Сибиряк Черты из жизни Пепко - Мамин-Сибиряк Дмитрий Наркисович 8 стр.


Из-за декоративного куста роз мы с Пепкой могли любоваться всей зрительной залой. Да, вот он, этот весь Петербург, те избранники, которые наслаждаются всеми благами жизни. Я посмотрел на Пепку, – у него было самое мрачное выражение, губы стиснуты, брови нахмурены. Для меня было ясно, о чем он думал: мы должны завоевать этот весь Петербург и прорваться в этот круг избранников и баловней судьбы. Я почему-то припомнил старика фельдшера, жужжавшего мухой, бойкого провизора, нашу "академию", "Федосьины покровы", наших новых знакомых девиц, – все это было так мизерно, жалко, ничтожно… В душе шевельнулось нехорошее завистливое чувство, – это была та ржавчина, которая въедается в молодое сердце…

XII

Ввиду надвигавшихся экзаменов мне приходилось серьезно подумать о средствах, чтобы обеспечить себе свободных месяца два. Я ухватился за совет Фрея, хотя при этом приходилось вступить в некоторую сделку с самим собой, даже почти изменить себе, то есть изменить роману. Вместо идейной вещи приходилось писать на заказ, писать из-за куска хлеба. Чтобы успокоить себя до некоторой степени, я закончил вторую часть романа и в этом виде снес рукопись в редакцию одного "толстого" журнала. Нужно сознаться, что я испытывал сильное волнение, отдавая свое детище на нелицеприятный суд редакции. Это совершенно особенное чувство: ведь ничего дурного нет в том, что человек сидит и пишет роман, ничего нет дурного и в том, что он может написать неудачную вещь, – от неудач не гарантированы и опытные писатели, – и все-таки являлось какое-то нехорошее и тяжелое чувство малодушия. Я скрыл от Пепки свой решительный шаг и мучился в одиночку. Что-то будет?.. Вообще нет ничего тяжелее и мучительнее ожидания, а тут приходилось ждать целый месяц, – редакция была завалена рукописями.

"Э, все равно! – храбрился я про себя. – Не боги горшки обжигают…"

Сделав один решительный шаг, я сейчас же отважился на другой и засел писать рассказ по рецепту Фрея.

– Вот что, молодой человек, – советовал полковник, интересовавшийся моей работой, – я давно болтаюсь около литературы и выработал свою мерку для каждой новой вещи. Возьмите страницу и сосчитайте сколько раз встречаются слова "был" и "который". Ведь в языке – весь автор, а эти два словечка рельефно показывают, какой запас слов в распоряжении данного автора. Языку, конечно, нельзя выучиться, но нужно относиться к нему с крайней осторожностью. Нужна строгая школа, то, что у спортсменов называется тренировкой.

Воспользовавшись фабулой одного уголовного происшествия, я приступил к работе. Пепко опять пропадал, и я работал на свободе. Через три дня рукопись была готова, и я ее понес в указанный Фреем маленький еженедельный журнальчик. Редакция помещалась на Невском, в пятом этаже. Рукописи принимал какой-то ветхозаветный старец, очень подержаный и забитый. Помещение редакции тоже было скромное и какое-то унылое.

– Зайдите через недельку, – проговорил старец каким-то затхлым голосом.

Еще ожидание… Впрочем, терпеть зараз всегда легче, и неделя прошла быстрее, чем я ожидал. Прихожу за ответом. Старец узнал меня, пригласил сесть и сказал:

– Иван Иваныч хотел переговорить с вами.

Иван Иваныч был сам редактор, и у меня екнуло сердце, как у рыбака, когда крупная рыба пошевелит поплавок. Через минуту в редакцию вошел высокий, полный господин лет пятидесяти. Он смерял меня с ног до головы, обратил особое внимание на мои высокие сапоги и проговорил:

– Это ваш рассказец?

– Да, мой…

– Первая вещь, если не ошибаюсь?

– Да…

– Так-с…

Он взял со стола рукопись, как-то презрительно взвесил ее на руке и проговорил:

– У меня материалу, батенька, на три года вперед… Да. Недавно мне одна барыня принесла повестушку… Повестушка-то так себе, а вот название ядовитое: "Поцелуй Иуды". Как это вам нравится? Хе-хе… Вот так барыня!

Взвесив еще раз мое произведение, он проговорил устало-равнодушным тоном:

– Ваша вещица… гм… ничего, уйдет на затычку; какие ваши условия?

– Право, не знаю… Как хотите.

Моя беззащитность, видимо, тронула принципала, и он решил:

– Тридцать рублей за печатный лист…

– Хорошо.

У меня колесом вертелась в голове роковая фраза: "на затычку"; я чувствовал, что начинаю краснеть, и поэтому поспешил откланяться.

– Послушайте, господин Попов, – остановил меня редактор. – Дело к празднику идет, вы, наверно, нуждаетесь в деньгах, и я могу вам заплатить вперед… Петр Васильич, подсчитайте.

Ветхозаветный старец быстро принялся считать строки и буквы моей рукописи, слюнявя пальцы.

– Вы студент? Так-с… – занимал меня Иван Иваныч. – Что же, хорошее дело… У меня был один товарищ, вот такой же бедняк, как и вы, а теперь на своей паре серых ездит. Кто знает, вот сейчас вы в высоких сапогах ходите, а может быть…

– Тридцать рублей-с, – прервал старец готовившееся предсказание. – Ровно-с печатный лист…

– Выдайте деньги молодому человеку… Да, так своя пара серых, а был беден, как Иов. Бывает…

Получив деньги, я выскочил из редакции в каком-то чаду. Целых тридцать рублей, первый настоящий литературный гонорар, – я даже простил Ивану Иванычу его "на затычку". Дело происходило за три дня до пасхи, когда весь Петербург охвачен радостной тревогой. Окна всех магазинов декорированы самыми соблазнительными вещами, публика спешит с разными свертками и коробками, в самом воздухе чувствуется какая-то радость, обидная для тех, кто не может принять в ней участия даже косвенным образом. Именно в таком настроении я шел в редакцию, а возвращался крезом, сжимая в кулаке право на существование. Да здравствует милый Иван Иванович!.. Много прошло времени с этого решительного момента, через мои руки прошло немало денег, но никогда они не были мне так дороги, как именно эти тридцать рублей. Говорят, что первая ласточка не делает весны, – это глубоко несправедливо…

С деньгами я отправился прямо в портерную, где и сообщил "академии" о неожиданно свалившемся счастье.

– Удивительно, как это расступился Иван Иваныч, – заметил сдержанно Фрей. – Говоря между нами, он порядочная собачья жила… А впрочем, хорошо то, что хорошо кончается.

В качестве счастливчика, которому покровительствовала сама судьба, я должен был выставить "академии" целую дюжину пива. Эта жертва была принята с благодарностью. Откуда-то явился Порфир Порфирыч, слышавший верхним чутьем, где пьют.

– Alea jacta est, – проговорил он. – Посвящается раб божий Василий во псаломщика от литературы… Дай бог нашему теляти волка поймати. А впрочем, не в этом дело, юноша… Блюди, юноша, дух прав и сердце смиренно. Одним словом – ура!..

Мне сделалось даже совестно фигурировать в роли именинника, потому что другие сидели без работы; это было черной точкой на моем литературном горизонте.

Воспользовавшись нахлынувшим богатством, я засел за свои лекции и книги. Работа была запущена, и приходилось работать дни и ночи до головокружения. Пепко тоже работал. Он написал для пробы два романса и тоже получил "мзду", так что наши дела были в отличном положении.

– Продажный поэт… – с горечью карал самого себя Пепко. – Да, продажа священного вдохновения по мелочам… Э, все равно!..

В разгар этой работы истек, наконец, срок моего ожидания ответа "толстой" редакции. Отправился я туда с замирающим сердцем. До некоторой степени все было поставлено на карту. В своем роде "быть или не быть"… В редакции "толстого" журнала происходил прием, и мне пришлось иметь дело с самим редактором. Это был худенький подвижный старичок с необыкновенно живыми глазами. Про него ходила нехорошая молва, как о человеке, который держит сотрудников в ежовых рукавицах. Но меня он принял очень любезно.

– Читал, читал ваш роман… да, – заговорил он, суетливо роняя слова. – Трудно сказать что-нибудь сейчас… да, трудно. Это только первая половина, а когда кончите, тогда и рассмотрим окончательно.

– Мне хотелось бы знать ваше мнение…

– Мое мнение? У вас слишком много описаний… Да, слишком много. Это наша русская манера… Пишите сценами, как делают французы. Мы должны у них учиться… Да, учиться… И чтобы не было этих предварительных вступлений от Адама, эпизодических вставок, и вообще главное достоинство каждого произведения – его краткость. Мы работаем для нашего читателя и не имеем права отнимать у него время напрасно.

Меня этот полуответ мало удовлетворил, и я снес рукопись в другой "толстый" журнал, пользовавшийся репутацией необыкновенной солидности. Через две недели его редактор говорил мне:

– Главный недостаток вашего романа в том, что слишком много сцен и мало описаний…

XIII

– "Выставляется первая рама, и в комнату шум ворвался, – декламировал Пепко, выглядывая в форточку, – и благовест ближнего храма, и говор народа, и стук колеса"… Есть! "Вон даль голубая видна", то есть, в переводе на прозу, забор. А вообще – тьфу!.. А я все-таки испытываю некоторое томление натуры… Этакое особенное подлое чувство, которое создано только для людей богатых, имеющих возможность переехать куда-нибудь в Павловск, черт возьми!..

По обыкновению, Пепко бравировал, хотя в действительности переживал тревожное состояние, нагоняемое наступившей весной. Да, весна наступала, напоминая нам о далекой родине с особенной яркостью и поднимая такую хорошую молодую тоску. "Федосьины покровы" казались теперь просто отвратительными, и мы искренне ненавидели нашу комнату, которая казалась казематом. Все казалось немилым, а тут еще близились экзамены, заставлявшие просиживать дни и ночи за лекциями.

– Знаешь что? Мы сегодня будем дышать свежим воздухом, – заявил Пепко раз вечером с таким видом, точно хотел выстрелить. – Да, будем дышать, и все тут. Судьба нас загнала в подлую конуру, а мы назло ей вот как надышимся! Всю гигиену выправим в лучшем виде.

– Куда же мы пойдем? В Александровский парк?..

– Тоже хватил: в парк! Нет, я на этом не помирюсь. Закатим прямо на острова… Вообще будем вести себя, как прилично порядочным молодым людям. Теперь самое модное место – pointe на Елагином; ну, туда и отправимся посмотреть, как будет садиться наше солнце, ибо сегодня оно будет принадлежать нам по праву захвата и труда. Мы заработаем собственными ногами наш закат… Кстати, у тебя не найдется ли несколько крейцеров на конку? Нет? Ну, наплевать… Я где-то читал в газетине, что теперь мода совершать прогулки пешком; значит, будем жить по последней моде. У меня есть священный пятачок, который я сберегу на бутылку квасу… Все порядочные люди пьют изысканные напитки, а мы прикинемся славянофилами и будем отдуваться квасом принципиально. У меня в каждом деле принцип на первом месте…

Мы отправились по Каменноостровскому проспекту, который по вечерам в конце апреля имеет какой-то особенно задорный и бойкий вид. Мчится целая вереница щегольских экипажей, летят кавалькады, гремят конки, выбиваются из сил извозчичьи лошади, – все движется, живет и торопится жить. В самом воздухе есть что-то бодрое, оживляющее, подающее какую-то смутную надежду. Мы были совершенно счастливы, что могли двигаться вместе с другими, хотя и с меньшей инерцией. Важна цель, а средства для ее достижения в данном случае имели совершенно условное значение. Пепко принял беззаботный вид гуляющего человека и шел, помахивая дешевенькой тросточкой, приобретенной в табачном магазине в минуту безумной роскоши.

– Я дышу, следовательно – я существую, – говорил он, когда мы шагали по Крестовскому острову. – Ах, как хорошо, Вася!.. Мы будем каждый день делать такую прогулку. Положим себе за правило…

– Это не предусмотрено проспектом нашей жизни, Пепко.

– К черту всякие проспекты! Зачем добровольно стеснять собственную свободу, когда и без того до усов всякой неволи? Я хочу быть вольным, как птица…

В доказательство этой последней мысли Пепко галантно раскланялся с двумя шикарными дамами, катившими полулежа в шикарном "ланде". Они даже не повернули головы в нашу сторону, приняв нас, вероятно, за оборванцев, и быстро исчезли в облачке пыли, гнавшемся за ними. Пепко глухо расхохотался.

– Впрочем, они имеют полное право меня презирать и не отвечать на мой поклон, – резонировал он, – гусь свинье не товарищ… да. Посмотрим, что они скажут, когда я сам поеду в собственном ландо.

– А когда это будет?

– Знаешь поговорку: кто не женится до тридцати лет и кто не наживет миллиона до сорока лет, тот никогда не женится и никогда ничего не будет иметь.

– Я все-таки не понимаю, для чего тебе именно ландо?

– Как для чего? А вот показать им всем, что и я могу ездить, как они все, и что это ничего не стоит. Да… Вот я теперь иду пешком, а тогда развалюсь так же, закурю этакую регалию… "Эх, птица тройка! Неситесь, кони"… Впрочем, это из другой оперы, да и я сейчас еще не решил, на чем остановиться: ландо, открытая коляска или этакого английского черта купить.

Увы! Пепко так и не разрешил этого мудреного вопроса. Его кровные рысаки носились в области юношеской болтливости, а верх благополучия совпал с ездой на самой обыкновенной извозчичьей кляче.

Мы долго любовались красавицей Невой. Как она здесь хороша, эта чудная река, такая спокойная, могучая и всегда красивая! Водная гладь только кой-где рябилась, стрелой неслись финляндские пароходики, чертили воду десятки лодок, – одним словом, жизнь кипела. Деревья стояли еще голые, и только пушились одни ивняки, да кой-где высыпала яркозеленая весенняя травка. В воздухе чувствовался смолистый горьковатый аромат назревших почек, особенно когда неизвестно откуда точно дохнет прямо в лицо теплый весенний ветерок.

На point'e набралось уже столько публики, что мы не нашли свободного места на скамейках. Дорога была загромождена экипажами, и прибывали все новые. Мы очутились в лучшем обществе, которое видели зимой в итальянской опере. Да, этот богатый, жуирующий, пресыщенный Петербург был здесь налицо, рядом с нами и вместе с тем как он был неизмеримо далек от нас! "Наше солнце" уже близилось к горизонту багровым раскаленным шаром, точно невидимая рука хотела опустить его в Финский залив, чтобы охладить немного. Раскинувшаяся морская гладь манила и звала, навевая приятную тоску – это был, так сказать, аппетит воли, простора и движения. В крайнем случае получался контраст с нашим забором, ревниво заслонявшим от наших глаз все перспективы и даже нижнюю часть неба. А как красиво летели по заливу маленькие яхточки, окрыленные косыми парусами – настоящие птицы… С моря потягивало свежим воздухом, где-то в камышах морская волна тихо сосала иловатый берег, на самом горизонте тянулись дымки невидимых морских пароходов, а еще дальше чуть брезжился Кронштадт своими шпицами и колокольнями…

Меня удивило, что Пепко отнесся совершенно безучастно к закату "нашего солнца", а занят был главным образом рассмотрением пуантовой "зоологии". По крепко сжатым губам и нахмуренным бровям было видно, что он серьезно думал о чем-то.

– Да, они живут… – как-то вздохнул он, точно просыпаясь. – И стоит жить, черт возьми!.. Жизнь хороша, если брать ее, а не поддаваться ей… И знаешь, для чего стоит жить?

– Для истины, добра и красоты!

– Э, вздор, старая эстетика! Вот для чего стоит жить, – проговорил он, указывая на красивую даму, полулежавшую в коляске. – Для такой женщины стоит жить… Ведь это совсем другая зоологическая разновидность, особенно по сравнению с теми дамами, с которыми нам приходится иметь дело. Это особенный мир, где на первом месте стоит кровь и порода. Сравни извозчичью клячу и кровного рысака – так и тут.

– Послушай, Пепко, это довольно забавный юнкерский аристократизм, цель которого – любовь аристократки.

– Нет, не то… Положим, я простой дворняга, но это мне не мешает чувствовать красоту вот таких гордых, холодных и красиво-недоступных патрицианок. Ведь это высшая форма полового подбора…

– Ты это серьезно?

– Совершенно серьезно… Ведь это только кажется, что у них такие же руки и ноги, такие же глаза и носы, такие же слова и мысли, как и у нас с тобой. Нет, я буду жить только для того, чтобы такие глаза смотрели на меня, чтобы такие руки обнимали меня, чтобы такие ножки бежали ко мне навстречу. Я не могу всего высказать и мог бы выразить свое настроение только музыкой.

Пепко даже поник грустно головой, а потом прибавил совершенно другим тоном:

– А знаешь, как образовалась эта высшая порода людей? Я об этом думал, когда смотрел со сцены итальянского театра на "весь Петербург", вызывавший Патти… Сколько нужно чужих слез, чтобы вот такая патрицианка выехала в собственном "ланде", на кровных рысаках. Зло, как ассигнация, потеряло всякую личную окраску, а является только подкупающе-красивой формой. Да, я знаю все это и ненавижу себя, что меня чаруют вот эти патрицианки… Я их люблю, хотя и издали. Я люблю себя в них…

– Вот что, Пепко, пойдем-ка домой, пока ты окончательно не зарапортовался. Я что-то плохо начал понимать тебя…

Пепко только вздохнул и уныло поплелся за мной. Солнце уже давно закатилось, патрицианки разъехались по своим палаццо, а на Неве замигали красные огоньки сновавших там и сям пароходов и яликов. Мягкий весенний сумрак окутывал голые деревья; где-то шарахнулся сонный грач; неприятно-резкий свист парохода разрезал засыпавший воздух, точно удар бича. Мы шли долго молча, и я думал о том, какой странный человек мой друг Пепко, это олицетворение всевозможных противоречий. Последним номером в скале этих странностей явился апофеоз патрицианства и стремление к нему. Положим, что все это были одни разговоры, но, проверяя себя, я не мог скрыть, что Пепко до известной степени прав. Я думал о наших знакомых дамах, и это сравнение было не в их пользу. С другой стороны, меня возмущала откровенность Пепки, и я спросил, чтобы поязвить его:

– Кстати, что твоя любовь?

– В каком смысле любовь? В прямом или переносном?

– И в том и в другом…

Пепко махнул рукой и засмеялся.

– Это была просто глупость, – проговорил он. – Вернее сказать, фальсификация…

– Однако ты говорил, что эта девушка…

– То есть это она меня уверяла, а в действительности ничего не оказалось. Я поставил уже точку…

– Кажется, даже двоеточие?

– А, черт!.. Терпеть не могу баб, которые прилипают, как пластырь. "Ах, ох, я навеки твоя"… Мне достаточно подметить эту черту, чтобы такая женщина опротивела навеки. Разве таких женщин можно любить? Женщина должна быть горда своей хорошей женской гордостью. У таких женщин каждую ласку нужно завоевывать и поэтому таких только женщин и стоит любить.

– Да, все это патрицианская философия, а нужно спросить, что чувствует та девушка, которая, может быть, любит тебя…

– Послушай, что ты привязался ко мне? Это, понимаешь, скучно… Ты идеализируешь женщин, а я – простой человек и на вещи смотрю просто. Что такое – любить?.. Если действительно человек любит, то для любимого человека готов пожертвовать всем и прежде всего своей личностью, то есть в данном случае во имя любви откажется от собственного чувства, если оно не получает ответа.

– Это софизм и очень даже некрасивый софизм…

– Отстань!

Назад Дальше