузанесенного снегом, – пошла опять та же белая дорога, только вокруг горы теснились еще ближе, ущелья были еще суровее. Возница раз обернулся к нам и, указывая направо, на какое-то невозможное острие, проболтал: "Замок царицы Тамары…" Д. С. засмеялся: "Скажите, какая эрудиция…" Но вряд ли грузин знал Лермонтова: должно быть, так у них повелось, указывать проезжающим на это острие над пропастью.
Когда мы приехали на станцию Казбек (у подножия этой величественной горы, стоявшей как-то особняком), погода начала пopтиться, подымался ветер. Казбек "курится" и в хорошую погоду, но тут понемногу стали наплывать настоящие тучи.
Не помню, на какой станции мы оставили наши сани, перебрались опять в местный дилижанс: снег почти исчез. В город (Владикавказ) приехали очень поздно, было темно и накрапывал дождь. За вторую половину пути мы устали больше и рады были постелям какой-то плохонькой гостиницы.
На другой день обыкновенный поезд помчал нас в Москву.
"Москва! Как много в этом слове…" Для Д. С. не особенно много, он, коренной петербуржец, Москву знал мало, бывал в ней проездом. Другое дело для меня: я волновалась, сейчас увижу то и тех, кого не видала больше трех лет – вечность для молодости. Увижу Остоженку, мою кузину, grand’maman. Как должно все измениться за эту "вечность"!
Однако ровно ничего не изменилось. Как и я сама, – по наружности, во всяком случае. Такая же была у меня за спиной толстая рыжеватая коса (я не изменяла прическу и в дальнейшие пять или шесть лет), в той же квартирке с низенькими потолками жила grand’maman, в том же угловом доме против церкви Воскресенья, и так же золотилась вывеска над "колониальным магазином Медведева с сыновьями".
Мой "муж" grand’maman не очень, кажется, понравился (ни она ему). Узнав же, что я венчалась без белого платья, без флердоранжа, и что после венчанья не было традиционного молебна, она пришла почти в гнев. Другим она не интересовалась, и проводила нас почти сухо, заметив еще, что как мы ни торопимся, а на немецком кладбище, на могиле отца моего, нам побывать бы следовало…
Мы, однако, в тот же вечер уехали с почтовым поездом в Петербург.
3
Первый Петербург
Приехав утром, Д. С. не повез меня сразу в нашу квартиру, хотя она была готова до последних мелочей и я ее, по рассказам Д. С., уже хорошо знала. Устроена она была, конечно, с участием матери Д. С., ею была нанята и прислуга. Но Д. С. не хотел показывать мне эту квартиру в мутное петербургское утро, кроме того, днем он хотел поехать на Знаменскую к матери. Поэтому мы взяли номер в "Северной" гостинице, против Николаевского вокзала. Там я до вечера могла отдохнуть после дороги. Но в 18–19 лет – нужен ли долгий отдых? Не очень был он нужен и 23-хлетнему Мережковскому. И он уехал, придумав, чтобы я пошла в Гостиный двор к Вольфу, купила там ему уже не помню какую книгу. Приблизительно рассказал мне, как туда пройти. Да и не трудно, все прямо.
Конечно, я не помнила Петербурга. В первый раз мы жили там, когда мне было всего 4 года, мне помнятся только кареты, в которых мы ездили, да памятник Крылову в Летнем саду, куда меня водила няня Даша и где играло много детей. Впрочем, еще Сестрорецк, лес, море и белые снежинки, падавшие на мое белое пальто (в мае). Второй раз – мне было уже 8 лет, или около, это помнится лучше, но как-то скучно: и гувернантка, которой я помыкала, и мокрая Гатчина, и малярия, которая тогда на меня напала. И болезнь отца (он тогда-то и должен был перемениться местами с председателем в Нежине. В СПБ он был тогда товарищем обер-прокурора Сената).
Теперь, после долгого юга, петербургский зимний день мне казался сумерками. Но не скучными, – новый город интересовал меня. Я надела свою серую шубу на белом меху и отправилась искать Вольфа, которого благополучно и нашла. Невский мало поразил меня, – ведь Головинский проспект в Тифлисе еще шире. Уже смеркалось совсем, когда я вернулась в гостиницу. Д. С. был уже там. Мы пообедали, и тогда, наконец, поехали "домой". Единственно, чем Д. С. был не совсем доволен в нашей первой квартире, это ее местоположением: это был очень недурной, не старый, дом на Верейской улице, № 12, в третьем (по-русски) этаже. (В пятый Д. С. особенно не желал меня поселять.) Эта Верейская улица – почти переулок – была, действительно, далеко и от центра, и от Знаменской: она выходила на Звенигородский проспект, налево, если ехать от Невского, и ехать надо было, на тогдашних извозчиках, весьма долго.
Квартирка была очень мила. Ведь так приятно всегда вдруг очутиться среди всего нового, чистого и блестящего. Очень узенькая моя спальня, из которой выход только в мой кабинет побольше (или салон), потом, на другую сторону, столовая, по коридору – комната Д. С., и все. Ванны не было, но она была устроена на кухне, за занавеской. Мне понравились цельные стекла в широких окнах. У меня были ковры и турецкий диван. Помню лампу на письменном столе (керосиновую, конечно, как везде) – лампу в виде совы с желтыми глазами.
Было тепло, уютно, потрескивали в каждой комнате печки. Марфа отворила нам дверь (она была солидная, и я ее сразу стала немного бояться), подала самовар. И тут все новое, незнакомое, – приятное. И я принялась разливать чай…