Том 6. Живые лица - Зинаида Гиппиус 34 стр.


Хотя проектированная первая часть новой трилогии не требовала путешествия в Турцию, Д. С. возгорелся желанием взглянуть еще раз на св. Софию. Тогда, давно, мы пробыли в Константинополе всего сутки, и храм этот уже поразил Д. С. И вот мы отправились в Севастополь. Погода, все время прекрасная, вдруг испортилась. Черные тучи, ветер, – чуть не шквал. Мне хотелось переждать непогоду, но Д. С., вообще страстно любивший море и морские путешествия, и слышать не хотел ни о чем. Его не остановило даже то, что первый пароход, который отходил прямым рейсом (через Черное море), был худший из всех, старый и малюсенький – "Ольга".

Путешествие до Царьграда было (для меня) не из приятных: качало невероятно и, хотя морской болезнью я не страдала, – но этот ураган, бесконечные турки на палубе, морской болезни подверженные, крошечная каюта ночью, где каждую минуту ждешь, что тебя выкинет из койки, – все мало доставляло удовольствия. Да, кажется, и самому Д. С., в конце концов.

Но мы были вознаграждены уже войдя в Золотой Рог – тишиной, теплом, солнцем и ослепительной прелестью этого входа в столицу Турции.

Можно сказать, что мы тогда видели ее в первый раз. Каждый день, конечно, в св. Софии, утром, когда, сквозь купол, из окна в окно пролетают в солнечных лучах белые голуби, видели мы и дервишей, и десятки поразительных мечетей. Мы даже ездили, в известный день, на Eaux douces, излюбленное гулянье турецких семейств, – это оказалось наименее интересным.

Страшен был тогдашний Константинополь – ночью, не поздним даже вечером. Хотя мы жили в Европейском квартале, но все же идти почти в темноте, когда навстречу несется с воплем стая голодных собак – жутко. Знаменитые "собаки" эти тогда еще там царствовали. Они людей не трогали, они охотились ночью за отбросами и очищали от них город. Днем они, все одинаковые, светло-желтые, порядочного роста, спали по улицам, свернувшись. И трудно было пройти, не запнувшись за желтый клубок, – так было их много.

Д. С. не утомился нашим двухнедельным пребыванием в Константинополе. Мы еще поехали на Принцевы острова, где тоже пробыли несколько времени, – да никакой особой прелести в этих островах мы и не нашли.

Все-таки жалко было оставлять Константинополь. Д. С. не сводил глаз со св. Софии, пока она не исчезла из виду. Мы ехали в Одессу уж не на "Ольге", а на большом, прекрасном пароходе и в самую тихую погоду. Вот это было действительно наслажденье.

В Одессе нас ждала неожиданная встреча. Туда как раз пришел пароход с ранеными из Японии. Из разных мест, а в нашей гостинице, до отправки в госпитали на север, поместили нескольких офицеров портартурских. Были и тяжелые, и всякие недолеченные. С одним, уже безногим, я подружилась и раз даже, когда его сестра милосердия куда-то ушла, а у него начались боли, я впрыскивала ему морфий. Его, по его словам, "резали, да недорезали".

Но чего мы в их комнатах не насмотрелись! И такое осталось впечатление, что все эти "вернувшиеся" из огня войны – люди уже (или еще) ненормальные.

Д. С. говорил, что это-то и нормально, что они ненормальные. Что иначе и быть не может. Он ненавидел всякую войну всем своим существом… Видел в войнах угрозу гибели человечества. Может быть, он уже тогда провидел свою будущую "Атлантиду" – которую написал тридцать лет спустя.

Наша дача этим летом, небольшой старый дом, уединенный, в имении "Кобрино", была очень приятна. Жили мы там втроем с Ф., потом он уехал в свое именье, к матери, но в августе опять вернулся.

Это лето мне особенно памятно общим поворотом нашим и разговорами о делах общественно-политических. Я уже сказала, что Д. С. этой областью специально не занимался, смотрел на нее и видел ее под одним углом – религиозным, и если возмущался, что церковь находится в таком рабстве у данного, русского режима, – то этот режим, сам по себе, как подавляющий свободу во всех других слоях народной жизни, сверху донизу, подавляющий и свободу личности (я говорю о самодержавии), – как-то ускользал от его внимания и критики. Отчасти потому, должно быть, что самодержавие все-таки было в какой-то мере "теократией", если и номинально, то самый принцип общности, единолично возглавляемой, не мог быть отрицаем на чисто христианских основах. Если даже принять идею "изживания" государства и превращения его в единую христианскую церковь, то оснований против ее единоличного возглавления в христианстве, как таковом, найти трудно. В ортодоксии нет папизма, но есть к нему (или чему-то вроде) тяга, как к патриаршеству, о котором у нас мечтала и стонала старая, единственно религиозная, партия "славянофилов".

Д. С. папизм отрицал, однако без оснований ясных, религиозно-метафизических.

Что касается Ф., – у него все было проще: он отрицал самодержавие огулом, как режим, подавляющий общественную и политическую жизнь страны, и как виновника и войны, и таких событий и расправ, как 9 января.

Нельзя сказать, однако, чтобы и у Д. С., при этих русских событиях, не было определенного беспокойства. Он более внимательно, чем когда-либо, был ими занят. А изучение послеекатерининской эпохи, Павла I и т. д., для следующей работы (он еще не знал, в какой форме она у него выльется) – усиливало его внимание к современным событиям.

Что касается меня, то я, в это лето, вдруг погрузилась в одну мысль, которая сделалась чем-то у меня вроде idée fixe. Стихийное отношение Ф. к самодержавию (отрицательное) и такое же утверждение революции я признать не могла. Но не могла признать и отношение к самодержавию Д. С. и вообще к государству – которое, думалось мне, может быть, пока что, и лучше, и хуже. Но дело не в этом. Я перескочила в какую-то глубь, и моя idée fixe была – "тройственное устройство мира". Я не понимала, как можно не понимать такую явную, в глаза бросающуюся, вещь, такую реальную притом, отраженную всегда и в нашем мышлении, во всех наших действиях, больших – до повседневных, в наших чувствах и – в нас самих. Мы тогда так и говорили: 1, 2, З. Не символически, но конкретно, 1 – не есть ли единство нашей личности, нашего "я"? А наша любовь человеческая к другому "я", так что они, эти "я", – уже 2, а не один (причем единственность каждого не теряется). И далее – выход во "множественность" (3), где не теряются в долженствовании ни 1, ни 2.

Вот за это 3, за общественную идею, у нас и началась борьба с Д. С. Меня поддерживал и Ф. со своей стороны, общую мою идею не отрицающий. Я не помню теперь всех аргументов, которые мы тогда приводили против самого единоличия власти, ничем не ограниченной, одного над множеством, но в моем дневнике тогдашнем записано: "Сегодня, 29 июля, мы долго спорили с Д. С. в березовой аллее. Очень было интересно. В конце концов он с нами согласился и сказал: "Да, самодержавие – от антихриста!" Я ж, чтоб он помнил, тотчас, вернувшись, записала это на крышке шоколадной коробки".

Но торопиться записывать не было нужды: Д. С. этого не забыл уж больше никогда. И, как обычно в подобных случаях, нашел такие основания, такие аргументы, каких, в то время, да и после, мы бы с Философовым не нашли.

Но больше того.

Я, в моих "наитиях" (иногда бесполезных, бесплодных для меня, без него, – всегда) говорила ему часто: "Ты слушаешь, но ты извне слушаешь, а ты это подкожно пойми, тогда и возражай!"

Так вот, преследовавшую меня идею об "один – два – три", – он так понял подкожно, изнутри, что ясно: она, конечно, и была уже в нем, еще не доходя пока до сознания. Он дал ей всю полноту, преобразил ее в самой глубине сердца и ума, сделав из нее религиозную идею всей своей жизни и веры – идею Троицы, пришествия Духа и Третьего Царства, или Завета. Все его работы последних десятилетий имеют эту – и только эту – главную подоснову, главную ведущую идею.

Но вернусь к современности. Мы с Д. С. тогда не пережили еще и первого урока "общественности".

Этот первый урок ждал нас осенью, когда мы вернулись в Петербург.

События лета – известны: наше поражение в Японии, путешествие министра Витте в Америку, заключение с Японией мира, не очень-то почетного. В Петербурге было неспокойно. Ходили всякие слухи. Девятое января не было забыто, тем не менее, что рабочие круги, после этого случая, были довольно стиснуты.

Интеллигенция, напротив, переживала так называемую "весну": министр, назначенный на место убитого Плеве, Святополк-Мирский, оказался на него не похожим: интеллигенция этим воспользовалась, начались "банкеты", ряд банкетов, походящих на митинги. Мы бывали на многих, однажды я сидела за столом рядом с красивой молодой дамой – это была ныне известная Коллонтай, большевистский посол в Швеции. Говорили на этих банкетах речи самые зажигательные. А скоро начались уже не речи, а манифестации на улицах и первые, там же, выстрелы. Тогда и развешено было знаменитое обращение – Трепова, приказ войскам от полицеймейстера: "Патронов не жалеть" (для манифестантов, вообще для толпы).

В октябре разразилась, наконец, известная, первая в России, всеобщая забастовка. Погасло электричество, приостановились железные дороги. Помню мерцанье свечей у кого-то в квартире, куда повез нас Тернавцев. Но в общем все наши "духовные" знакомства на это время оборвались, как будто их и не бывало никогда. От всяких же действующих "центров" мы были в дни этой… полуреволюции далеки и не представляли себе, что будет дальше. По несчастной случайности как раз в эти дни отец Д. С. "генерал" возвращался из своего очередного путешествия за границу. Поезд остановился, далеко не доезжая станции Петербург, и старик должен был попасть в город на плечах носильщика. Дома ему тоже не посчастливилось: вышел он, как привык, раз на свою прогулку и попал в манифестацию (он жил на Невском), толпа затеснила, затолкала его, притиснула к киоску… едва он выбрался и в этот день уж гулять не пошел.

Длиннейшие манифестации с флагами, с пением, с криками, мы наблюдали из открытых окон нашей квартиры, когда толпы двигались по широкому Литейному проспекту.

Но вот и манифест 17 октября о "неслыханной смуте" и о созвании Думы.

Что это? Уступки? Конституция?

Говорили, что когда министр Витте уговаривал Николая II дать России конституцию – тот отвечал: "Я ничего не имею против конституции при условии сохранения самодержавия".

Se non e vero… потому, что манифест в этом духе и был написан. И так большинством тогдашних "революционеров" и был понят. Шествия с флагами не прекратились – удвоились, так как явились стоявшие за манифест. Начались "митинги" на улицах. "Обещанные" свободы все спешили взять явочным порядком. А в Москве, по слухам, скоро подтвердившимся, началась целая битва, со стрельбой, с баррикадами. Один из наших студентов видел близко эту "битву на Пресне", участвовал в ней, но вовремя удрал в Петербург, где битв таких не было. Полиция и всякая средняя "власть" тоже не разобралась в происшедшем: а вдруг и правда – свобода и ни демонстрациям, ни митингам не мешала.

Розанов, было спрятавшийся в семейное гнездышко, вылез, стал подходить к "митингам", и даже написал целую брошюру (писал он все с необыкновенной быстротой, почти как говорил) под названием "Когда начальство ушло". Брошюра эта, едва начальство "пришло", опомнившись (что случилось очень невдолге), была запрещена. А когда мы его спрашивали, что он слышал "на митингах", – он откровенно признавался, что никаких ораторов не слушал, а смотрел и наблюдал, как "курсисточки слушают" и что есть "прехорошенькие".

Перемены были, однако, порядочные. Ушел знаменитый Победоносцев. Новый синодский обер-прокурор, если не ошибаюсь – Оболенский, был однажды даже у нас, по поводу какого-то воззвания Синодского, должно быть, которое и вышло, но весьма слабое и еще непонятнее манифеста. (Д. С. тогда сердился, что Оболенский все его вставки почти вычеркнул. Но что-то осталось "Утиши сию кровавую бурю…".)

У нас было много беспокойной толчеи в это время. И вдруг… да, почти что вдруг – все утихло. Не совсем, потому, что появилось множество новых газет и приехало немало эмигрантов. Среди них – Ленин (мы о нем услышали тогда впервые). Он стал издавать газету "Новая жизнь". Помню раз – Карташев с этой газетой в руках и в восхищении, что там так твердо пишется "социал-демократия". Он, Карташев, ничего, конечно, в этих вещах не понимал, а мы уже порядочно стали разбираться. И немедля эту самую "Новую жизнь" возненавидели, вместе с "эсдеками" (социал-демократами) за одну скобку взяв и большевиков, и меньшевиков. (И это было правильно.) Старый наш приятель, H. M. Минский-Виленкин, когда-то "гражданский поэт", потом сотрудник "Мира искусства", потом участник Собраний, читавший там реферат о "мистической розе на груди церкви", – он же философ, написавший книгу о "мэонах", он же и сотрудник, недавний, нашего журнала "Новый путь" – вдруг (на свою беду) сделался сотрудником ленинской газеты. Когда мы его стали спрашивать – зачем? и что такое с ним случилось – он объяснил нам, что хочет сделать "надстройку" над марксизмом из собственной, мэонической, религии.

Отлилась ему эта надстройка!

Наши собственные дела, однако, не ждали. Еще с лета, даже летом, началась наша журнальная перестройка. Общее положение было сложно, во-первых – не было средств, и все наши усилия достать где-нибудь денег для продолжения журнала были напрасны. Затем новый наш редактор, Д. Философов, справедливо нашел, что при данных обстоятельствах журнал должен посвящать больше внимания общественно-политическим вопросам, а для этого у нас не имелось ни сотрудников, ни помощников. Перцов ушел окончательно, даже свое издательство передав некоему Пирожкову (который долго потом издавал все сочинения Д. С.). Ушел и секретарь Егоров (бывший секретарь и Собраний, отчеты которых более уже не появлялись). Но тут недавно появился в Петербурге молодой человек, кажется, когда-то политический "пострадавший", вряд ли особенно поэт, т. е. стихотворец, и чрезвычайно бурного темперамента: характерная его строчка была: "Я хочу, и я буду кричать!". В моих пародиях он всегда действовал, "рвя на себе волосы". Мы нашли, что какой он ни на есть, в секретари журнала, пожалуй, и пригоден. Он на такое предложение с удовольствием согласился.

Этим, однако, задача не решалась. Где искать людей, которые могли бы поставить и вести журнал в области общественно-политической. Таких притом, с какими наш журнал не утерял бы совершенно и окончательно первоначального своего облика и главного заданья.

Кроме группы "идеалистов" (бывших марксистов), не было никого. Что они от марксизма отказались, и плотно, это знали все. Даже больше: они явно склонялись к религии.

И Философов придумал послать нового секретаря, Георгия Чулкова, к этой группе для переговоров: не найдут ли они для себя возможным соединиться с нами для общего ведения журнала "Новый путь"? Они его не могли же не знать, могли, значит, и ответить на это определенно.

Из группы, которую возглавляли тогда С. Булгаков и Н. Бердяев, мы последнего уже знали, но в эти месяцы "идеалисты" находились где-то на юге, куда к ним и отправился Чулков, заранее в отчаянии и сомнении – удастся ли его миссия.

Миссия удалась, и с книжек осенних политическая часть уже находилась в руках С. Булгакова и людей "иже с ним". В редакции "Нового пути", в Саперном переулке, повеяло иным воздухом, сказать по правде – как бы чужим, да и люди, которых привели с собой главные "идеалисты" – Штильман и др., – тоже казались нам чужими. Розанов совсем скис и в редакцию почти не приходил. А раньше – отовсюду забегал, хоть на минутку.

Д. С., мечтавший о "религиозной общественности", тоже перестал понимать проводимую реформу и очень охладел к журналу. Уже очень вдолге, когда "идеалисты" обратились в людей "религиозных", я где-то написала статью, что на политике С. Булгакова, горячем поклоннике теперь Вл. Соловьева, никак не видно отражения его религиозности, Д. С. сказал: "Разве ты не помнишь, я тебе говорил это в самом начале!"

Мы все, как новички, скромно отдалились тогда от журнала в его "общественной" части. Нам была предоставлена область литературы и литературной критики. Но скоро и тут начались трения. Из книжки в книжку писала я литературную критику с полной свободой. Бывали статьи резкие (как о Горьком), но это раньше. Для очередной книги, осенней, я написала статью о поэте Блоке, нашем друге и давнем сотруднике (он постоянно писал у нас литературные рецензии). Кажется, это была первая серьезная статья о его стихах – он только что начинал свой расцвет. Подписана статья была моим привычным, уже известным, псевдонимом. И вдруг… один из наших новых журнальных соработников, С. Булгаков, – не пожелал эту статью напечатать. Мы изумились. Почему? Да потому будто бы, что Блок и его стихи – тема недостаточно значительная. Но я не хотела сдаваться, тем более, что резона такого не признавала, ему не верила, хотя настоящий резон мне так и остался не ясен. На моей статье я решила настаивать, – ведь это все-таки еще был "Новый путь". В конце концов, статью я напечатала, но… без моей подписи. Это последнее условие уже совершенно было и осталось необъяснимым.

Такие трения все умножались, и мы стали подумывать просто передать им журнал. У нас, кстати, уже назревали другие планы. С "идеалистами" – видно было – нам, пока что, не по пути.

Между тем, с одним из них, с Н. Бердяевым, мы лично очень подружились. Особенно я. Случалось, наши с ним разговоры затягивались "далеко за полночь". Разговоры больше метафизические, так как от всякой мистики и религии он был еще на порядочном расстоянии. Мистическое чувство он, по его словам, испытал лишь раз, когда где-то в лесу за ним молча ходила неизвестная черная собака. А что касается религии… то он, опять по его собственным словам, все время колебался "между идеалом Мадонны и идеалом содомским".

Помню, я однажды вышла из терпения и, уже в передней, поздно, кричала ему: "Да вы хотите, чтоб был Бог, или вы не хотите?"

А на следующий вечер он опять приходил и опять начинались наши дружеские споры.

Минский в это время уже висел на волоске в ленинской газете со своими мэоническими надстройками над марксизмом. Но он утешался устройством у себя каких-то странных сборищ, где, в хитонах, водили будто бы хороводы, с песнями, а потом кололи палец невинной еврейке, каплю крови пускали в вино, которое потом и распивали.

Назад Дальше