Тьма в конце туннеля - Юрий Нагибин 3 стр.


Меня с ранних лет отличала крайняя чувствительность в отношениях с окружающими. И я знал это, хотя не мог назвать подсознанием те тайные глубины, где возникало безошибочное чувство человека и того, как он ко мне относится. Но с этим свойством странно сочеталась редкая способность к самообману. Уже все зная, все понимая, видя до дна, я мог в два счета заморочить себе душу и голову, если не хотел правды. А не хотел я ее частенько, ибо в тайном тайных прозревал великую путаницу жизни. И все-таки истинное знание просверкивало порой даже самый густой, мною же напущенный туман, и, отзываясь болезненным вздрогом, сжатием души на больную правду, я быстро избавлялся от нее. Так вот, тайное чувство не раз подсказывало мне, что я не стал своим во дворе, что не про мою честь его истинная жизнь - я сторонний наблюдатель не только голубиного гона, игры в деньги, эпохальных драк с девяткинскими, но и того, в чем мое партнерство ценится: футбол и факе. Я выключен из общего переживания победы, поражения, азарта, я наемник. Вместе с тем я коренной житель дома, к моему деду нередко обращаются за медицинской помощью, и он оказывает ее безвозмездно, я никому не наступаю на ноги, и наконец, без меня не выиграешь в футбол у Старосадских, в факе - у златоустинских. Приходится терпеть, как терпит отара приблудную овцу. А вернее, терпят потому, что старшие ребята не дают меня на правеж.

Чужак. Чужак, что бы я ни делал. Мне не помог прыжок с двумя парашютами со второго этажа. Легкое сотрясение мозга, каким я оплатил свой подвиг, не было занесено мне в актив. Ничего не дал и выстрел из рогатки по крупу громадного битюга, перевернувшего от укуса такого слепня платформу с бочками. Не улучшила моего положения кража ящика с пустыми бутылками. Кто-то настучал, и, когда я возвращался после факе на коньках домой, сторож настиг меня, избил и почти оторвал ухо, которое пришили на место в поликлинике. Была такая игра: перебегать улицу под носом у автомобиля. Меня сшибло носорожьим рылом такси "рено" и протащило по асфальту. Но, когда я на другой день вышел во двор с забинтованной головой, никто и внимания не обратил. А Курица целую неделю бахвалился вырезанным на шее чирьем. Я уже подумывал, не отправиться ли в помоечный дом свиданий для скрепления братских уз с многочисленными любовниками Нинки Котловой, но Соленков сказал, что она совсем скурвилась: не дает.

Затем я решил, что меня презирают за неучастие в драках. Мое миролюбие принимают за трусость, а этого не прощают в мужской компании. У меня была болезнь молодого Горького: невозможность поднять руку на человека. Но Алексей Максимович не мог нанести даже ответного удара, я же на это способен, в чем не раз убеждался мой друг Соленков. Надо драться.

Кукуруза ничего не знал о моем героическом решении, когда в очередной раз стал приставать ко мне, мешая гонять колесико. В таких случаях я либо прекращал свое занятие, либо уходил в другую часть двора. На этот раз нашла коса на камень, я продолжал выписывать вензеля, ускользая от Кукурузы. Он хотел вырвать у меня железный прут с крюком, каким я управлял чугунной печной вьюшкой, я оттолкнул его. Он поскользнулся и упал. И странное дело, то ли ушибся, то ли оторопел от непривычного отпора, но, поднявшись, стал отряхивать курточку, будто забыл о моем существовании. Восхищенный своей легкой победой, я похвастался кому-то из ребят, что навтыкал Кукурузе. Это слышал зловредный Женька Мельников и тут же насплетничал самолюбивому богатырю. Кукуруза отложил все дела - он искал партнеров для расшибалки, деловито направился ко мне, сжимая в карманах страшные кулаки.

- Ты навтыкал Кукурузе, да? - сказал он почти ласковым голосом.

Его вкрадчивый голос не на шутку испугал меня. А то, что он добровольно назвался своей кличкой (нигде картавое "р" не звучит так раскатисто, так горохово, как в слове "кукуруза"), превратило мой испуг в панику. Я хотел бежать - некуда, мы в кольце ребят. Язык прилип к гортани, и прежде чем я успел пролепетать какое-то оправдание, он ударил - с "хеком", как мясник. Я успел отдернуть голову, и сокрушительный удар вместо подбородка угодил в узел туго повязанного шарфа. Я с удивлением обнаружил, что жив и что мне ничуть не больно. Мой ответный удар был ослаблен остатком почтения к одному из хозяев двора. Я угодил в скулу. Ощущение незащищенной плоти под кулаком освободило мою душу для более глубоких чувств. Я стал бить и бил не только Кукурузу, а всю несправедливость, упорно отторгавшую мою любовь двора. Драки не получилось, это было избиение. Я расквасил ему нос и губы, но, поскольку Кукуруза не заявил ритуальным ревом о своей капитуляции, продолжал лупить его по мордасам. Кровавые сопли забивали ему сопатку, он отсмаркивался, пятясь и прикрывая лицо локтями. Оступившись, он упал, уронив с головы шапку, а когда подымался, я изо всей силы наподдал ему ногой в зад. И тут Кукуруза разревелся - не от боли, от унижения. Громко, не стесняясь, обревывал свой позор. Он поплелся домой, забыв о шапке и обсмаркивая снег кровью. Кто-то из младших ребят поднял его бедный треух и побежал за ним. Укол жалости на миг пронизал мое ликование.

Весь двор видел его поражение, но тщетно ждал я, когда "герольды начнут славить мой удар". Трубы молчали, уста не отверзлись. Можно было подумать, что никакой драки не было и Кукуруза не валялся на желтом от смерзшейся лошадиной мочи снегу. А ведь хорошие драки обсуждались на помойке, рассказ о них переходил из уст в уста, обогащая дворовый фольклор. Но этому единоборству явно не суждено было ни войти в летопись, ни стать легендой.

Творя собственный мир и в нем находя если не утешение, то надежду, я придумал, что по сказочной традиции должно быть три испытания, и только после этого двор распахнет мне свои объятия.

Если Кукуруза считался самым сильным в нашей возрастной категории, то самым заносчивым и драчливым был вечно цепляющийся ко мне Женька Мельников, сын "красного торговца". Хорошо бы для второй проверки получить этого клейкого гада в белых перчатках. Но я не умел завязывать драку, а Женька после позора Кукурузы едва ли захочет меня тронуть. Так думал я, плохо представляя зловредный Женькин характер. Кукуруза еще стеснялся выйти во двор, а Женька открыл боевые действия. Он нарочно выбрал тот час, когда двор уже полнится, но никто еще не нашел себе занятия, ему нужны были зрители. Повод для издевательства подал я сам.

- У нас на лестнице опять лампу кокнули, - принес я свежую новость.

- Вампу? - переспросил Женька с простодушным видом. - А что такое "вампа"?

Кругом ухмылялись. Я сник, крыть было нечем, я действительно произносил твердое "л" как "в".

- Вампа, вужа, вошадь, вуна, - будто пробуя слова на вкус, с лакомым видом произносил Женька. - А ты супчик вожкой ешь? Летом на водке катаешься? Чего гвазами хвопаешь?

Я молчал. В правой руке он сжимал белую перчатку, как будто собирался вызвать меня на дуэль. Но вопреки кодексу чести он не бросил перчатку мне под ноги, а хлестнул по лицу. Ответ тоже был далек от светских правил: в рыло, в зубы, в глаз и на закуску по шее. Он мгновенно зашелся в плаче - на такой высокой, пронзительной ноте, что встревоженные битюги повелись в оглоблях и громко охнули, сшибившись, пустые бочки. Задрав голову, чтобы не испачкать юшкой светлый шарфик, Женька покинул ристалище.

Я победоносно огляделся. Никто не смотрел в мою сторону. Кто обменивался фантиками, кто прямил железную погонялку колесика, кто целился из рогатки по воробьям, обсевшим свежедымящуюся кучу, кто наблюдал голубиную стаю в поднебесье. Никому не было дела до нашей стычки. Но я видел их кривые ухмылки, когда Женька издевался над моим глухим "л". Кстати, у Ковбоя тоже были нелады с этой буквой, но он мог сколько угодно "вавакать", где надо "лалакать", попробовал бы кто усмехнуться.

В чем же дело? Может быть, Женька слишком мелкая дичь и после победы над Кукурузой расправа с ним ничего не стоит? От меня требуется нечто куда более героическое. Я спровоцировал на драку Борьку Соломатина из старшей возрастной группы и разделал его под орех. Это равносильно тому, чтобы средневес побил тяжеловеса. Обычно такие схватки запрещены. История бокса знает лишь два случая, оба связаны с победами великого Огуренкова над Навасардовым. Я опередил нашего многолетнего чемпиона-средневеса, однако мой подвиг не вошел в героическую летопись. Оказывается, я нарушил главный закон двора: драки допускаются лишь между одногодками. Вроде бы этим защищены маленькие и слабые. Ничуть не бывало: закон выгоден только старшим, они могут беспрепятственно чинить суд и расправу над мелюзгой без риска нарваться на нежданный отпор.

Эту истину открыл мне Толька Соленков, после чего я довольно долго не появлялся во дворе, давая выветриться памяти о моем неосмотрительном деянии. Но когда сошел снег и маленький каток посреди двора превратился в футбольное поле, когда выставили рамы и гулкий, свежий, пахнущий весной мир ворвался в комнаты, я поверил обновлению, смывающему старые грехи, и спустился во двор. Можно подумать, что меня там только и ждали. Не успел я сойти с крыльца, как ко мне подскочил Курица и, ткнув костлявым плечом в грудь, сказал загадочно и страшно:

- Ты что развоевался, жид?

Суть вопроса от меня ускользнула, настолько ошеломляющим было короткое слово "жид". Меня так никогда не называли, да я и не думал о себе как о жиде, вообще не задавался вопросом, какой я национальности. Я знал, что мать у меня русская, а отец еврей, выходит, я вообще без национальности, ни то ни се, что меня вполне устраивало. Я не знал, что быть евреем стыдно, а вместе с тем сам участвовал в травле еврея - врача Лесюка из соседнего подъезда. Он был далеко не единственным евреем в нашем доме, но только его упорно преследовали дразнилкой "Зида маленькая". Он вовсе не был коротышкой, худощавый человек среднего роста с энергичной поступью, хороший, безотказный врач, которого куда чаще, чем моего деда, тревожили жильцы нашего дома своими хворостями. Но деда никогда не задевали, к нему относились с почтением. Сановитый, внешне очень уверенный в себе, дед был потомственным москвичом, популярным врачом, одним из лучших диагностов города. И он крепко сжимал в руке массивную трость с золотым набалдашником, такого не заденешь. А на Лесюке лежал безнадежный налет местечковости, что сразу улавливают чуткие русские носы, даже детские. Все эти соображения принадлежат куда более позднему времени, а тогда, остановленный Курицей, я просто растерялся настолько, что не расслышал угрозы скорой расправы. Зато мгновенно рухнувшей душой я понял, что жид - это плохо, хуже некуда, что сейчас случилось непоправимое, кончилась прежняя безмятежная жизнь. И я не ошибся.

В каком-то полусне я отстранил Курицу и пошел к садику, служившему попеременно то катком, то футбольным полем. У самого входа на скамейке сидел старший брат Курицы Лелик и зашнуровывал свеженадутый футбольный мяч.

Тот машинальный, но силовой жест, каким я убрал Курицу с дороги, поубавил у него пылу, но в присутствии брата он снова осмелел:

- Ты зачем Соломатина тронул?.. Думаешь, тебе сойдет?..

Значит, меня будут бить за Борьку Соломатина, а не за то, что я жид? Это принесло облегчение, и когда Курица с молчаливой подначки брата (я заметил, как тот ему подмигивал) наконец-то бросился на меня, я и не думал сопротивляться. Почему-то Курица избрал самый ненадежный способ расправы со мной - борьбу. Я поддался и упал на землю, Курица сел на меня верхом и трижды вдавил мою голову в землю. Он не хочет драки, боится, понял я, просто выполняет общественное поручение. Было ничуть не больно, и грела мысль, что я могу в два счета разделаться с Курицей.

Курица слез, и я поднялся.

- Заработал? - сказал он мстительно.

- Давай деньги, - проворчал я.

Лелик захохотал, восхищенный моим остроумием. Он меня боялся. И Курица боялся, и я мог врезать им обоим, несмотря на все дворовые запреты, если б не одно парализующее слово - жид…

- Мама, что такое жид? - спросил я, вернувшись домой.

- То же, что и еврей, только ругательное, - чуть удивленно ответила мама. - Неужели ты сам не знаешь?

- Нет, - сказал я со странным ощущением, что это и правда, и ложь.

Я знал, что такое слово есть, но не думал о нем. Были и другие известные мне слова, смысл которых темен, да я и не старался узнать его. Мне это ни к чему. Но когда я дразнил Лесюка "Зида маленькая", разве я делал ему комплимент? Нет, я высмеивал его. Но центр тяжести, коли так позволено выразиться, приходился на слово "маленькая", а что такое "зида", я как-то не задумывался. Если рыжего кличут Рыжик, его обижают? Когда кличка присохла, нет. В каждом дворе есть Рыжик, Косой, Хромой, Жиртрест. Ну, а Лесюк - Зида. А кто ж еще? Да не рассуждал я так, дразнился просто за компанию, чтобы быть, как все.

Однажды Лесюк все-таки не выдержал. Он остановился посреди весенней лужи в своих разношенных ботинках, обвел нас усталыми, воспаленными глазами и тихо сказал:

- Чем я виноват перед вами, дети?

Был миг тишины, а затем опять хохот, гик, улюлюканье: "Зида маленькая!.. Зида маленькая!.." Но моего голоса больше не было в хоре…

- А это плохо? - спросил я мать.

- Чего же хорошего?!..

Я не понимал ее веселого настроения, разговор шел об очень серьезном.

- А ты кто?

- Русская. Ты дурачишься?

- Так почему я жид?

- А кто же? Жид пархатый, номер пятый, на веревочке распятый!

Почему ей так весело? Неужели она не понимает?..

Мама, в которой слились две хорошие крови: известного на Украине старинного рода Красовских (по отцу) и столбовых дворян Мясоедовых (по матери), подтверждала открытие Пауля Вайнингера, что антисемит - этот тот, в ком есть хоть доля еврейства, или физического или психологического. В матери не было ни того, ни другого.

- Зачем же ты вышла замуж за еврея? - спросил я.

- Вот те раз! Ты хотел бы иметь другого отца?

Я не хотел этого. Я был к нему вполне равнодушен в раннем детстве, ибо видел его очень мало и не чувствовал интереса к себе, но в пору, о которой идет речь, он уже получил свой первый срок ленской ссылки, я жалел его, и это было началом той любви, которая и сейчас живет во мне неизбывной болью.

- Нет… А зачем было рожать меня от еврея?

- А какая разница? - сказала мать все еще беспечно. - Ты крещеный. - И тут же погасила вспыхнувшую было надежду: - Жид крещеный, что вор прощеный.

- Вот видишь! - сказал я с отчаянием. Мать не заметила интонации.

- А ведь Дальберги не были евреями до революции, - задумчиво, словно это впервые пришло ей в голову (а наверное, так оно и было), сказала мать. - Они лютеране. Уже отец твоего деда был директором гимназии в Москве. Кем были военные Дальберги, не знаю. Может, даже православными. Один вошел в историю - генерал-майор, начальник порохового запаса в Ревеле при Петре. Он не то героически защитил этот запас от шведов, не то героически изорвал. А совсем недавно был генерал-лейтенант Дальберг, и тоже вошел в историю: лихо подавлял крестьянские бунты. Вот кто мне по душе! А были еще чемпион Германии по шахматам и французский маршал. Это огромная и очень интересная семья, они в родстве с музыкантом Блуменфельдом и философом Гербертом Маркузе, он Марин двоюродный брат.

Все эти сведения меня ничуть не радовали. Пусть они выдумывают, взрывают или держат сухим порох, пусть играют на роялях, скрипках, контрабасах, философствуют, становятся чемпионами, что мне до всего этого, если даже лучший из них не сумел подавить самого главного бунта, сделавшего из меня еврея?

Какой-то выход брезжил все-таки в революции, меняющей людям национальность. Надо сделать еще одну революцию и превратить всех евреев в русских. Я высказал маме свою мысль.

- Ты не понял. До революции люди делились не по нациям, а по вере: православные, католики, протестанты, иудеи.

Я вдруг сообразил, что мы живем на скрещении всех вер: в Армянском церковь Николы в Столпах, в Старосадском - кирха, в Милютинском - костел, в Спас-Глинищевском - синагога.

- Если ты ходил в любую церковь, кроме синагоги, ты в полном порядке, а если в синагогу, должен был жить в черте оседлости.

- Это где?

- Ну, в Бердичеве… в Бобруйске, - мама явно не была сильна в еврейской географии, - еще в каких-то местечках.

- И они все ездят в Спас-Глинищевский?

- Нет, там московские… Какой-то процент евреев допускался в Москву. Была норма в гимназиях, в университете… Да я сама толком не знаю, что ты ко мне пристал?

- До революции было лучше, - сказал я со вздохом.

- Что случилось? - Лицо матери стало серьезным, наконец-то до нее дошло, что я спрашиваю неспроста.

- Курица назвал меня жидом.

- Ну, и дал бы ему в морду.

- Попробуй дай…

- Вот не знала, что мой сын трус, - искренне огорчилась мать.

- При чем тут трус? - безнадежно сказал я, уже предвидя, что стану трусом. - Разве сладишь со всем двором?

- Ты что, один такой?

- Какой?

Ответа не последовало. В матери происходила какая-то внутренняя перестройка.

- Вот не ожидала, что у нас возникнет такой разговор. Твои самые близкие друзья - евреи, наши знакомые - почти сплошь евреи. Разве это плохие люди?

Я слушал ее с ужасом. Мне никогда не приходило в голову, что я окружен евреями. Я стал называть про себя фамилии моих товарищей, фамилии тех мужчин, которые делились на поклонников мамы и на друзей семьи, безрадостная картина. Значит, евреи не растворены в общей людской массе, а образуют какую-то отдельность, общину, касту, и я должен находиться внутри этого круга, не посягая на то пространство, где сверкают Вовка-Ковбой, Юрка Лукин, Сережа Лепковский - мои любимые герои, и на то, где ползают такие гады, как Женька Мельников, Кукуруза, Курица с Леликом, а мне не хочется жертвовать даже ими. Только сейчас мне открылась схожесть людей маминого круга, казалось бы, таких разных: кто тихий, задумчивый, кто шумный, развязный, кто витающий в облаках, кто очень земной, они все несли в себе нечто такое, что объединяло их в единый клуб. Какое-то изначальное смирение, готовность склониться, их взгляд был вкрадчив, улыбка словно просила о прощении. Каждого из них ничего не стоило поставить на место. Раньше я относил это за счет интеллигентности, но теперь понял, что дело в другом. И чтобы получить подтверждение своему открытию, я спросил:

- Мама, а у тебя есть русские знакомые?

- Володя… - Мама подумала. - Саша. - И радостно: - Настя!

Ее неуверенность естественна: разгар дружбы с Маяковским относился к более ранним годам. Художник Осмеркин бывал у нас очень редко, а вот артистка-синеблузница Настя Цаплина действительно была маминой закадычной подругой. Но все эти интеллигенты были совсем другой закваски, даже самый скромный из них Осмеркин очень твердо попирал родную землю подметками старомодных башмаков с фестонами.

- А Сбруев? - напомнил я.

- Да, Витька тоже.

Назад Дальше