Подпоручик Киже. Смерть Вазир Мухтара - Юрий Тынянов 44 стр.


- Родился-то когда? Когда родился? - захлопотал он. - Батюшки! - хлопнул он себя по лысине. - Писать-то как? Не помню! Убей меня, не помню. Лет-то сколько? Ай-ай! Тридцать девять, - решил он вдруг. - Помню. Нет, не помню. И не тридцать девять, а тридцать… тридцать четыре. Как так? - И он испугался.

- Траур, - вскочил он, - траур надеть. На весь дом траур налагаю. На всю Россию надеть, - и струсил, спутался, опять сел за стол.

- Сообщить… Гречу.

Но уже звонок раздался в парадной.

Входили к нему Греч, Петя Каратыгин, важные. Фаддей обиделся, что они раньше узнали.

Но когда увидел важное лицо Пети и горький рот Греча, - он встал, и слезы обильно полились безо всякого предупреждения по его лицу.

Потом сразу прекратились, и он очень быстро стал говорить:

- Вот, четырнадцатое марта. Вот годовщина-то. Ровно год назад привез трактат Туркменчайский, и вот - четырнадцатого марта - известие. Того же самого числа. Врагов торжество не страшно-с, - говорил он о каких-то врагах, чуть ли не о своих собственных. - Есть люди, которые живут по правилу:

Гори все в огне,
Будь лишь тёпло мне!

- Мне доверял он все, друг единственный, - ударил он себя в грудь. - Гений единственный скончался! И нет более!

И, уловив почтительные взгляды, Фаддей вдруг перевел дух. Единственный друг единственного гения, которого нет более! Это он! Он стал деловит, еще раз шмыгнул платком по глазам и потащил всех к выходу. Он не знал еще ясно, что нужно предпринять - хлопотать в цензуре о "Горе", хлопотать о каких-нибудь еще других делах, сообщать.

Он вдруг оставил Петю и Греча в передней, побежал в кабинет, выдвинул ящик в столе, достал рукопись, побежал к Пете и Гречу и сунул им под нос, забарабанил пальцем.

- "Горе мое поручаю Булгарину. Верный друг Грибоедов. 5 июля 1828 г.". Знал ли я, знал ли он! Когда писал, обнял я его, говорю: ты мне твое горе даришь, а у меня своего много.

И опять побежал в кабинет, запер "Горе" на ключ.

На улице он быстро отстал от Пети и Греча, встречал, останавливал, говорил, что бежит печатать некролог, и бежал дальше. Но почти все знали уже и только кивали сочувственно. Тогда он взял извозчика, поехал к Кате, потом подумал, что неприлично, и прихрабрился: "Как так неприлично! Александр Сергеевич скончался". Он не боялся уже произносить его имени, как вначале. Катя его приняла не сразу:

- Барыня одеваются к репетиции.

Фаддей услышал смех и подумал с облегчением: не знает. Катя вошла в костюме Армиды.

Когда она узнала, она побледнела, перекрестилась набожно:

- Царство небесное, - и не заплакала. Посидела, сложа руки, потом вздохнула всею грудью:

- На репетицию нужно. Эх, сегодня гадко танцевать буду.

А не заплакала потому, что была в костюме Армиды.

Очутившись на улице, Фаддей почувствовал себя сиротливо. Сочувствовали и даже очень, но какое-то равнодушие было, равнодушие общее. Удивления не было. Он поплелся в "Пчелу". Там он сидел важный, надутый и удерживался от обычных шуток. Принял двух литераторов, просмотрел хронику. Несколько успокоился. Сиротство исчезало мало-помалу. Роман выходит в свет в мае, газета какую роль, чисто европейскую играет. Да, можно будет жить и так, и без… Но все-таки… Тут же он забеспокоился. Александр Сергеевич был теперь далеко, может, он и видит, и слышит, и всякую мысль примечает без труда. Бог, может быть, ему все скажет. Он похитрил:

- Не смогу жить без друга единственного. Упокой, Господи, душу гениального Александра Сергеевича.

Вечером он заскучал, домой не поехал, а зашел в портерную. Там его знали, и половой низко поклонился. Увидя старого отставного офицера-пьяницу, которого разок описал уже в очерке как ветерана двенадцатого года, пригласил к столу и угостил портером. Он стал ему рассказывать о Грибоедове.

- А вот был случай у нас в полку, - ответил старый офицер, - служил в прапорах некто… Свенцицкий. Вот он поехал раз - дай, думает, погуляю… И назавтра что же? Нашли без головы.

Фаддей отер фуляром лоб.

- Не было, - сказал он и вдруг побагровел, - не было этого… Свенцицкого. Врете вы все.

И смахнул бутылки со стола.

11

А Вазир-Мухтар после выговора притих, стал неслышен. Были усмирены беспорядки в Телавском и Горийском округе и в Ганже.

Мелькало еще имя его в нотах, отнесениях и секретных депешах из Петербурга в Тебриз и обратно. И мало-помалу Вазир-Мухтар обратился в цифры. Потому что все имеет свою цену, и есть также цена крови.

Паскевич потребовал, по совету Елизы, чтобы уплатил за него Петербург: Настасье Федоровне 30000 - единовременно, потому что по закону наследницей Вазир-Мухтара она не являлась, а выплатить можно было якобы за часть разграбленного в Тегеране добра, и Нине по 1000 червонцев в год пенсиону как шестую часть жалованья покойного мужа.

Нессельрод поехал к министру финансов Канкрину, побеседовали и решили, чтоб было и великодушно и не столь дорого. Обеим, и матери и вдове, отпускалось по 30000 единовременно, и обеим пенсион, но уже не червонцами, а по 5000 ассигнациями. Старухе оставалось жить недолго, получалась экономия.

И еще один вопрос о Вазир-Мухтаре неожиданно выплыл, вопрос товарный.

Князь Кудашев, уже прибывший в город Тебриз и прямо подчиненный Нессельроду, прислал Паскевичу донесение.

"Английский министр Макдональд объявил мне, что вещи, покойному министру Грибоедову принадлежавшие, состоящие в вине и провизии, находятся в Тебризе: то и приказал мне спросить у господина Главнокомандующего, нужно ли оные доставить в Тифлис, продать ли в Тебризе или оставить до прибытия российской миссии".

Паскевич, умышленно, в отместку, написал сбоку: "Сказать об этом Родофиникину. Паскевич", и отправил в Петербург.

В Петербурге Родофиникин усмехнулся хитро на Паскевичеву надписку и надписал с другого боку: "Продать. Родофиникин".

Пока прибыла родофиникинская надпись в Тебриз, половина провизии погибла безвозвратно, испортилась. А сахар еще и того раньше продала Дареджана.

В Персии тоже занимались Вазир-Мухтаром. Посовещавшись, решили в Тегеране (а Тебриз подтвердил) послать в Петербург Хозрева-Мирзу. Он был молод, притом недурен собою и вовсе не глуп. Если бы его убили в России - решили в Тегеране (а Тебриз подтвердил), - было бы жалко, очень жалко, но государство персиянское и династия Каджаров не пострадали бы от этого: принц был смешанной крови, "чанка". В случае, если не убьют, - извиниться и хлопотать о курурах.

В свите Хозрева были: хаким-баши - лекарь, Фазиль-хан - поэт, мирзы и беки, назырь, или дядька, пишхедметы - камер-лакеи, три туфендара, или оруженосцы, секретный ферраш (постельный), абдар (водочерпий), кафечи (кофейный), шербетдар (шербетчик) и сундуктар (казначей). У последнего и хранился выкуп - за Вазир-Мухтара.

Вынут был из хазнэ Фетх-Али-шаха драгоценный бриллиант, по имени Надир-Шах, а сундуктар вез его в подарок императору.

Тотчас Паскевич отдал приказ - никаких особых встреч в Тифлисе не оказывать, кормить обыкновенно, парадов не устраивать и содержать вежливо, но строго.

12

Посидев недельку у Паскевича, Хозрев сильно заскучал и решил: убьют. В дороге ему тоже было несколько скучно. Но когда показалась Москва, у Хозрева, и у Фазиль-хана, и у всех, кто там еще был с ним, отлегло от сердца: их встречали по-царски.

Он пересел в карету, запряженную восьмериком, у городской заставы караул отдал честь, а московский обер-полицмейстер верхом подскакал к его карете и вручил почетный рапорт. Потом с ординарцами поехал в голове процессии, за ним двадцать четыре жандарма с офицером вдоль тротуаров, чтоб народ не толпился, а за жандармами частные пристава с квартальными надзирателями, рота гренадер с музыкой, двенадцать придворных берейторов и двенадцать придворных лошадей в попонах.

Когда Хозрев увидел лошадей, он успокоился. Он был хитер, неглуп, очень недурен собою. Дядькою к нему приставили графа Сухтелена.

Погода была хорошая, весна, и уже были какие-то воздушные течения, легкие веяния, и лица были кругом радостные, а граф Сухтелен - самым болтливым генералом. И принц понял: удача, не убьют. О, совсем напротив. И тотчас мысли его приняли совсем другое направление, легкое и счастливое.

Нессельрод жил в Петергофе. По дороге в Петербург Хозрев заехал туда. Вице-канцлер! Великий визирь! Но опять же погода была превосходная, лица почище были любопытные и радостные, погрязнее - равнодушные, и Хозрев вдруг послал сказать Нессельроду, что он первым к нему не пойдет. Пусть Нессельрод сам к нему явится.

Нессельрод отдыхал в это время.

Облеченный в цветной, крайне легкого сукна, домашний фрак, он внимательно прочел бумажку от графа Сухтелена и огорчился. Он послал сказать, чтобы Хозрев сам первый явился к нему, Нессельроду, а он, Нессельрод, не пойдет.

Хозрев тогда спросил у Сухтелечна: а, собственно, на какой предмет идти ему к Нессельроду? Юноша становился розов, но был легок и мил. Тут Нессельрод подумал и сказал Сухтелену, чтобы Сухтелен внушил Хозреву, что целью визита может быть еще и просьба посла доложить о нем государю и получить указания, в каком порядке он должен представиться его величеству.

Сошлись на том, что все произойдет нечаянно. Хозрев поедет кататься мимо Нессельродова помещения, а в это время выедут камер-юнкеры и пригласят его выпить чашку чаю и перекусить чего-нибудь с дороги.

Хозрев поехал кататься, тут перед Нессельродовым помещением положили красные коврики, выехал камер-юнкер князь Волконский, попросил на чашку чаю, и Хозрев ступил на красные коврики.

Напрасно Нессельрод пригласил его.

Он действительно вздумал изъяснить порядок аудиенции.

И что же?

Получился неожиданный результат. Нессельрод довольно четко прочел юноше высочайше опробованный церемониал аудиенции. Юноша слушал.

Нессельрод уже заканчивал и торопился, чтоб его не морить:

- "Посол - то есть вы, ваше высочество, - объяснил Нессельрод юноше, - приступя, держимую им - то есть вами, ваше высочество, - шахову грамоту поднесет его величеству, которую, приняв, государь отдаст вице-канцлеру, - то есть мне, ваше высочество, - объяснил Нессельрод, - а сей - то есть я - положит на приуготовленный стол и потом ответствует послу высочайшим именем, и сей ответ прочтен будет послу - то есть вам, ваше высочество, - на персидском языке переводчиком".

- Не согласен, - вдруг сказал юноша.

Так уж его несло по течению: персидские мысли необыкновенно легко приняли совсем другое направление, нежели вначале, когда он гостил у Паскевича. Нессельрод поднял брови и поправил очки.

- Я хочу, - сказал юноша, - чтобы сам император мне ответил.

Нессельрод крайне озаботился этими словами и понял, что нужно действовать тонко, издалека.

- Ваше высочество, - сказал он, - в вашей стране именно принят такой обычай, чтобы его величество шах лично, сам отвечал, а в нашей стране принято, напротив, чтобы его величество отвечал через вице-канцлера, то есть, собственно, через меня. Я в этом случае являюсь как бы собственными устами его величества, ваше высочество.

- Ну хорошо, - сказал юноша, - тогда пусть его величество, мой величественный дядя, скажет мне немножко, а остальное уже доскажете вы, ваше сиятельство.

Нессельрод почувствовал уступку.

- Но не все ли равно, ваше высочество, - сказал он, - в сущности говоря, кто скажет все и кто немножко?

- Нет, ваше сиятельство, - ответил разумно Хозрев, - потому что именно его величество шах желает услышать лично от его величества несколько слов о забвении недоразумений.

Нессельрод вздохнул. Весна была, легкая погода, юноша был красив и непонятлив. И он почувствовал, что никакого упорства нет у него и что пора идти к столу, белому, чистому, с фруктами.

- Хорошо, ваше высочество, - вдруг сказал он. - Согласен.

13

Двадцать один выстрел прогрохотал над Петербургом. Это салютовала эскадра.

И тотчас с Петропавловской крепости вернулись все двадцать один выстрел: салютовала Петропавловская крепость.

Персидский флаг развевался на берегах Невы.

Дивизион конной гвардии с обнаженными палашами, с штандартом, трубами и литаврами шел впереди.

Унтер-шталмейстер, два берейтора и двенадцать заводских дворцовых лошадей в богатом уборе шли цугом.

Ехала придворная карета, тоже цугом, и в ней сидел предводитель - граф Сухтелен.

Четыре дворцовые кареты, и в них - Фазиль-хан, мирзы и беки.

За ними скороходы с тростями, числом четыре, два камер-лакея и четырнадцать лакеев, по два в ряд, пешие.

И покачивалась дворцовая золотая карета, окруженная камер-лакеями, камер-пажами и кавалерийскими офицерами.

В ней сидел Хозрев-Мирза.

Музыка радостно, утробно ворковала на солнце, и легко плясал в напряженном воздухе штандарт.

Были веяния теплого воздуха, были течения радости, женские лица, женские глаза сияли по тротуарам, белые женские платья клубились, как облака, над башмачками: дамы старались заглянуть, увидеть того, кто сидел в главной карете.

Уже проехали висячий мост, Новую Садовую, Невский проспект, въехали на просторную, умытую площадь.

И здесь остановились все кареты, и только две въехали внутрь императорского двора.

В одной сидел предводитель, граф Сухтелен, в другой - принц Хозрев-Мирза.

Батальон во дворе взял на караул, и музыка испуганно затрещала.

Его встретили у двери церемониймейстер, два камер-юнкера, два камергера и гофмейстер.

Они поднялись - и на верхней площадке поклонился им чисто выбритый, черный как смоль человек, обер-церемониймейстер. Он присоединился к ним.

Принц Хозрев-Мирза был введен в комнату ожидания.

Здесь обер-гофмаршал поклонился и попросил присесть на диван. Гвардейцы стояли у стен в каждой комнате, как лепные украшения.

Обер-церемониймейстер поклонился и попросил отведать десерту.

Два камер-лакея наклонились с подносом, и на подносе стояли: кофе, десерт и шербет.

Неделю бегали квартальные и искали татар-шиитов, и татары-шииты были наняты поварами, и они изготовили шербет.

Снова двинулись - через Белую галерею в Портретную залу.

И в Портретной зале все вдруг остановились.

Обер-камергер медленно отделился - и проследовал, не глядя по сторонам, в неизвестную комнату. И вернулся.

Он приглашал Хозрева-Мирзу вступить в Тронную залу.

Министр двора, вице-канцлер, генералитет и знаменитейшие особы обоего пола стояли на приличном расстоянии от возвышения.

Члены Государственного совета и Сената и весь главный штаб - на приличном расстоянии, по правую руку.

Перед последнею ступенькой стояла фамилия на приуготовленном месте.

На пороге Хозрев-Мирза поклонился.

Гибкая голова сама собой упала.

Он прошел с персиянами до середины комнаты, и персияне тут остались стоять как вкопанные, а Хозрев-Мирза двинулся далее.

И третий поклон.

На троне стоял величественный дядя.

Пять минут говорил Хозрев по-персидски речь.

И дамы смотрели на него, стараясь ноздрями впитать частицы гаремного воздуха.

Он подал ловко свернутую в трубку грамоту в белые руки.

Руки приняли ее, и одна рука, выгнувшись лодочкой, - отдала ее карлику. Известное лицо улыбнулось военной, бесполой улыбкой.

Карлик улыбался. Три минуты дребезжал тонкий, мелодический голосок - вице-канцлер читал высочайшую речь.

Словно рыбка в аквариуме плеснула взад и вперед и остановилась.

Тогда величественный дядя спустился со ступенек. Он взял за тонкую желтоватую руку Хозрева-Мирзу и произнес:

- Я предаю вечному забвению злополучное тегеранское происшествие.

И так как было тихо, казалось: время осталось за стенами, здесь же вечно стоит генералитет и знаменитейшие особы обоего пола, разных цветов, вечно и тонко раздуваются женские ноздри, чтобы впитать частицы гаремного воздуха, навсегда застряли кучей посредине зала персияне, давно рос здесь, как дерево, стройный Хозрев.

Тогда вечное забвение окончательно и бесповоротно облекло тегеранское происшествие.

Вазир-Мухтар более не шевелился.

Он не существовал ни теперь, ни ранее.

Вечность.

Все двинулись в Мраморную залу, где ждало купечество, пущенное по билетам.

14

В комнате не было окон, а тяжелую дверь тотчас за ними заперли на ключ. Воздух был здесь плотный, потолки сводчатые, голоса глухие, и поэтому, хотя в комнате не было ни одного стула, она казалась набитой вещами.

Алмаз лежал на столе, на красной бархатной подушечке, его освещали две лампы.

Сеньковский взял лупу. Маленький старик в вицмундире приготовился записывать.

- Очень хорошо, - сказал Сеньковский, щурясь. - Написано хорошо, - сказал он старику. - Пишите. Каджар… Фетх-Али… Шах султан… Тысяча двести сорок два.

Старик писал.

- Написали? В скобках: тысяча восемьсот двадцать четыре. Это награвировали всего пять лет назад.

Старик осторожно, двумя пальцами, повернул алмаз набок.

- Не так, вниз головой, - сказал Сеньковский. - Надпись груба… да, она груба… Видите, как глубоко… Пишите: Бурхан… Низам… Шах Второй… Тысячный год.

Старик вслушивался, зачеркивал, писал.

- По-видимому, правитель индийский. Шестнадцатый век.

Сеньковский сам повернул камень.

- Пишите, - грубо сказал он, - сын… Джахангир-шаха… Тысяча пятьдесят первый год. Напишите в скобках: Великий Могол.

Старик торопливо скрипел голым пером, и перо остановилось.

- Великий Могол. Написали? Тысяча шестьсот сорок первый год после Рождества Христова. Скобки.

Лампы грели бархатную подушечку, в комнате было ни темно, ни светло, как будто рассветало.

- Цена крови, - кивнул старику Сеньковский, и старик заморгал красными веками. - Его убил его сын, Авренг-Зеб, чтобы захватить, - и он ткнул пальцем в подушку. - И еще он убил своего брата, я не помню, как его звали, Авренг-Зеб.

Вдруг Сеньковский взял со стола длинными пальцами алмаз и посмотрел на свет. У старика задрожали губы.

- Не полагается.

Свет алмаза был белый, тени в гранях винного цвета, в самой глубине, у надписи Низам-шаха, коричневые. Сеньковский положил камень на стол. Он медленно поглаживал его пальцами. Лицо его смягчилось.

- Взвешивали? - спросил он об алмазе, как спрашивает врач о новорожденном ребенке.

- Еще не взвешивали. Будет больше двухсот пятидесяти, - старик развел руками, удивляясь.

- Четвертая надпись будет? - спросил Сеньковский строго.

Старик, пожимая плечами, открывал дверь.

Только на Невском проспекте, проехав мимо магазина Никольса, Сеньковский улыбнулся. Он смотрел неопределенно. Проспект, люди, вывески, деревья проходили мимо него.

Назад Дальше