И вот если человек другого, более старого века, например папенька Грибоедова, Сергей Иванович, вошел бы в эту комнату, он подумал бы: двое мальчишек, один в очках, а другой усатый, играют в странную и даже скучную игру, которая, сдается, называется гео-гра-фия, тогда как девы, девчонки и даже девки ждут их объятий, а кони - шпор.
Прислушавшись, он, пожалуй, брякнул бы:
- Маменькины штучки. Жадности. Торгашом, что ли, Алексаша стал?
Потому что он был прям и прост, папенька Сергей Иванович.
И только старый англичанин, один из основателей государства Ост-Индского, пыхнул бы сигарным дымом и повторил бы насмешливо и понимая все и даже больше:
- В России стрелять умеют, не умеют только отливать пуль.
И, причесав баки, он утвердил бы на шишковатой крепкой голове цилиндр и отправился бы в Сент-Джемский кабинет.
Сент-Джемский кабинет был теперь распущен на летние вакации, и министры длинными, сплинными рыбами плескались в разных заливах Средиземного моря.
В Петербурге шел косой дождь, и Нессельрод переселился в Царское Село.
Таковы были дела дипломатические. В гошпиталях лежали раненые солдаты, казачьи лошади выплывали на турецкий берег. А белая комната была пуста. В ней сидел теперь русский автор и шевелил длинными пальцами. Он был в одном белье, потому что была невыносимая жара. Он был совсем один. Завилейский, человек с пушистыми польскими усами, ушел.
И проект не ладился, что-то в нем не клеилось. И не самый проект, который был и прост и верен, а люди, а деньги. Но, может быть, так строится и всякое государство?
Он пил вино; вино было привозное, у него был слабый нефтяной привкус: бурдюки, в которых его привозили, обмазывали нефтью.
13
- Солдаты! Вы оказали врагам нашим военную руку победоносного его величества войска!..
Серая площадь пестрела, как сковорода, на которой печется рыба, помидоры, каперсы. Рыба была чешуйчатая, в форме.
Генерал Сипягин сидел на белом коне и помахивал рукою в белой лайке. Конь под ним танцевал, солнце било в круглый, выкинутый назад генеральский стан, затянутый в корсет. Сверху, с террасы, казалось, будто генерала поразила пуля, он падает назад и застыл в падении.
- Солдаты! Кампания окончена с желанным успехом действием военного оружия!
Перед полком караваном стояли дроги, запряженные четверками, покрытые парчой, и между ними длинные пушки. Лошади были в чехлах. Только передние дроги были не покрыты, и на них желтый, тусклый стоял золотой трон. Руки барабанщиков с палочками подрагивали. Ждали, когда кончит генерал. Сверху, с террасы, парад был подобен военным похоронам, остановившимся в движении, трон - опочившему полководцу, остальные повозки - безымянным мертвецам.
Это проходил мимо дома военного генерал-губернатора сводный гвардейский полк, возвращавшийся из Персии и везший куруры и трофеи.
Этот полк был особый полк. Тут были части Московского полка и части Кавалергардского. Их стасовали из обломков, их старательно перемешали, после того как, взятые в плен русскими же полками на Сенатской площади в декабре месяце 1825 года, они посидели в острогах и крепостях. И перед каждой ротой стоял безотлучно особо испытанный офицер. Командир был тоже не простой - это был тот гвардейский командир, которого в декабре столкнули младшие офицеры с каменной казарменной лестницы. Он слетел с лестницы и возвысился. Теперь он внимал генеральским словам.
Трофеи, которые привез полк, были: трон Аббаса-Мирзы, семь пушек персидского мастерства, Ардебильская библиотека старых свитков и две картины, изображавшие победы Аббаса-Мирзы.
Куруры была самая тяжелая кладь, трон - самая высокая, а мертвая библиотека - самая тихая. Картины же были взяты в Уджанском замке, потому что там нечего было больше взять. Их можно было преподнести императору, чтобы тот показывал их в своем дворце хотя бы французам-путешественникам.
- Солдаты! Вы имели случай изгладить пятно минутного своего заблуждения и запечатлеть верность свою к законной власти, проливая кровь при первом военном действии!
Они были в запыленных сапогах, с лицами землистыми, по цвету столь непохожими на лицо генерала, будто они и генерал принадлежали к разным нациям.
Все тифлисское население высыпало на широкие плоские кровли и смотрело на парад.
Грибоедов, стоя на террасе, нечаянно толкнул высокого архиерея, стоявшего рядом. Грибоедов в забывчивости пробормотал:
- Pardon…
Архиерей не дрогнул ни одним мускулом фиолетовой толстой мантии. Панагия сияла на нем, как детский нагрудник; было так жарко, что капли медленно падали с архиерейского носа.
Грибоедов смотрел на солдат, он кого-то искал взглядом внизу.
- Справедливость и кротость покажет ныне врагам нашим ясно, что не порабощения мы желаем, но ищем единственно освободить их от бедствий и угнетений. Солдаты! Сии трофеи! Сии куруры!..
Становилось ясно: единственным бедствием народа персидского были куруры, и его от них освободили.
- Это, кажется, из Тацита, - сказал на ухо Грибоедову Завилейский. Он стоял рядом. Из Тацита ли или из Карамзина - вспомнить на такой жаре было невозможно.
Грибоедов нашел то, чего искал.
Вот он стоит, внизу, в первом ряду за курурами, этот человек.
Сминая, комкая, стаскивал для чего-то белую перчатку Грибоедов. Руки его дрожали.
Лицо у человека было сизо-бритое, цвета розового с смуглым, как тронутая тлением ветчина. Форма капитана была на нем. И он стоял, как все, прямо и вытянувшись, внимая и не внимая словам Карамзина, - или князя Кутузова, или Тацита - смотря по тому, откуда генерал набрал цитаций.
Он никогда не знал, что его слова, то любезные, то жесткие, слова, которые он обращал к Аббасу-Мирзе, тоже любезному и веселому, - обернутся мертвыми курурами, мертвой библиотекой на площади.
Генерал кончил. Лошадь танцевала на месте.
Тогда началось ровное, длительное:
- Ура…
Рты у солдат были раскрыты ровным строем, словно лекарь, обходя фронт, дергал зубы.
И он никогда не знал, что его куруры привезет человек с лицом цвета сизого, лежалой ветчины, тонкий прямой человек, шутовское имя коего произносится шепотом…
- Ура…
…капитан Майборода, предатель, доносчик, который погубил Пестеля, своего благодетеля, который их на виселицу…
Руки в белых перчатках возятся. Рядом оперлись на перила белые пальцы архиерея.
Если перчатка полетит вниз… Перчатка полетела вниз.
Архиерей с любопытством глянул, как она закружилась листком и легла на безветренные камни. Барабанщики забили в барабаны.
Полк прошел. Дамы зашевелились на террасе, как одушевленные розовые кусты.
- Oh! comme c'est magnifique!
- Notre general…
- Charmant!
- …mant…
- Magnifique!
- А красноречие-то все-таки из Тацита, - сказал Завилейский, подмигнув Грибоедову.
Но зубы у Грибоедова были оскалены, губы дрожали, и Завилейский подхватил его, и засуетились слуги.
- Александру Сергеевичу дурно!
14
Потом было поздравление от аманатов - залога верности племен разнородных: сытых, полуголодных и совсем голодных, бедного состояния. Их принарядили.
Привели под слабым караулом пятьсот пленных персиян, в совершенном порядке. Наибов угощали, а солдаты стояли вольно.
На террасе было угощение: экзарха и знатного духовенства, почетных граждан и пленных персидских ханов, приведенных без всякого караула: Алима, Гассана - бывшего сардара Эриванского - и еще третьего, узкобородого.
Угощение губернатора Завилейского и полномочного министра персидского Грибоедова.
Угощение знатных дам.
Был молебен, молодецки отслуженный экзархом, и была большая пальба из пушек. На террасе близ дома разложили ковры для аманатов и ремесленников, и они уселись на них.
Генерал Сипягин обходил их и пальцем считал. Насчитал пятьсот человек.
Нарочно расставленные песельники в разных местах города, и главным образом на площадях, запели национальные грузинские песни.
Были извлечены пыльные барабаны и трубы, употреблявшиеся при грузинских царях, и в них играли.
Национальные плясуны скакали.
Аманаты внимали музыке, звуки которой всегда доставляют неизъяснимое удовольствие.
В окнах и на крышах домов сидело большое количество зрителей. Женщины, робко укутавшись в чадры, вышли на площадь.
Аманатам было роздано по пятаку и вдовам по гривне. Сироты ели жареных баранов. Генерал Сипягин смотрел, чтобы всем досталось.
И национальные плясуны скакали.
Тифлисское купечество пожертвовало на устроение богоугодных заведений сорок шесть тысяч рублей ассигнациями. В семь часов вечера все окончилось.
Тогда поставили столы на сто пятьдесят персон в зале.
И снова тогда началось.
15
Сипягин сказал толстому полковнику, указывая глазами на грибоедовскую спину и, в другом конце залы, на край Нинина платья:
- Это брак по расчету, полковник. Я распознаю влюбленных. И не пахнет. У него есть замысел на Грузию, я это знаю достоверно. Жаль, хороша!
Он на ходу написал записочку, подозвал лакея и тихонько сказал - Госпоже Кастеллас, незаметно, - бросил полковника, потом подхватил Грибоедова, по дороге подцепил Завилейского и рухнул с ними на диван.
- Музыка какова? - спросил он и засмеялся глазами.
- Откуда вы взяли музыкантов?
- А что, хорошо ведь играют, Александр Сергеевич?
- Нет, плохо.
- Музыкантов я так набрал, - сказал тогда Сипягин, вовсе не смущаясь - Пять человек из своей дворни, пять из проходимцев да один аманат из князей. И иногда гляжу на них: Васька ли это? Ведь это же Васька, говорю себе. А он, шельмец, в черных одеждах, и уж не Васька, нет. Он - музыкант. Он капельмейстер. Управитель.
- Это, стало быть, Васька капельмейстером?
- И заметьте, Александр Сергеевич, как это возвышает, так сказать, облагораживает. И потом - это даже сближение двух народностей. Аманат - тот плохо играет, я того, если хотите, так взял: может быть, туземный гений какой-нибудь из него образуется.
- Покамест не видно, - сказал почтительно Завилейский.
- Не видно, - согласился генерал. - Но опыт, опыт. Все опыт, все. Все вокруг - опыт.
Прекрасными серыми глазами посмотрел вокруг генерал. Прямо перед ним был Муштаид-Ага-Мир-Фет, главный мулла тифлисский. Он сидел важный, в отличном халате, и осанкою напоминал архиерея.
Но котильон скрывал по временам Муштаида, котильон, в котором плескались вместе с русскими девами и грузинки в национальных костюмах. Вот проплыла Нина. Грузная чета грузинских князей играла в мушку, в отдаленном углу, и - рядом заглядывал в карты старый русский полковник с кальяном в руках.
- И все политика, - сказал генерал восхищенно, - все, что вы здесь видите, - политика. Я знаю, что осуждают: Сипягин - мот, Сипягин - тот да этот. А я: Сипягин - политик.
Генерал хитрит. Он запрокидывает голову. И не дождавшись любопытства:
- Политика, - говорит он, - границы, - говорит он, - ведь это не только что раз-два. Границы провести легко, но стереть-то, стереть-то их трудно. Я центром политики ставлю что? Единственно душевные потребности.
- Но, например… - начинает Завилейский.
- Например, - перебивает генерал, - ханы. Бунтуют? Недовольны? Пожалуйте на раут. Например, капитаны и поручики - на раут, на раут, господа. Не ворчите на походы. Хлеб-соль, господа. Туземная аристократия негодует на нисхождение? - веселитесь, господа. Вы пленный… наиб? - спрашивает он у Завилейского. - Приходите покурить, если танцевать не умеете. И вот, собственно, уже до вас относящееся, милый мой Александр Сергеевич: почтите, полюбите в соприкосновении особу. Наружное оказательство ведь имеет на здешний народ большое влияние. А потом и до Персии дойдет.
- За что же они меня, Николай Мартьянович, любить-то будут?
- А за что Милорадовича любили? - спрашивает генерал серьезно.
- То есть не персияне же собственно Милорадовича любили?
- Все любили. А за что? А ни за что, - торжествует генерал. - Просто русский баярд, chevalier sans peur et reproche. Он понимал человека, душевные потребности понимал. Он, например, с Блюхером цимлянское пил. Шампанского он не любил. Сидят, молчат. Ну и… употребят. Блюхер спустится под стол, адъютанты его подымают и относят в экипаж. И Милорадович мне раз говорит: люблю Блюхера, славный, говорит, приятный человек, одно в нем плохо: не выдерживает. Но, ваше сиятельство, возразил я ему раз, вот как вы, - генерал кивнул Завилейскому, - Блюхер не знает по-русски, а вы по-немецки. А по-французски оба плохо знали. Какое же вы находите удовольствие в знакомстве? И граф мне тогда ответил: э, как будто надо разговоры. Я и без разговоров знаю его душу. Он потому и приятен, что сердечный человек.
Грибоедову вдруг захотелось пощекотать Сипягина. Генеральские серые глаза были детские, и по корпусу, лицу, даже морщинам ясно было видно, каким генерал был в детстве.
- О, - говорит вдруг генерал, - а что было в Париже! Какие женщины! Какие женщины, бог мой! Combien de fillettes! Одна - Jeannette - танцевала на столе - sans dessous, - громко шепчет генерал, - так граф ей, знаете, цветы, цветы туда бросал.
Но, заметив невдалеке Елизу с Мальцовым, он сорвался и их тоже притащил в угол.
- Здесь прохладнее, графиня. Надеюсь, на этой жаре лед растаял? У наших милых дам самолюбие охладело? У нас здесь, в глуши, у милых дам очень развилось самолюбие.
Елиза не хочет наносить первой визиты, а дамы тоже не хотят. Сипягин терпеть не может Паскевича, а тот его, и потому генерал всячески печется об Елизе. На балу познакомились, и теперь визиты пойдут как по маслу.
- Вспоминал, графиня, своего баярда. Цифра четырнадцать имеет для меня, графиня, особое значение. Четырнадцатого октября я родился, четырнадцати лет поступил на военную службу, сержантом, - генерал улыбается, - четырнадцатого ноября двенадцатого года был назначен начальником штаба авангардных войск. В четырнадцатом году вступил в Париж. О, Париж, графиня! Какой это был геройский год! И четырнадцатого декабря я потерял своего баярда.
- Граф ведь был вашим начальником, генерал, - говорит Елиза, чтобы что-нибудь сказать.
- Отцом. О, это была важная для России пора! На пути от Вязьмы к Дорогобужу, поверите ли, графиня, среди разломанных повозок, побитых лошадей и разбросанного оружия, я наблюдал… людоедство.
Графиня смотрела значительно на Мальцова.
- Не более и не менее. Французы безо всякого содрогания резали на куски тела своих павших товарищей и, обжаривая оные на огне, - ели.
- Oh! - Графиня ищет защиты у Грибоедова.
- И часто, Николай Мартьянович, вы наблюдали подобные случаи? - спрашивает с участием Завилейский.
- Часто, - генерал машет рукой, - но покойный наш баярд за вечерним товарищеским чаем, бывало, любил рассказывать, как случалось во время голода питаться ему своей амуницией.
Елиза нарочно роняет веер. Генерал наклоняется за ним.
- Как же это он питался амуницией? - любопытствует Завилейский.
- Ваш веер, графиня. Просто. Нет фуража, нет разных баранов, нет, графиня, разносолов - и вот однажды, когда уже граф съел под Вязьмою свое сено…
- Но как же сено? - Елиза не смотрит уже на генерала и начинает задыхаться.
- Это часто случалось, - генерал закрывает веки, - когда приходилось плохо, граф обыкновенно брал себе в палатку сено из стойла, и доктор его, немец, я забыл, к сожалению, его фамилию, нужно заглянуть в мемориалы… фон Дальберг…
- Вы пишете записки?
- Писал. Клочки походной жизни. Исчезнут вместе со мною… фон Дальберг…
- Это, должно быть, страх как любопытно?
- Нет, - генерал смотрит добряком, - просто некоторые тактические соображения и ряд, может быть, живописных, но, увы, уже не имеющих цены случаев. И фон Дальберг отбирал съедобные стебли для графа. Что пишет наш дорогой граф, графиня? - спрашивает генерал, слегка краснея.
- Благодарю вас. Он здоров и бодр.
Кивок человека, посвященного в семейные тайны и сочувствующего.
- А к Александру Сергеевичу у меня великая просьба, - говорит генерал напоследок, - я хочу вашим именем, Александр Сергеевич, украсить первые нумера "Тифлисских ведомостей". Ведь вы у нас главный член Комитета.
- А разве статей не довольно?
- Много. Как можно, это ведь умственный канал. И я, знаете ли, делаю это постепенно. Сначала легкий отдел - примечательности, смесь. Иностранные известия. А потом - пожалуйста, политические и собственно военные статьи. Петр Демьяныч статью дал, презанимательную.
- В этом нумере, - говорит Завилейский, - будут чудесные статьи. Я читал с удовольствием: об ученых блохах - простите, графиня, - и об одном мужике.
Генерал крякнул с неудовольствием, но глаза его смеются.
- Да что ж об ученых блохах. Их ведь нынче тоже много развелось, - говорит он весело, - ученых-то блох. А о мужике, признаться, прелюбопытный эпизод. Вы напрасно, Петр Демьянович, критикуете.
- Я не критикую, - поспешно говорит Завилейский, - действительно, о мужике очень любопытно, и я даже удивляюсь, как духовная цензура не придерется.
- Духовная цензура, - говорит генерал с удовольствием, - да мне это сам экзарх рассказывал.
- Расскажите же нам, дорогой генерал, что это за мужик? - просит Елиза.
- Сущие пустяки, графиня. Просто один комиссионер, который хлеб заготовлял где-то там в Имеретии, купил у мужика хлеб и, неуспевши возвратить ему десять мешков, умер. Ну, провиантская комиссия послала своих чиновников описывать мужиково состояние. Но мужик чиновникам говорит: извольте мне вернуть мои мешки. А чиновники, видно из молодых, отвечают, что как комиссионер умер, то мужик может о мешках просить у Бога. И вот проходит несколько дней. Что там чиновники делают, я не знаю, но мужик опять является и объявляет комиссии: я, говорит, по полученному приказанию просил у Бога, но Бог, говорит, направил меня в комиссию, чтоб от нее получить мешки. Те, конечно, изумились и говорят ему: что ты лжешь? А мужик отвечает: если, говорит, не верите, то справьтесь о том у Бога.