III
Небо еще не серело. У вокзала пустынно, по-ночному, сверкали фонари, когда подъехал Ксенофонт Алексеевич. Он прошел прямо на платформу и быстро заходил взад и вперед, ожидая поезда, который опоздал. Вдруг сомнение, что приедет через несколько минут так давно и страстно ожидаемый Гавриилов, зародилось в нем. Если бы мрачному, закутанному помощнику, дряхлому, зевающему жандарму, сонно переругивающимся носильщикам, ажитированной барыне, не знающей, куда лучше положить свои кульки, - всем им была бы охота наблюдать Полуяркова, они без особой проницательности угадали бы в его порывистых движениях - ожидание влюбленного.
А между тем Ксенофонт Алексеевич ждал совершенно незнакомого человека, от которого получил всего два незначительных письма, известного ему одной небольшой картиной и больше ничем не знаменитого. Но так бывало с ним: вдруг, будто прорывая свою сдержанность, воспламенялся он чем-нибудь, и тогда казалось ему, что это самое главное, самое нужное…
Каких-то последних откровений и решений ждал Полуярков от приезда этого мало кому известного, начинающего, по-видимому, художника, картина которого уже несколько месяцев владела его душой.
Когда паровоз, изнемогающе вздыхая, уже показался из снежной темноты, Ксенофонт Алексеевич вдруг вспомнил, что он не имеет никаких знаков, чтобы узнать Гавриилова или быть узнанным им. Отчаяние на минуту охватило его. Ждать теперь хотя бы несколько часов казалось ему невозможным.
Быстро сообразив, что предпринять, и в ту же секунду погордившись своей воинской, как казалось ему, быстротой и удачностью решений, он подозвал носильщика и приказал:
- Возьмите, пожалуйста, сколько нужно, человек. Пусть встанут у каждой двери и спрашивают, не господин ли Гавриилов. Если найдется, скажите, что Полуярков просит. Я буду в буфете.
- Слушаюсь, ваше сиятельство, - делая под козырек, бойко отвечал носильщик.
"Бляха № 199", - для чего-то запомнил Ксенофонт Алексеевич.
Несколько человек, особенно поспешных, проскочили к выходу раньше, чем выстроилась застава, собранная носильщиком, но Полуярков, внимательно осмотрев этих нескольких, - старушку с котомкой, солдата, чиновника в баках и горбатого монашка, заваленного огромными узлами, часть которых нес еще за ним молодой послушник, - ни в одном не заподозрил ожидаемого.
В буфете было шумно и душно. На высоких спинках красных диванов колыхались вызывающие шляпы ночных красавиц, спутники которых, после закрытия ресторанов, находили последний приют себе здесь.
Полуярков не обратил внимания на весь этот шум и так решительно постучал пепельницей по столику, что заснувший у стойки лакей моментально сорвался с места, как лунатик, покачиваясь, подошел к столику, не поднимая слипшихся глаз, выслушал заказ и немедля подал кофе и сухари.
Ксенофонт Алексеевич не отрывал глаз от двери. "Вот сейчас придет, - думал он. - Не может быть, не может быть, чтобы он не приехал".
Двери отворялись, хлопая блоками, входили господа, носильщики, жандармы, но Гавриилова не было.
Прошло уже десять, двенадцать, пятнадцать минут, уже не могло быть надежды, но Полуярков упрямо смотрел на дверь, как бы желая загипнотизировать кого-то.
Наконец № 199 разыскал его.
- Никого-с нет, ваше сиятельство. Платформу закрыли. Теперь до курьерского не будет.
- Ага. Ну, хорошо. Получите! - и, расплатившись за нетронутый кофе и с носильщиками, он медленно и спокойно пошел к выходу, все еще повторяя про себя: "Не может быть!"
Недалеко от входа, у колонны, на своих узлах, пренебрегаемые официантами, примостились горбатый монашек и его молодой спутник.
По своей привычке замечать все, Полуярков зорко оглядел их. Взгляд его упал на руку спутника, который быстро что-то писал на толстой желтой почтовой бумаге, и вдруг Ксенофонт Алексеевич вспомнил точно такую английскую дорогую и надушенную бумагу писем Гавриилова.
"Почему я решил, что он послушник?" - быстро подумал Полуярков и в ту же минуту догадался.
- Не вы ли господин Гавриилов?
Приветственно закивал монашек.
- Вы - Полуярков? - произнес молодой человек, поднимая глаза. - Я еще давеча подумал на вас!
Гавриилов спокойно, не улыбаясь, приподнялся. Ксенофонт Алексеевич пожал руку и ему, и монашку.
- Ну вот, и нашел своего благоприятеля. А то ведь паря в Москву совсем без денег собрался. Если, говорит, господин Полуярков в отъезде, то хоть по этапу домой, - говорил монах, широко улыбаясь беззубым, в кулачок, лицом.
Гавриилов не смутился от этих слов и только чуть-чуть улыбнулся, продолжая писать. И в этой улыбке вспомнил Ксенофонт Алексеевич волновавшее его столько дней лицо Дафниса, почти детское и невинное - и уже чувственное какой-то небывалой, нечеловеческой чувственностью. Вспомнил и нежное тело лежащей перед ним Хлои, еще чистое, но влекущее каким-то сладким бесстыдством, которого нет и даже нельзя представить в земных телах.
- Вы извините, я кончу письмо. Одну минуту.
- Пожалуйста! - ответил Ксенофонт Алексеевич, не зная, как преодолеть неожиданную сухость и непривычную для него робость, которые омрачали эту встречу.
Монашек что-то ласково лопотал.
"Почему я принял его за послушника?" - еще раз подумал Полуярков.
Узкое, сильно поношенное пальто, шапка с выцветшим бархатным верхом и порыжевшей меховой опушкой, длинные волосы назад - придавали ему вид монашеский; но стоило взглянуть на его лицо, тонкое, бледное, необычайное, почти детское, но таящее в улыбке нежного безбородого рта что-то, от чего страшно и сладко становилось, - и делалось непонятным, как можно было принять его за послушника, отданного под начало простоватому отцу Ферапонту.
- Мне так нужно было вас видеть! - когда Гавриилов кончил письмо, заговорил Ксенофонт Алексеевич, чувствуя, что не может найти истинного тона с этим равнодушным и почтительным мальчиком.
- Да, у меня тоже есть к вам много просьб. Помните, вы писали мне об обложках и заставках. Многое я уже сделал, но, боюсь, вам не понравится. Впрочем, я могу сделать и другие. Вы мне только скажите, - с какой-то неприятной почти льстивостью говорил Гавриилов.
- Я буду просить вас, Михаил Давыдович, быть сегодня в редакции часа в три. Там мы и поговорим, - отбросив мысль пригласить Гавриилова остановиться у себя, сказал официально Полуярков.
- Непременно, ровно в три. Непременно.
И почему-то Гавриилов опять улыбнулся той своей улыбкой, как бы думая о чем-то совсем другом.
- Ну, пора собираться. А то и к поздней до подворья не доберемся, - заторопил отец Ферапонт.
Чуть-чуть светлело. Фонари побледнели. Дворники, зевая, крестились у ворот.
Покачиваясь в извозчичьих санях, Ксенофонт Алексеевич почувствовал страшную слабость. Не стряхивая с себя тяжелой дремоты, он думал сквозь сон почему-то о вещей куртизанке, которую Симон-Волхв водил за собой по вертепам, храмам, городам, волям, проповедуя в ней вечную Елену.
"Елена Енная", - и почему-то, как-то странно соединенные в одно, и Юлия Михайловна Агатова, и Гавриилов представились ему.
Движение саней подсказывало новый ритм для поэмы, которая в тот миг смутно в нем зародилась.
IV
Несмотря на поздний час, в большой, высокой, обставленной уютно, но чем-то холодной комнате было почти темно от неплотно закрытых занавесей, сквозь которые прорывался мутный свет метельного, сумрачного полдня.
Комната странно освещалась из-за красных ширм большой спиртовой лампой, перед которой Юлия Михайловна Агатова сидела у туалетного столика, опустив беспомощно руки и как бы забыв о щипцах, накалившихся докрасна и прибавляющих к запаху поздно неубранной комнаты запах металлический, неприятный и тревожный.
- Вы скоро, Юлия? - спросил, позевывая, молодой человек, одетый в лиловатый с полосками пиджак, изысканно причесанный по-английски пробором, сморщенным, потасканным лицом напоминающий живой лимбургский сыр. Развалившись в небрежной позе на низком диване, он терпеливо не нарушал молчания уже более получаса.
- Ах, это вы, Кика. Что вам нужно? Зачем вы приплелись? - вздрогнув от неожиданного голоса, ответила Агатова раздражительно.
- Вот это прелестно! Милостивая королева, вы, вероятно, изволили забыть о вашем приказании явиться преданнейшему слуге вашему в одиннадцать часов, о вторичном распоряжении сидеть смирно "одну минуту" и не опоздать к двенадцати на Кузнецкий. С вашего позволения, замечу, что теперь уже без десяти оных, а туалет ваш… Батюшки! Да вы все в том же первобытном виде! - воскликнул Кика, заглядывая за ширму.
- Ну, ну, Кика! Я одну минуту. Спрячьтесь! - сказала Юлия Михайловна почти весело и с ловкой быстротой начала устраивать свою прическу.
- Не знаю, что скажет об этой "минуте" достопочтенный Александр, дежурящий с каретой вашего величества, по точным сведениям от Анисьи, с восьми часов…
- Ах, да отошлите его совсем. Что за купеческая привычка присылать к содержанкам своих рысаков. Очень нужно! - опять раздражившись, закричала Агатова.
- Новый курс! - подымая удивленно брови, промолвил Кика.
- Ну и убирайтесь. Сейчас же отошлите лошадей. Никуда мы не поедем!
На туалете что-то упало и разбилось от порывистого движения одевавшейся.
- Исполню повеление вашего величества, но позволю себе не убраться.
Когда Кика возвратился в комнату, он нашел Юлию Михайловну сидящей у открытой форточки. Казалось, она задыхалась.
- Фи, Юлия! Это слишком вульгарное безумие - простудиться, схватить насморк. Вы достаточно безумны и без этого.
Молодой человек, как ребенка, взял ее на руки и отнес на диван.
- Это ужасно! Ужасно! - шептала она с тоскливой растерянностью, - ужасно, ужасно!
В смешанном, красном от лампы и сером дневном свете странно-неживыми казались зеленоватой истомленной бледностью подернутые лица Агатовой и стоящего над ней Кики.
- Какие же новые факты? - спросил тот.
- Я не могу больше, я не хочу больше! - не в тон его полушутливому вопросу заговорила Юлия Михайловна. - Проклятый! Как ненавижу я его, и нет избавления, нет власти уйти!
- Но ведь вы не жена господина Полуяркова… священные узы расторжимы.
- Какой глупый вы, Кика, или негодный.
Она встала и, заложив руки в рукава серого своего халатика, делавшего ее похожей на маленького послушника, быстро закружила по комнате.
- Вы понимаете, я дошла до последнего ужаса. Я не могу терпеть больше его колдовской власти над телом, над душой, а уйти некуда. Пустота, кругом пустота… Все в нем, вся жизнь, а вынести этого больше нельзя! - несвязно повторяла она. - Смерть, смерть! Проклятый! Ужас! Ужас! - и кружилась по комнате все медленнее, низко сгибая голову.
Замолчав, она выпрямилась, оглядела бессмысленными, ставшими еще более огромными, тоскливыми и безумными глазами комнату, Кику, приготовленное платье, - все столь знакомые, милые вещи, - большой портрет Полуяркова в черной раме на стене, и бесшумно упала на мягкий ковер.
Ни Кика, куривший тонкую, коричневую папироску, ни Агатова, лежащая ничком у ног его, не шевелились.
Неживая тишина, в которой невозможны были ни одно движение, ни один звук, резко прорвалась повелительным, пронзительным звонком телефона с письменного стола.
Как труп в крематории, на минуту оживленный испепеляющим его жаром, быстро поднялась Агатова.
- Слушаю, - заговорила она, оборвав звонок, голосом как бы другой женщине принадлежащим, чем минуту назад: веселым, гибким, скрывающим голосом актрисы.
- Да ну! И что же? Интересен? - Кика слышал только преувеличенно веселые реплики Агатовой и, смутно, другой голос, - как из раковины доносится шум далекого, покинутого моря.
- Сейчас? Отлично. Я рада? Ну, конечно! Милый, милый!
- Он сейчас приедет, - положив трубку, заговорила она с какой-то блуждающей улыбкой. Лицо ее не казалось уже неживым. Смятение и восторг боролись в глазах и складках дрожащих губ.
- Я думала, мы больше не увидимся. После вчерашнего никогда. Ну, сегодня в последний раз. Вы, Кика, переждите, пока он приедет, в кухне. Он не любит кого-нибудь встречать на лестнице или у дома.
- Что же, скрывается от своей супруги?
- Совсем нет. Но он как-то суеверно-ревнив. Он говорит, что если б мог, запер бы меня, даже без старухи Анисьи. Он не позволяет Александру входить к нам в кухню погреться.
- Ну, это даже уж грубо.
- Кика, мы с вами поссоримся! - таким тоном сказала Агатова, что молодой человек ничего не ответил, и они в молчании просидели минут десять.
На звонок в передней Юлия Михайловна зашептала почти гневно:
- Уходите, уходите скорее!
Кика прошел в маленькую кухню и сел на покрытую пестрым лоскутным одеялом кровать.
- Сам! - с уважением проговорила Анисья, возвращаясь из передней.
- Ну, как дела, Анисьюшка? - спросил Кика.
- Да уж какие дела! Одно слово, канитель, - раздраженно зашумела кастрюлями кухарка. - Тянут, тянут. Смотреть тошно. Ни в петлю, ни из петли. Жили бы себе, поживали…
- Да детей наживали!
- Ну, уж ты скажешь, бесстыдник, - рассердилась Анисья.
- А почему бы и нет. Объясни, Анисьюшка? - с притворным удивлением спросил Кика.
- Дети от кого, бесстыдник? От Бога! А блудная страсть от беса полуночного. Разве ты не знаешь? - и, оставив посуду, она заговорила интимным шепотом:
- И кем владеет этот бес, тому нет спасения, пока не замучает, не оставит. Не видишь, какая Юлия Михайловна стала? Бес, бес овладел душенькой ее.
И, как бы в подтверждение этих слов, из-за плотно закрытых дверей донесся пронзительный, задыхающейся голос Агатовой:
- Проклятый, проклятый! Оставь меня!
Какой-то тяжелый предмет, брошенный, упал со звоном.
- Я уж пойду, - сказал Кика и на цыпочках прошел мимо двери, за которой опять наступило мертвое молчание.
- Вот так всегда у нас, - со вздохом промолвила Анисья.
Спустившись на вторую площадку, Кика услышал быстрые шаги за собой. Ксенофонт Алексеевич Полуярков, с желтым портфелем под мышкой, быстро спустился и, обогнав Кику, вежливо и сдержанно приподняв котелок, сверкнул на прорвавшемся вдруг в цветное окно солнце золотом гладко причесанных светлых волос своих.